Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
195 -
196 -
197 -
198 -
199 -
хло
- пустая оболочка, все, что осталось от крупного, могучего мужчины. Лицо
было открыто. Плоть на нем посерела и спалась, как бы стекла с костей,
подобно свечному салу, и обозначился череп, лишенный почти всякого
сходства с Горлойсом, которого я знал. Монеты на веках уже глубоко запали.
Волосы скрывал боевой шлем, и только знакомая седая борода была выпростана
и лежала поверх белого вепря на груди.
Тихо ступая по каменным плитам, я думал о том, что не знаю, какому
богу поклонялся Горлойс при жизни и к какому богу отправился после смерти.
По убранству тела этого определить было нельзя. Монеты на глаза клали не
только христиане, но и многие другие. Я вспомнил иные смертные ложа,
вспомнил, как теснились вокруг них нетерпеливые духи; ничего такого здесь
не ощущалось. Но он уже три дня как мертв, его дух, быть может, уже вышел
на холод и ветер через проем окна. Быть может, он теперь далеко, и мне уже
не настичь его и не получить прощения.
Я стоял над телом человека, которого предал, который был другом моему
отцу Амброзию, верховному королю. И вспоминал, как герцог явился ко мне
просить подмоги в деле с его молодой женой и как он мне сказал тогда: "Я
сейчас не многим мог бы довериться, но тебе доверяю. Ты - сын своего
отца". А я молчал в ответ и только смотрел, как от пламени в очаге ложатся
красные, будто кровавые, отсветы на его лицо, и только выжидал случая,
чтобы привести короля к ложу его герцогини.
Это один и тот же дар: видеть духов и слышать голос богов,
слетающихся к нам, когда мы приходим в мир и когда его покидаем, но дар
этот столько же от света, сколько и от тьмы. Видения смерти могут являться
с такою же отчетливостью, как и видения жизни. Невозможно ведать будущее и
быть свободным от призраков прошлого, вкушать славу и довольство, не
испытывая мук и угрызений за свои прежние дела. То, чего я искал у тела
убитого герцога Корнуолла, не принесло бы мне ни утешения, ни душевного
покоя. Такому человеку, как Утер Пендрагон, который убивает в открытом бою
под открытым небом, тут и думать было бы нечего: покойник и покойник. Но
я, доверившийся богам так же, как герцог доверялся мне, знал, подчиняясь
их велению, что должен буду за это расплатиться сполна. Поэтому я шел
сюда, даже не питая надежды.
Горели факелы. К моим услугам был и свет, и огонь. И я был Мерлин. И
я хотел говорить с ним, мне ведь уже приходилось вступать в общение с
умершими. Я неподвижно стоял, следя за мятущимися факелами, и ждал.
Постепенно в крепости смолкли голоса и наступила тишь: все уснули. За
окном вздыхало и ударяло в стену море. Под сводами проносился ветер, и
папоротники, выросшие вверху из трещин в стене, шелестели и бились о
камни. Пробежала, пискнув, крыса. В факелах, пузырясь, кипела смола.
Сквозь запах дыма я различал сладковатый смрад смерти. Монеты на глазах
мертвого, мигая, тускло отражали свет факелов.
Время шло. Глаза мои, устремленные на огонь, слезились, боль в руке
была как въевшаяся цепь, не отпускавшая меня из тела. Дух мой оставался
скован и слеп, как мертвец. Я улавливал мимолетный шепот, обрывки мыслей
уснувших стражей, в них было смысла не больше, чем в звуке их дыхания или
в скрипе кожи, в бряканье металла, когда они со сна слегка шевелились. Но
помимо этого - ничего. Вся сила, снизошедшая на меня в ту ночь в
Тинтагеле, исчерпалась с убийством Бритаэля, оставила меня и действовала
теперь, как я полагал, в теле женщины. В теле Игрейны, которая в эту самую
минуту лежала рядом с королем в неприступных древних стенах замка
Тинтагель, что высился прямо над морем в десяти милях к югу от Димилока. А
я был бессилен. Воздух стоял стеной и не расступался передо мною.
Один из стражей, ближайший ко мне, пошевелился, рукоять его
уставленного в пол копья скребнула по камню. Резкий звук нарушил тишину. Я
невольно взглянул в его сторону: молодой страж смотрел на меня.
Он стоял, весь напряженный, вытянутый, как древко его копья, кулаки,
сжимавшие смертоносный стержень, побелели. Из-под густых бровей, не мигая,
смотрели два горячих голубых глаза. Я узнал их, и меня словно копьем
пронзило: глаза Горлойса. Это был Горлойсов сын Кадор Корнуолльский, ом
стоял между мной и мертвым и смотрел на меня неотступно, с ненавистью.
Утром тело Горлойса увезли на юг. Сразу после похорон, рассказывал
мне Гандар, Утер должен был вернуться к своему войску под Димилоком и
выждать тут, пока можно будет сыреть свадьбу с герцогиней. Ждать его
прибытия я не собирался. Я распорядился доставить мне припасов, привести
коня и, не слушая убеждений Гандара, что я еще не окреп для путешествия,
отправился в одиночестве под Маридунум, где в холмах находится пещера,
которая по обещанию короля будет, что бы ни случилось, всегда принадлежать
мне.
3
За время моего отсутствия в пещере не побывал никто. И неудивительно:
ведь окрестные жители считали меня магом и боялись, к тому же всем было
известно, что холм Брин Мирддин пожалован мне в собственность самим
королем. От мельницы, свернув с главной дороги в узкую долину, ведущую к
пещере, которая заменила мне дом, я ехал, не встречая ни живой души, не
увидел даже пастуха, обычно пасшего овец на каменистых склонах.
В нижнем конце долины густо рос лес; дубы еще шелестели прошлогодними
пожухлыми листьями, каштан с платаном жались бок о бок, норовя перехватить
друг у друга весь солнечный свет, между белесыми стволами буков там и сям
чернел глянцевитый остролист. Выше деревья начинали редеть, тропа
карабкалась по крутому склону, слева, глубоко внизу, бежал ручей, а справа
уходил отвесно к небу травянистый откос с языками осыпей, увенчанный
поверху грядой голых скал. Трава была еще по-зимнему бурой, но под
прикрытием ржавого прошлогоднего папоротника проблескивали ярко-зеленые
листья пролески и готовился зацвести терновник. Где-то блеяли ягнята, и их
голоса да свист ястреба-канюка в высоте над скалами и хруст старого
папоротника под усталым копытом моего коня - вот и все звуки, нарушавшие
общее безмолвие. Здравствуй, дом, простота и покой.
Жители не забыли меня и, как видно, слышали, что я должен вернуться.
Когда в зарослях терновника у подножия скалы я слез с коня и отвел его под
навес, там нашел я свежую папоротниковую подстилку и мешок с овсом на
крючке за дверью, а когда поднялся на площадку перед входом в мою пещеру,
у бившего из-под скалы источника меня ждал сыр и свежевыпеченный хлеб,
завернутый в чистую тряпицу, и бурдюк местного слабого и кислого вина.
Источник был крохотный - одна прозрачная струйка, выбивавшаяся из
трещины сбоку от входа в пещеру. Вода, иногда низвергаясь маленьким
водопадом, а в другие времена только сочась по зеленому мху, стекала в
круглое углубление, выдолбленное в плоском камне. Над источником из
папоротниковых зарослей выглядывала статуя Мирддина - бога крылатых
воздушных пространств. Вода струилась прямо из-под его растресканных
деревянных стоп, и на дне каменной чаши, в которую она собиралась,
поблескивал металл. Я знал, что вино и хлеб, как и монеты, брошенные в
воду, предназначались столько же мне, сколько и богу Мирддину; в сознании
простых людей и я сам уже стал преданием здешних холмов, их божеством во
плоти, которое появляется и исчезает свободно, как воздух, и приносит
людям исцеление.
Я взял у источника всегда лежавший там кубок из рога, наполнил его
вином, плеснул часть к ногам бога, а остальное выпил сам. Бог разберется,
был ли то просто привычный жест или же в нем содержалось нечто большее. А
я, вконец измученный дорогой, не мог сейчас об этом размышлять или
сотворять молитву, я выпил для бодрости, только и всего.
По другую сторону от входа в пещеру на россыпи камней росли молодые
дубки и рябины, и в летнюю пору эта маленькая рощица затеняла и прятала
вход в мое каменное жилище. Но сейчас нависшие нагие ветви не могли скрыть
небольшого отверстия в скале, гладкого и округлого, словно бы пробитого
рукой человека. Я раздвинул их и вошел.
В очаге у самого входа все еще лежала седая зола, ветер закинул в нее
снаружи прутики и мокрые прошлогодние листья. Пахло запустением. Трудно
было поверить, что и месяца не прошло с тех пор, как я оставил эту пещеру
и поехал на зов короля, помочь ему в деле с корнуолльской герцогиней
Игрейной. Подле холодного очага так и осталась стоять немытая посуда от
последней трапезы, наскоро приготовленной на дорогу моим слугой.
Да, теперь мне придется самому быть себе слугой. Я положил на стол
бурдюк с вином и узелок с сыром и хлебом и занялся разведением огня. Трут
и кресало лежали на обычном месте под рукой, но я опустился на колени и
протянул над кучкой хвороста ладони, чтобы сотворить колдовство. Это было
простейшее колдовство и первое, усвоенное мною в жизни: добывание огня из
воздуха. Я обучился ему в этой самой пещере - здесь обитал старый
отшельник Галапас, и от него я перенял все природные искусства, которыми
ныне владею. Здесь же, в кристальном гроте, что лежит глубже под холмами,
мне было первое видение и открылся мой ясновидческий дар. "Когда-нибудь, -
говорил мне Галапас, - ты пойдешь совсем далеко, куда я даже магическим
зрением не в силах буду последовать за тобой". Так оно и было. Я расстался
с ним и пошел туда, куда влек меня мой бог, куда только я, Мерлин, и мог
дойти. Но вот высшая воля исполнена, и бог меня оставил. В крепости
Димилок над телом павшего Горлойса я убедился, что опустошен, что я слеп и
глух, как слепы и глухи все люди, что сила моя исчерпалась. И теперь,
усталый после долгого пути, я знал, что все равно не успокоюсь, пока не
проверю, сохранился ли за мною хотя бы простейший из моих талантов.
Ответ не заставил себя ждать, но я долго не хотел с ним смириться.
Садящееся солнце уже повисло красным шаром в древесных ветвях против входа
в пещеру, а кучка хвороста так и не загорелась, когда я, наконец, признал
свое поражение; обжигающий пот струился по моему телу под одеждой, и руки,
вытянутые для свершения колдовства, дрожали, как у дряхлого старца. В
свежих сумерках весеннего вечера я сел у холодного очага и поужинал хлебом
и сыром, запивая их разбавленным вином, и только тогда ощутил в себе силы
взять с каменного уступа трут и кресало, чтобы развести огонь.
Даже и на эту работу, которую любая женщина проделывает всякий день
без долгих размышлений, у меня ушла уйма времени, а раненая рука снова
закровоточила. Но в в конце концов огонь все-таки запылал. Я зажег факел
и, держа свет высоко над головой, прошел в глубь пещеры. Там у меня было
еще одно дело.
Главная пещера, высокосводчатая и большая, тянулась далеко вглубь. Я
остановился в дальнем конце и, подняв факел, посмотрел вверх. Отсюда
каменный пол подымался и вел к широкому уступу, а он, в свою очередь,
уходил в вышину и терялся среди длинных теней. Там, невидимый снизу, был
узкий проход во внутреннюю пещеру - небольшой округлый грот, сверху донизу
мерцающий кристаллами, - там при свете и пламени были мне явлены первые
видения. Если моя утраченная сила где-то еще дремала, то только здесь.
Медленно, преодолевая гнетущую усталость, я поднялся на уступ, прошел по
нему и, опустившись на колени, заглянул в низкое отверстие внутреннего
грота. Пламя моего факела заиграло в кристаллах по стенам, свет
многократно отразился от округлых сводов. Моя арфа стояла там, где я ее
оставил: посреди усыпанного кристаллами пола. Тень ее взбежала по
сверкающим стенам, в медных колках заискрились огоньки, но струны не ожили
в дыхании ветра, и выгнутые тени потеснили свет. Я долго стоял на коленях,
глядя широко открытыми слезящимися глазами, как трепещут и бьются внутри
кристального шара тень и свет. Но видение мне не открылось, и арфа
безмолвствовала.
Наконец я выпрямился и опустился в большую пещеру. Двигался, помню,
медленно, с трудом, словно впервые спускался по этим камням. Сунув факел
под кучку сушняка, я разжег в очаге огонь; потрескивая, занялись толстые
поленья. Я вышел наружу, разыскал переметные сумки, переволок их к
приветливому теплу очага и стал разбирать.
Рука моя заживала долго. Первые несколько диви дергающая боль не
отпускала ни на минуту, так что я начал опасаться заражения. Днем было еще
не так мучительно, с утра до ночи одолевали дела, все те обязанности, что
всегда выполнял за меня слуга, а я даже и не знал толком, как за них
взяться: уборка, приготовление пищи, уход за конем. Весна в тот год в
Южном Уэльсе запаздывала, пастбища на взгорьях еще не зазеленели, и мне
приходилось нарезать и приносить ему корм и в поисках целебных трав
удаляться от дома на большие расстояния. Хорошо хоть, для меня самого пища
все время имелась в достатке: что ни день, у подножия скалы появлялись
свежие приношения. То ли местные жители до сих пор еще не прослышали, что
я теперь у короля не в почете, то ли, целя их недуги, я сделал им столько
добра, что оно перевесило Утерову немилость. Я был Мерлин, сын Амброзия,
или, на валлийский лад, Мирддин Эмрис, местный знахарь и маг, а в каком-то
смысле, я думаю, еще и жрец древнего божества здешних полых холмов, также
носящего это имя - Мирддин. Принося дары мне, они одаряли его, и его
именем я эти дары принимал.
Но если дни мои были терпимы, но ночью мне приходилось плохо. Мне
казалось, я ни на миг не смыкал глаз, и не столько от боли в руке, сколько
от муки воспоминаний. Похоронные покои Горлойса в Димилоке были пусты,
зато моя пещера в холмах Уэльса оказалась полна духов. То были не души
дорогих мне умерших, общению с которыми я мог бы только радоваться, - нет,
мимо меня в темноте, издавая тяжкие стоны, подобные писку летучей мыши,
проносились души тех, кого я убил. Так по крайней мере мне представлялось.
По-видимому, у меня был жар; в пещере с прежних времен гнездились летучие
мыши, мы с Галапасом когда-то изучали их; это их я, должно быть, и слышал
в лихорадочном полусне, когда они по ночам вылетали и возвращались
обратно. Но в памяти моей о той поре их писк остался как голос мертвых,
мятущихся во мраке ночи.
Прошел апрель, сырой и промозглый, с ветрами, пробирающими до костей.
То было тяжкое время, когда только и знаешь, что одну боль, и делаешь лишь
самое простое - чтобы не умереть. Должно быть, я очень мало ел; вода, и
плоды, и ржаной хлеб составляли мое пропитание. Одежда на мне, и всегда-то
далеко не роскошная, износилась без ухода и вскоре повисла лохмотьями.
Чужой человек, повстречавшись со мной на крутой тропе, принял бы меня за
нищего. Целыми днями я сидел нахохлившись у дымного очага. Ящик с книгами
не открывал, арфу не трогал. Будь даже рука моя здорова, я все равно не
смог бы играть. А что до колдовства, то не хватало смелости снова
подвергнуть себя испытанию.
Но постепенно я, как герцогиня Игрейна в своем холодном замке к югу
от меня, впал в состояние безмятежного восприятия. Шли недели, рука
подживала. Остались два негнущихся пальца и глубокий шрам по краю ладони,
но к пальцам со временем вернулась гибкость, а на шрам я не обращал
внимания. И остальные раны тоже постепенно заживали. Я притерпелся к
одиночеству: ведь мне привычно уединение. Ночные призраки меня больше не
мучили. А потом, с приближением мая, задули теплые ветры, и холмы
покрылись травой и цветами. Убрались прочь серые тучи, мою долину залило
солнечным сиянием. Я теперь часами просиживал на солнышке у входа в
пещеру, читал или разбирал собранные травы, а иногда праздно поглядывал
вниз на тропу, не едет ли ко мне всадник с какой-нибудь вестью. (Вот так
же, думалось мне, сиживал, должно быть, на солнышке мой старый учитель
Галапас и смотрел на дорогу, по которой к нему в один прекрасный день
должен был приехать маленький мальчик верхом на коне.) Я возобновил запасы
целебных трав и листьев, уходя за ними все дальше от пещеры по мере того,
как ко мне возвращались силы. В городе я не показывался, но бедняки, по
временам обращавшиеся ко мне за снадобьями или советом, приносили
кое-какие обрывочные известия. Король и герцогиня отпраздновали свадьбу со
всей торжественностью и пышностью, возможной при таком поспешном браке;
король как будто весел и доволен, хотя чаще обычного, чуть что, приходит в
ярость, а временами ни с того ни с сего становится угрюм, и тогда от него
лучше держаться подальше. А что до королевы, то она молчалива, во всем
уступает желаниям короля, но, по слухам, лицом мрачна, словно от тайного
сокрушения...
Тут мой осведомитель покосился на меня, и я заметил, что пальцы его
украдкой сделали охранительный знак от колдовства. Я отпустил его, не стал
больше расспрашивать. Новость все равно меня не минует, пусть только
настанет срок.
И она пришла без малого через три месяца после моего возвращения в
Брин Мирддин.
Июньским утром, когда горячие солнечные лучи разгоняли туман над
зелеными лугами, я поднялся на взгорье над пещерой - там я оставил пастись
привязанного коня. Было тихо, в воздухе дрожали трели жаворонков. Над
зеленым бугром, где был похоронен Галапас, на ветках терновника сквозь
белую опадающую пену цветения проглядывали молодые зеленые листья и под
папоротниками густо синели колокольчики.
Вообще-то коня незачем было и привязывать. Я всегда носил с собой
остатки хлеба от крестьянских подношений, и он, завидев меня, сразу спешил
ко мне, натягивая привязь и ожидая подачки.
Но сегодня было не так. Конь стоял на самом краю обрыва, вскинув
голову и навострив уши, и смотрел на что-то внизу. Я подошел и, пока он
губами убирал у меня с ладони хлебные крошки, тоже заглянул под обрыв.
Отсюда с высоты открывался вид на Маридунум - маленькие на расстоянии
домики теснились по северному берегу неторопливой реки, вьющейся по
широкой зеленой долине на пути к морю. Город, с гаванью и выгнутым
каменным мостом, расположен как раз там, где река расширяется перед
впадением в море. За мостом, как всегда, торчал лес мачт, а ближе сюда по
береговой тропе, повторяющей серебристые речные изгибы, медлительная
гнедая лошадь тащила к мельнице баржу с зерном. Самой мельницы,
расположенной в том месте, где в реку вливался ручей из моей долины, за
стеной леса было не видно. От этого леса к восточным воротам Маридунума на
пять миль по открытой равнине растянулась прямая, как стрела, старая
военная дорога, когда-то приведенная в порядок моим отцом.
И на этой дороге, примерно в полутора милях за мельницей, клубилось
облако выли. Там шла схватка между конниками, я заметил блеск оружия. Вот
пыль рассеялась, стало видно отчетливее. Конников было четверо, и бились
они трое против одного. Этот один, похоже, старался отбиться и ускакать, а
противники норовили окружить его и сшибить на землю. Наконец он все-таки
вырвался. При этом его конь, вздернутый на дыбы, ударил копытами в бок
другого коня, и этот всадник, не удержавшись, вылетел из седла. А
одинокий, дав шпоры и пригнувшись к конской гриве, понесся напрямик по
траве к спасительному лесу. Однако доскакать до леса он не успел. Двое
устремились за ним в погоню, настигли его после короткой, бешеной скачки,
обступили один справа, другой слева и у меня на глазах стащили с коня и
швырнули наземь на колени. Он сделал попытку уползти,