Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
195 -
196 -
197 -
198 -
199 -
200 -
201 -
202 -
203 -
204 -
205 -
206 -
207 -
208 -
209 -
210 -
211 -
212 -
213 -
214 -
215 -
216 -
217 -
218 -
219 -
220 -
221 -
222 -
223 -
224 -
225 -
226 -
227 -
228 -
229 -
230 -
231 -
232 -
233 -
234 -
235 -
236 -
237 -
238 -
239 -
240 -
241 -
242 -
243 -
244 -
245 -
246 -
247 -
248 -
249 -
250 -
251 -
252 -
253 -
254 -
255 -
256 -
257 -
258 -
259 -
260 -
261 -
262 -
263 -
264 -
265 -
266 -
267 -
268 -
269 -
270 -
271 -
272 -
273 -
274 -
275 -
276 -
277 -
278 -
279 -
280 -
281 -
282 -
283 -
284 -
285 -
286 -
287 -
288 -
289 -
290 -
291 -
292 -
293 -
294 -
295 -
296 -
297 -
298 -
299 -
300 -
301 -
302 -
303 -
304 -
305 -
306 -
307 -
308 -
309 -
310 -
311 -
312 -
313 -
314 -
315 -
316 -
317 -
318 -
319 -
320 -
321 -
322 -
323 -
324 -
325 -
326 -
327 -
328 -
329 -
330 -
331 -
332 -
333 -
334 -
335 -
336 -
337 -
338 -
339 -
340 -
341 -
342 -
343 -
344 -
345 -
346 -
347 -
348 -
349 -
350 -
351 -
352 -
353 -
354 -
355 -
356 -
357 -
358 -
359 -
360 -
361 -
362 -
363 -
364 -
365 -
366 -
367 -
368 -
369 -
370 -
371 -
372 -
373 -
374 -
375 -
376 -
377 -
378 -
379 -
380 -
381 -
382 -
383 -
384 -
385 -
386 -
387 -
388 -
389 -
390 -
391 -
392 -
393 -
394 -
395 -
396 -
397 -
398 -
399 -
400 -
401 -
402 -
403 -
404 -
405 -
406 -
407 -
лядя на
бумагу, начала что-то чертить пером на марже.
- Однако, позвольте, Дарья Михайловна, что же это вы... Вам тут
рисовать вовсе не полагается.
Даша молча замарала все начерченное ее пером, отбросила с недовольной
гримаской рукопись, встала, надела на себя широкополую соломенную шляпу и,
подавая руку Долинскому, несколько сурово сказала:
- Пойдемте гулять.
Долинский взял фуражку, и они отправились к обыкновенному пункту своих
вечерних прогулок. Во все время дороги они оба молчали и, дойдя до холмика,
с которого всегда любовались морем, оба молча присели на зеленую травку. Вид
отсюда был самый очаровательный и спокойный. Далеко-далеко открывалась пред
ними безбрежная водная равнина, и вечернее солнце тонуло в краснеющей ряби
тихого моря. Необыкновенно сладко дразнить здесь свою душу мечтами и сердцу
давать живые вопросы. Даша устала, Долинский сбросил верхнее пальто и кинул
его на траву. Даша на нем прилегла и как бы уснула. Молчанью и думам ничто
не мешало.
- Странно как это! - сказала Даша, не открывая глаз.
- Что такое? - как бы оторвавшись от другой думы, спросил Долинский.
- Так, бог знает, что приходит в голову. Вот, например... сколько
чепухи на свете?
- Не мало, Дарья Михайловна; даже очень довольно.
- Я это и без вас знаю,- отвечала Дора и опять замолчала.
- Не понимаю я,- начала она через несколько минут,- как это делается
все у людей... все как-то шиворот-навыворот и таранты-на-вон. Клянут и
презирают за то, что только уважать можно, а уважают за то, за что
отвернуться хочется от человека. Трусы!
- Отчего же не что-нибудь другое, а трусы?
- Так, потому что это все от трусости. En gros {в целом (франц.)} все
их пугает, a en detail {по мелочам (франц.)} - все ничего. Даст человек
золотую монету за удовольствие, которого ему хочется,- его назовут мотом; а
разменяет ее на пятиалтынные и пятиалтынниками разбросает - только погаже
как-нибудь - ничего. Как это у них там все в головах? Все кверху ногами.
- Подите же с ними! - тихо отвечал Долинский.
- Ведь это ужасное несчастие.
- Да, это не счастие!
- Но как же это делается? Я, например, совсем не понимаю, как это
разменяться, стать мельче, чем я есть?
- Очень просто, Дорушка. Употребляя вашу метафору, один человек сам
боится раскутиться на весь капитал" а другой и предлагал свою целую золотую
монету, да взамен ее получил кое-что из мелочи, вот и пошла в обоих случаях
в обороте одна мелочь, на которую уж нельзя выменять снова целой монеты;
недостает уж нескольких пятиалтынных.
- Какие у людей маленькие душонки! - сказала Даша с презрительной
гримаской.
- У кого же они больше?
- Да у никого. Это-то и скверно, что ни у кого. Даша задумалась и,
помолчав, спросила:
- А вы, Нестор Игнатьич, много набрали мелочишки в сдачу?
- Есть безделица.
- А зачем?
- Бог его знает, зачем? Да и тут ваша милая метафора не годится. Не
руками берут эту, как мы сказали, сдачу; а сама она как-то после
оказывается. Есть поговорка, что всего сердца сразу не излюбишь.
- Ну, да.
Даша подумала и тихо проговорила:
- Я это понимаю. Мне вот только непонятны эти люди маленькие со своими
программками. Счастья они не дают никому, а со всех все взыскивают.
- Кому ж они понятны?
- Как вы думаете: ведь я уверена, что это более все глупая
сентиментальность делает?
- И сентиментальность, пожалуй, а больше всего предрассудки, разум, с
детства изуродованный, страхи пустые, безволье, привычка ценить пустые
удобства, да и многое, многое другое.
- Да, разум, с детства изуродованный,- это особенное несчастье.
- Огромное и почти всегда вечное.
- Вы как же думаете... Я знаю, что вы поступать не мастер, но я хочу
знать, как вы думаете: нужно идти против всех предрассудков, против всего,
что несогласно с моим разумом и с моими понятиями о жизни?
- На это, Дорушка, я полагаю, сил человеческих не достанет.
- Но как же быть?
- Самому только не подчиняться предрассудкам, не обращать внимания на
людей и их узкую мораль, стоять смело за свою свободу, потому что вне
свободы нет счастья.
- А вам скажут, что жизнь дана не для счастья, а для чего-то другого,
для чего-то далекого, неосязаемого.
- Что ж вам до этого? Пусть говорят. На погосте живучи, всех не
переплачешь, на свете маясь, всех не переслушаешь. В том и вся штука, чтобы
не спутаться; чтобы, как говорят, с петлей не соскочить, не потерять своей
свободы, не просмотреть счастья, где оно есть, и не искать его там, где оно
кому-то представляется.
- Да-с, да: в этом штука, в этом штука!
- Мне так кажется, а впрочем, может быть, я и неправ.
- Нет, я чувствую, что это правда. Скажите, пожалуйста, вам все это не
мешает жить на свете?
- Что такое?.. Путаница-то эта?
- Путаница-то.
- Ну, как вам сказать?
- Да так: чувствуете вы, например, себя свободным от всех
предрассудков?
- Теперь я чувствую себя очень свободным.
- А прежде?
- Да и прежде. Впрочем, я, по каким-то счастливым случайностям, давно
приучил себя смотреть на многое по-своему; но только именно все мне как-то
очень неспокойно было, жилось очень дурно.
- Вы очень много любили людей?
- Да, меня учили любить людей, и я, точно, очень любил их.
- А теперь?
- Вы знаете, что я зла никому не делаю или, по крайней мере, стараюсь
его не делать.
- Только уж не привязываетесь к людям?
- Я люблю человечество.
- Как мне надоела эта петербургская фраза! Так говорят те, которые
ровно никого и ничего не любят; а вы не такой человек. Вы мне скажите, какая
разница в ваших теперешних чувствах к людям с теми чувствами, которые жили в
вас прежде?
- Близких людей у меня нет.
- Совсем?
- Кроме Анны и вас.
- А прежние привязанности?
- Растоптали их, теперь они засыпались.
- А мать?
- Я ее очень люблю, но ведь ее нет на свете.
- Но вы ее все-таки любите?
- Очень. Моя мать была женщина святая. Таких женщин мало на свете.
- Расскажите мне, голубчик Нестор Игнатьич, что-нибудь про вашу
матушку,- попросила Дора, быстро приподнявшись на локоть и ласково смотря в
глаза Долинскому.
- Долго вам рассказывать, Дорушка.
- Нет, расскажите.
Долинский хотел очертить свою мать и свое детское житье в киевском
Печерске в двух словах, но увлекаясь, начал описывать самые мелочные
подробности этого житья с такою полнотою и ясностью, что перед Дорою
проходила вся его жизнь; ей казалось, что, лежа здесь, в Ницце, на берегу
моря, она слышит из-за синих ниццских скал мелодический гул колоколов
Печерской лавры и видит живую Ульяну Петровну, у которой никто не может
ничего украсть, потому что всякий, не крадучи, может взять у нее все, что
ему нужно.
- Какой вы художник! Как хорошо вы все это рассказываете! - перебивала
она не раз Долинского.
И выслушав, как Долинский, вдохновившийся воспоминанием о своей матери,
говорил в заключение:
- У нас в доме не знали, что такое попрек, или ссора; нам не твердили,
что от трудов праведных не наживешь палат каменных, а учили, что всякое
неправое стяжание - прах; нам никогда не говорили: "наживай да сберегай", а
говорили: "отдавай, помогай, не ропщи и веруй, что сколько тебе чего нужно,
столько для тебя есть на свете".
Дорушка воскликнула:
- Какое прелестное, какое завидное детство! Вы не будете ревновать
меня, если я стану любить вашу мать так же, как вы?
Долинский молча пожал руку Доры.
- Вы знаете,- продолжал он, увлекаясь,- люди восторгаются "Галубом"; в
нем видели идеал; по поводу его написаны лучшие статьи о нравственно
развитом человеке, а Тазит только не столкнул врага, убийцу брата! Сердце не
позволило. А моя мать? Эта святая душа, которая не только не могла столкнуть
врага, но у которой не могло быть врага, потому что она вперед своей
христианской индульгенцией простила все людям, она не вдохновит никого, и
могила ее, я думаю, до сих пор разрыта и сровнена, и сын ее вспоминает о ней
раз в целые годы; даже черненькое поминанье, в которое она записывала всех и
в которое я когда-то записывал моею детскою рукою ее имя - и оно где-то
пропало там, в Москве, и еще, может быть, не раз служило предметом шуток и
насмешек... Господи, какие у нас бывают женщины! Сколько добра и правды!
Какое высокое понимание истины сердцем! Моя мать, например, едва умевшая
писать имена в своем поминанье, и этот Шпандорчук или Вырвич...
- Зачем вы их троих вспоминаете вместе? - произнесла чуть слышно,
отворачиваясь в сторону, Дора. Слезы обильным ручьем текли у нее по обеим
щекам.
- А я, ее дитя, вскормленное ее грудью, выученное ею чтить добро,
любить, молиться за врагов,- что я такое?.. Поэзию, искусства, жизнь как
будто понимаю, а понимаю ли себя? Зачем нет мира в костях моих? Что я,
наконец, такое? Вырвич и Шпандорчук по всему лучше меня.
- Вы лучше их,- произнесла скороговоркою, не оборачиваясь, Дора.
- Они могут быть полезнее меня.
- Вы всегда будете полезнее их,- опять так же спешно оторвала Дора.
- Вы знаете... вот мы ведь друзья, а я, впрочем, никогда и вам не
открывал так мою душу. Вы думаете, что я только слаб волею... нет! Во мне
еще сидит какой-то червяк! Мне все скучно; я все как будто не на своем
месте; все мне кажется... что я сделаю что-то дурное, преступное, чего
никогда-никогда нельзя будет поправить.
- Что ж это такое? - спросила, медленно поворачиваясь к нему лицом,
Дора.
- Не знаю. Я все боюсь чего-то. Я просто чувствую, что у меня впереди
есть какое-то ужасное несчастье. Ах, мне не надо жить с людьми! Мне не надо
встречаться с ними! Это все, что как-нибудь улыбается мне, этого всего не
будет. Я не умею жить. Все это, что есть в мире хорошего, это все не для
меня.
- Вас любят.
- И из этого ничего не будет,- отвечал, покачав головою, Долинский.- Я
верю в мои предчувствия.
- А они говорят?
- Что что-то близится страшное; что что-то такое мое до меня близится;
что этот враг мой...
- Близок?
- Да. Мать моя предчувствовала свою смерть, я предчувствую свою
погибель.
- Не говорите этого! - сказала строго Дора.
- Пусть только бы скорее, истома хуже смерти.
- Не говорите этого! Слышите! Не говорите этого при мне! - сердито
крикнула, вся изменившись в лице, Дора, и, окинув Долинского грозным,
величественным взглядом, прошептала, пророк!
Ни один трагик в мире не мог бы передать этого страшного,
разлетевшегося над морем шепота Доры. Она истинно была и грозна, и
величественна в эту минуту.
- Зато,- начал Долинский, когда Дора, пройдясь несколько раз взад и
вперед по берегу, снова села на свое место,- кончается мое незабвенное
детство и с ним кончается все хорошее.
- Да... ну, продолжайте: какова была, например, любовь вашей жены
вначале хотя? - расспрашивала, силясь успокоиться, Дора.
- А кто ее знает, что это была за любовь? Я только одно знаю, что это
было что-то небескорыстное.
- Не понимаю.
- Ну и слава богу.
- Нет, вы расскажите это.
- Говорю вам, что бескорыстья не было в этой любви. Не знаете, как
любят как арендную статью?
- Все по праву требуют, а не по сердцу.
- Ну, вот вы и понимаете!
- А брат ваш?
- Я его очень любил, но мы как-то отвыкли друг от друга.
- Зачем же? Зачем же отвыкать?
- Разъехались, разбросало нас по разным местам
- Как будто места могут разорвать любовь?
- Поддержать ее не умели.
- Это дурно.
- Да, хорошего ничего нет.
- Кто же это: вы ему перестали писать или он вам?
- Нет, он.
- А вы ему писали?
- Писал долго, а потом и я перестал. Дорушка задумалась.
- Ну, а сестра? - спросила она после короткой паузы.
- Сестра моя?.. Бог ее знает! Говорят, так себе... барыня...
- По "правилам" живет,- смеясь сказала Даша.
- По "правилам",- смеясь же отвечал Долинский.
- Эгоистка она?
- Нет.
- А что же?
- Я вам сказал: барыня.
- Добрая?
- Так... не злая.
- Не злая и не добрая?
- Не злая и не добрая.
- Господи! В самом деле, с какою вы обстановкой жили после матери!
Страшно просто.
- Теперь все это прошло, Дорушка. Теперь я живу с хорошими людьми. Вот,
Анна Михайловна - хороший человек; вы - золотой человек.
- Анна - хороший, а я - золотой! Что же лучше: золотой или хороший?
- Обе вы хорошие человеки.
- Значит, "обе лучше". А которую вы больше любите?
- Вас, конечно.
- Ну, то-то.
Они рассмеялись и, наговорившись досыта, пошли домой.
Глава восьмая
ЛЮБОВЬ ДО СЛЕЗ ГОРЮЧИХ
Тихое однообразие ниццской жизни Доры и ее спутника продолжалось не
нарушаемое ничем ни с одной стороны, но при всем этом оно не было тем
утомительным semper idem, {всегда то же самое (лат.)} при котором всякое
чувство и всякое душевное настроение способно переходить в скуку. Один
недавно умерший русский писатель, владевший умом обаятельной глубины и
светлости, человек, увлекавшийся безмерно и соединявший в себе крайнюю
необузданность страстей с голубиною кротостью духа, восторженно утверждал,
что для людей живых, для людей с искрой божией нет Semper idem, и что такие,
живые люди, оставленные самим себе, никогда друг для друга не исчерпываются
и не теряют великого жизненного интереса; остаются друг для друга вечно, так
сказать, недочитанною любопытною книгою. От слова до слова я помнил всегда
оригинальные, полные самого горячего поэтического вдохновения речи этого
человека, хлеставшие бурными потоками в споре о всем известной старенькой
книжке Saint-Pierre "Paul et Virginie" {Сен-Пьера "Поль и Виргиния"
(франц.)}, и теперь, когда история событий доводит меня до этой главы
романа, в ушах моих снова звучат эти пылкие речи смелого адвоката за право
духа, и человек снова начинает мне представляться недочитанною книгою.
Дорушка и слышать не хотела ни о каких знакомствах и ни о каких
разнообразиях. Когда Долинский случайно познакомился где-то в cafe с братом
Веры Александровны Онучиной, Кириллом, и когда Кирилл Александрович сделал
Долинскому визит и потом еще навестил его два или три раза, Дорушка не то
что дулась, не то чтобы тяготилась этим знакомством, но точно как будто
боялась его, тревожилась, находила себя в каком-то неловком, непрямом
положении. А Кирилл Онучин не был совсем же неприятный аристократ, ни
демократический фат, ни лев, ни франт дурного тона. Это был человек самый
скромный и вообще тип у нас довольно редкий. По происхождению, состоянию, а
равно по тонкости и белизне кожи, сквозь которую видно было, как благородная
кровь переливается в тоненьких, голубых жилках его висков, Кирилл Онучин был
аристократ, но ни одного аристократического стремления, ни одного
исключительного порока и недостатка, свойственного большинству наших русских
патрициев, в Кирилле Онучине не было и запаха, и тени. В собственной семье
он был очень милым и любимым лицом, но лицом-таки ровно ничего не значащим;
в обществе, с которым водилась его мать и сестра, он значил еще менее.
- Кирилл Онучин?.. Да как бы это вам сказать, что такое Кирилл Онучин?
- отвечал вам, разводя врозь руками всякий, у кого бы вы ни вздумали
осведомиться об этом экземпляре.
В существе же длинный и кротчайший Кирилл Александрович был страстный
ученый, любивший науку для науки, а жизнь свою как средство знать и учиться.
Он почти всегда или читал, или писал, или что-нибудь препарировал. В жизни
он был самый милый невежда, но в ботанике, химии и сравнительной анатомии -
знаток великий. Скромнейшим образом возился он с листочками да корешочками,
и никому решительно не была известна мера его обширных знаний естественных
наук; но когда Орсини бросил свои бомбы под карету Наполеона III, а во всех
кружках затолковали об этих ужасных бомбах и недоумевали, что это за состав
был в этих бомбах, Кирилл Александрович один раз вызвал потихоньку в сад
свою сестру, стал с ней под окном каменного грота, показал крошечную,
черненькую грушку, величиною в маленький женский наперсток и, загнув руку,
бросил этот шарик на пол грота. Страшный взрыв потряс не только все стены
грота, но и земляную, заросшую дерном насыпь, которая покрывала его
старинные своды.
- Вот видишь, только это в крошечном размере, а то, верно, в большом,-
рассказывал Кирилл Александрович перепуганной его опытом сестре, и никому
более не говорил об этом ни одного слова.
Этот смирный человек решительно не мог ничем произвести в Доре дурное
впечатление, но она, очевидно, просто-напросто не хотела никаких знакомств.
Ей просто не хотелось иметь перед глазами и на слуху ничего способного
каждую минуту напомнить о России, с воспоминанием о которой связывалось
кое-что другое, смутное, но тяжелое, о котором лучше всего не хотелось
думать.
Не давая ярко проявляться своему неудовольствию за это новое знакомство
с Онучиными, Дора выбила этот клин другим клином: заменила знакомство
Онучиных знакомством с дочерью молочной сестры madame Бюжар, прехорошенькой
Жервезой. Эта Жервеза была очень милая женщина с добрым, живым французским
лицом, покрытым постоянно сильным загаром, придававшим живым и тонким чертам
еще большую свежесть. Ей было около двадцати двух лет, но она уже имела
пятилетнего сына, которого звали Пьеро, и второго, грудного, Жана. Муж
Жервезы, прехорошенький парисик, щеголявший всегда чистенькой рубашкой,
ярким галстуком и кокетливой курткой, был огородник. У них был свой очень
маленький крестьянский домик, в трех или четырех верстах от города. Домик
этот стоял на краю одной узенькой деревенской дорожки при зеленой долине, с
которой несло вечной свежестью. Жервеза и Генрих (ее муж) были собственники.
Собственность их состояла из этого домика, с крошечным двориком, крошечным
огородцем гряд в десять или пятнадцать и огороженным лужком с русскую
тридцатную десятину. Это было наследственное богатство сиротки Жервезы,
которое она принесла с собою своему молоденькому мужу. Потом у них на этом
лужке гуляли четыре очень хорошие коровы, на дворе стояла маленькая
желтенькая тележка с красными колесами и небольшая, лопоухая мышастая
лошадка, более похожая на осла, чем на лошадь. Если прибавим к этому еще
десятка полтора кур, то получим совершенно полное и обстоятельное понятие о
богатстве молочной красавицы, как называли Жервезу горожане, которым она
аккуратно каждое утро привозила на своей мышастой лошаденке молоко от своих
коров и яйца от своих кур. Муж Жервезы бывал целый день дома только в
воскресенье. В простые дни он обыкновенно вставал с зарею, запрягал жене
лошадь и с зеленою шерстяною сумою за плечами уходил до вечера работать на
чужих, больших огородах. Жервеза в эту же пору усаживалась между кувшинами и
корзинами в свою крошечную тележку и катила на своей лопоушке в нежащийся
еще во сне город. Старший сын ее обыкновенно оставался дома с мужниной
сестрою, десятилетней девочкой Аделиной, а младшего она всегда брала с
собой, и ребенок или сладко спал, убаюкиваемый тихою тряскою тележки, или
при всей красоте природы с аппетитом сосал материно