Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
на стол, ударил старика по его испуганно цепляющимся за меня ругам
вышел и поехал домой.
Холод, плавный бег саней и тишина улиц постепенно истребили тоску. В
весьма благосклонном, ровном и мирном настроении я позвонил у занесенных
снегом дверей; мне открыла снова Визи, но, открыв, тотчас же ушла в комнаты.
Я разыскал ее у камина в маленьком мягком кресле с книгой в руках и сел
рядом. Я очень хорошо знал, что я нетрезв и взъерошен, однако совсем не
хотел скрывать этого. Визи внимательно, без улыбки смотрела на меня, сказала
тихо:
- Сегодня заходил доктор и очень тепло справлялся о тебе. Он хочет
бывать у нас, - он просил разрешить ему это. - Как ты думаешь? Тебе,
кажется, скучно, а такой собеседник, как доктор, незаменим.
- Доктора - ученые люди, - пробормотал я, - а мне. Визи, очень надоели
сложные разговоры. Превыспренные! Аналитические! Ну их, в самом деле! Я
человек простой и добродушный. Чего там рассуждать? Живется - и живи себе на
здоровье.
Визи не отвечала. Она задумчиво смотрела на раскаленные угли и,
встрепенувшись, ласково улыбнулась мне.
- Я не скрою... Меня несколько пугает резкая перемена в тебе после
болезни!
- Вот глупости! - сказал я. - Ты говоришь самые неподходящие глупости!
Изменился! Да, очень вероятно!.. Боже мои! Неужели ты, Визи, завидуешь мне?
- Галь, что ты? - испуганно воскликнула Визи. - Зачем это?
- Нет, - продолжал я, усматривая в словах Визи завистливую и ревнивую
придирчивость, - когда человек чувствует себя хорошо, другим это всегда
мешает. Да пусть бы все так изменились, как я! Хоть и смутно, но понимаю же
я наконец, каким я был до болезни, до этой замечательной раны, нанесенной
Гуктасом. Все меня волновало, тревожило, заставляло гореть, спешить, писать
тысячи статей, страдая и проклиная, - что за ужасное время! Фу! Каким можно
быть дураком! Все очень просто, Визи, не над чем тут раздумывать.
- Объясни, - спокойно сказала Визи, - может быть, я тоже пойму. Что
просто и - в чем?
- Да все. Все, что видишь, такое и есть. - Помолчав, я с некоторым
трудом подыскал пример, по-моему убедительный: - Вот ты, Визи, сидишь передо
мной и смотришь на меня, а я смотрю на тебя.
Она закрыла лицо руками, видимо, обдумывая мои слова. С торжеством, с
безжалостной самоуверенностью я ждал возражений, но Визи, открыв лицо, вдруг
спросила:
- Что думаешь ты об этом месте, Галь? Это твой любимец. Конфор. Слушай,
слушай! "День проходит в горьких заботах о хлебе, ночь в прекрасных золотых
сновидениях. Зато днем ярко горит солнце, а ночью, проснувшись, я побежден
тьмой и ужасом тишины. Блажен тот, кто думает только о солнце и
сновидениях".
- Очень плохо, - решительно сказал я. - Каждому разрешается помнить все
что угодно. Автор положительно невежлив к читателю. А во-вторых, я несколько
пьян и хочу спать. Прощай, Визи, спокойной ночи.
- Спокойной ночи, милый, - рассеянно сказала она, - завтра ты будешь
работать?
- Бу-ду, - нерешительно сказал я. - Хотя, знаешь, о чем писать? Все
ведь избито. Спокойной ночи!
- Спокойной ночи! - медленно повторила Визи.
Уходя, я обернулся на особый оттенок голоса и поймал выражение
нескрываемого, тоскливого страха в ее возбужденном лице. Мы встретились
взглядами, Визи поторопилась улыбнуться, как всегда, нежно кивнув. Я ушел в
спальню, разделся и лег с стесненной душой, но с задней лукавой мыслью о
том, что Визи из простого упрямства не хочет понять меня.
V
Так повторилось раз, два, три - десять; причинами внезапной тоски
служили, как я заметил, такие разнообразные обстоятельства, настолько иной
раз противоречащие самому понятию "тоска", что я не мог избежать их. Чаще
всего это была музыка, безразлично какая и где услышанная, - торжественная
или бравурная, веселая или грустная - безразлично. В дни, предназначенные
тоске, один отдельный аккорд сжимал и волновал душу скорбью о
невспоминаемом, о некоем другом времени. Так я объясняю это теперь, но
тогда, изумляясь тягостному своему состоянию, я, минуя всякие объяснения,
спешил к вину и разгулу - истребителю меланхолии, возвращая часами ночного
возбуждения прежнюю безмятежность.
Я стал определенно и нескрываемо равнодушен к Визи. Ее все более редкие
попытки вернуть прежние отношения оканчивались ничем. Я стал бессознательно
говорить с ней, как посторонний, чужой, нетерпеливый, но вежливый человек.
Холодом взаимного напряжения полны были наши разговоры и встречи, - именно
встречи, так как я не бывал дома по два и по три дня, ночуя у случайных
знакомых, которых развелось изобилие. То были конюхи, фонарщики, газетчики,
прачки, кузнецы, воры, солдаты, лавочники... Казалось, все профессии
участвовали в моих скитаниях по Хераму в дни описанного выше, безысходного,
тоскливого состояния. Мне нравился разговор этих людей: простой,
грубо-толковый, лишенный двусмысленности и надрыва, он предлагал вниманию
факты в безусловном, так сказать, арифметическом их значении: - "раз, два...
четыре, одиннадцать, - случилось столько-то случаев таких-то, так и должно
быть". Я радостно перевел бы нить своего разговора в описание поступков
моих, но поступков, характернее и значительнее приведенных выше, не было и
не могло быть. Удивительное чувство порядка, законченности всего, стало, за
исключением дней тоски, нормальным для меня состоянием, отрицающим в силу
этого всякий позыв к деятельности.
Доктор, противу ожидания моего, появился-таки в нашей квартире, он был
расторопен и вежлив, весел и оживлен. Он сделал мне множество предложений,
как хитрый медик - замаскированно-медицинского свойства: прогулку на
раскопки, охоту, лыжный спорт, участие в музыкальном кружке, в
астрономическом кружке, наконец, предложил заняться авиацией, токарным
ремеслом, шахматами и собеседованиями на религиозные темы, я слушал его
внимательно, промолчал на все это и попрощался так сухо, что он не приходил
более. После этого я сказал Визи:
- От чего хочешь ты меня лечить?
- Я хочу только, чтобы ты не скучал, - глухо произнесла она таким
усталым, невольно сказавшим более, чем хотела, голосом, что я внутренно
потускнел. Но это продолжалось мгновение. Я звонко расхохотался.
- Ты, ты не скучай, Визи! - сказал я. - А мне скучно не может быть -
слышишь?! Я, право, не узнаю себя. Какое веселье, какая скука? Нет у меня ни
этого, ни другого. Ну, и просто - я всем доволен! Чего же еще? Я мог бы быть
доктором этому доктору, если уж так говорить, Визи.
- Мы не понимаем друг друга, Галь. Ты смотришь на меня чужими глазами.
Давно уж я не видела того выражения, от которого - знаешь? - хочется тихо
петь или, улыбаясь, молчать... Наш разговор оборвался... мы вели его словами
и сердцем...
- Мне странно слышать это, - сказал я, - быть может, ранее чрезмерная
возбудимость...
Но я не докончил. Я хотел добавить... "нравилась тебе", - и вдруг, как
прихлопнутый глухой крышкой, резко почувствовал себя настолько чужим самому
себе, что проникся величайшим отвращением к этой попытке завернуть в
прошлое.
- Как-нибудь мы поговорим об этом в другой раз, - трусливо сказал я, -
меня расстраивают эти разговоры. - Мне нестерпимо хотелось уйти. Слова Визи
безнадежно и безрезультатно напрягали мою душу, она начинала терзаться, как
немой, которому необходимо сказать что-то сложное и решающее. Я молчал.
- Уходи, если хочешь, - печально сказала Визи, - я лягу спать.
- Вот именно, я хотел прогуляться, - заявил я, быстро беря шляпу и
целуя ее руку с тайной благодарностью, - но я скоро вернусь.
- Скоро?.. А "Метеор" снова просит статью.
Я улыбнулся и вышел. Давно уже когда-то нежно любимая работа
отталкивала меня сложностью второй жизни, переживаемой в ней. Покойно,
отойдя в сторону от всего, чувствовал я себя теперь, погрузившись в тишину
теплого, сытого вечера, как будто вечер, подобно живому существу, плотно
поев чего-то, благодушно задремал. Но, конечно, это я шел с сытой душой, и
шел в таком состоянии долго, пока, взглянув вверх, не увидел среди других
яркую, торжественно высящуюся звезду. Что было в ней скорбного? Каким
голосом и на чей призыв ответило тонким лучам звезды все мое существо,
тронутое глубоким волнением при виде необъятной пустыни мира? Я не знаю...
Знакомая причудливая тоска сразила меня. Я ускорил шаги и через некоторое
время сидел уже в дымном воздухе "Веселенького гусара", слушая
успокоительную беседу о трех мерах дров, проданных с барышом.
VI
Зима умерла. Весна столкнула ее голой, розовой и дерзкой ногой в сырые
овраги, где, лежа ничком в виде мертвенно-белых обтаявших пластов снега,
старуха дышала еще в последней агонии холодным паром, но слабо и безнадежно.
Солнце окуривало землю запахом древесных почек и первых цветов. Я жил
двойной жизнью. Спокойное мое состояние ничем не отличалось от зимних дней,
но приступы тоски стали повторяться чаще, иногда по самому ничтожному
поводу. По окончании их я становился вновь удивительно уравновешенным
человеком, спокойным, недалеким, ни на что не жалующимся и ничего не
желающим. Иногда, сидя с Визи, я видел ее как бы вдали, настолько вдали, что
ожидал, если она заговорит, не услышать ее голоса. Мы разговаривали мало,
редко и всегда только о том, о чем хотел говорить я, т.е. о незамысловатых и
маловажных вещах.
Был поздний вечер, когда в трактир "Веселенького гусара" посыльный
доставил мне письмо с надписью на свежезаклеенном конверте: "Г.Марку от
Визи". Пьяный, но не настолько, чтобы утратить способность читать, я раскрыл
конверт с сильным любопытством зрителя, как если бы присутствовал при чтении
письма человеком посторонним мне - другому, тоже постороннему. Некоторое
время строки письма шевелились, как живые, под моим неверным и возбужденным
взглядом; преодолев это неудобство, я прочитал:
"Милый, мне очень тяжело писать тебе последнее, совсем последнее
письмо, но я больше не в силах жить так, как живу теперь. Несчастье изменило
тебя. Ты, может быть, и не замечаешь, как резко переменился, какими чужими и
далекими стали мы друг другу. Всю зиму я ждала, что наше хорошее, чудесное
прошлое вернется, но этого не случилось. У меня нет сознания, что я поступаю
жестоко, оставляя тебя. Ты не тот, прежний, внимательный, осторожный,
большой и чуткий Галь, какого я знала. Господь с тобой! Я не знаю, что
произошло с твоей бедной душой. Но жить так дальше, прости меня, - не могу!
Я подробно написала о всем издателю "Метеора", он обещал назначить тебе
жалованье, которое ты и будешь получать, пока не сможешь снова начать
работать. Прощай. Я уезжаю; прощай и не ищи меня. Мы больше не увидимся
никогда.
Визи".
- "Визи", - повторил я вслух, складывая письмо. В этот момент, роняя
прыгающий мотив среди обильно политых вином столиков, взвизгнула скрипка
наемного музыканта, обслуживавшего компанию кочегаров, и я заметил, что
музыка подчеркивает письмо, делая трактир и его посетителей своими,
отдельными от меня и письма; - я стал одинок и, как бы не вставая еще с
места, вышел уже из этого помещения.
Встревоженный неожиданностью, самым фактом неожиданности,
безотносительно к его содержанию, осилить которое было мне еще не дано, я
поехал домой с ясным предчувствием тишины, ожидающей меня там - тишины и
отсутствия Визи. Я ехал, думая только об этом. Неизвестно почему, я ожидал,
что встречу дома вещи более значительные, чем письмо, что произойдут некие
разъяснения случившегося. Содержание письма, логически вполне ясное, -
внутренно отвергалось мной, в силу того, что я не мог представить себя на
месте Визи. Вообще же, помимо глухой тревоги, вызванной впечатлением резкого
обрыва привычных и ожидаемых положений, я не испытывал ничего ярко
горестного, такого, что сразу потрясло бы меня, однако сердце билось сильнее
и путь к дому показался не близким.
Я позвонил. Открыла прислуга, меланхолическая, пожилая женщина; глаза
ее остановились на мне с каменной осторожностью.
- Барыня дома? - спросил я, хотя слышал тишину комнат и задумчивый стук
часов и видел, что шляпы и пальто Визи нет.
- Они уехали, - тихо сказала женщина, - уехали в восемь часов. Вам
подать ужин?
- Нет, - сказал я, направляясь к темному кабинету, и, постояв там во
тьме у блестящего уличным фонарем окна, зажег свечу, затем перечитал письмо
и сел, думая о Визи. Она представилась мне едущей в вагоне, в пароходной
каюте, в карете - удаляющейся от меня по прямой линии; она сидела, я видел
только ее затылок и спину и даже, хотя слабо, линию щеки, но не мог увидеть
лица. Мысленно, но со всей яркостью действительного прикосновения я взял ее
голову, пытаясь повернуть к себе; воображение отказывалось закончить этот
поступок, и я по-прежнему не видел ее лица. Тоскливое желание заглянуть в ее
лицо некоторое время не давало мне покоя, затем, устав, я склонился над
столом в неопределенной печальной скуке, лишенной каких бы то ни было
размышлений.
Не знаю, долго ли просидел я так, пока звук чего-то упавшего к ногам,
не заставил меня нагнуться. Это был ключ от письменного стола, упавший
из-под моего локтя. Я нагнулся, поднял ключ, подумал и открыл средний ящик,
рассчитывая найти что-то, имеющее, быть может, отношение к Визи, -
неопределенный поступок, вытекающий скорее из потребности действия, чем из
оснований разумных.
В ящике я нашел много писем, к которым в эти минуты не чувствовал
никакого интереса, различные мелкие предметы: сломанные карандаши, палочки
сургуча, несколько разрозненных запонок, резинку и пачку газетных вырезок,
перевязанную шнурком. То были статьи из "Вестника" и "Метеора" за прошлый
год. Я развязал пачку, повинуясь окрепшему за последний час стремлению
держать сознание в связи со всем, имеющим отношение к Визи. Статьи эти
вырезывала и собирала она, на случай, если бы я захотел издать их отдельной
книгой.
Я развязал пачку, просматривая заглавия, вспоминая обстоятельства, при
которых была написана та или иная вещь и даже, приблизительно, скелетное
содержание статей, но далекий от восстановления, так сказать, атмосферы
сознания, характера настроения, облекавших работу. От заглавий я перешел к
тексту, пробегая его с равнодушным недоумением, - все написанное казалось
отражением чуждого ума и отражением бесцельным, так как вопросы,
трактованные здесь, как-то: война, религия, критика, театр и т.д., - трогали
меня не больше, чем снег, выпавший, примерно, в Австралии.
Так, просматривая и перебирая пачку, я натолкнулся на статью,
озаглавленную: "Ценность страдания" статью, написанную приемом сильных
контрастов и в свое время наделавшую немало шума. В противность прежде
прочтенному, некоторые выражения этой статьи остановили мое внимание, в
особенности одно: "Люди с так называемой "душой нараспашку" лишены острой и
блаженной сосредоточенности молчания: не задерживаясь, без тонкой силы
внутреннего напряжения, врываются в их душу и без остатка покидают ее те
чувства, которые, будучи задержаны в выражении, могли бы стать ценным и
глубоким переживанием". Я прочитал это два раза, томясь вспомнить, какое, в
связи с Визи, обстоятельство родило эту фразу и, с неожиданной, внутренно
толкнувшей отчетливостью, вспомнил! - так ясно, так проникновенно и жадно,
что встал в волнении чрезвычайном, почти болезненном. Это сопровождалось
заметным ощущением простора, галлюцинаторным представлением того, что стены
и потолок как бы приобрели большую высоту. Я вспомнил, что в прошлом году,
летом, подошел к Визи с невыразимо ярким приливом нежности, могущественно
требовавшим выхода, но, подойдя, сел и не сказал ничего, ясно представив,
что чувство, исхищенное словами, в неверности и условности нашего языка,
оставит терпкое сознание недосказанности и конечно никак уже не выразимого
словами, приниженного экстаза. Мы долго молчали, но я, глядя в улыбающиеся
глаза Визи, вполне понимавшей меня, был очень, бескрайно полон ею и своим
сжатым волнением. После того я написал вышеприведенное рассуждение.
Я вспомнил это живо и сердцем, а не механически, - мне не сиделось, я
прошелся по кабинету, в углу лежал скомканный лист бумаги, я поднял его,
развернул и, с изумлением, чуждым еще догадкам, увидел, что лист, не вполне
дописанный красивым, мелким почерком Визи, был не чем иным, как
неоконченной, но разработанной уже в значительной степени моей статьей, с
заголовком: "Ртутные рудники Херама", статья Г.Марка. Я никогда не писал
этой статьи и не диктовал ее никому, я ничего не писал. Я прочел написанное
со вниманием преступника, читающего копию приговора. Живое, интересное и
оригинальное изложение, способность охватить ряд явлений в немногих словах,
выделение главного из массы несущественного и, как аромат цветка,
свойственные только женщинам, свои, никогда не приходящие нам в голову
слова, очень простые и всем известные, с несколько интимным оттенком,
например: "совсем просто", "замечательно хорошие", "как взглянуть" - делали
написанное прекрасной работой. "Статья Г.Марка" снова прочел я... и стало
мне в невольных неудержимых тяжких слезах спасительно резкой скорби - ясным
все.
Я сидел неподвижно, пытаясь овладеть положением. "Я никогда больше не
увижу ее", - сказал я, проникаясь, под впечатлением тревоги и растерянности,
особым вниманием к слову "никогда". Оно выражало запрет, тайну, насилие, и
тысячу причин своего появления. Весь "я" был собран в этом одном слове. Я
сам, своей жизнью вызвал его, тщательно обеспечив ему живучесть, силу и
неотразимость, а Визи оставалось только произнести его письменно, чтобы,
вспыхнув черным огнем, стало оно моим законом, и законом неумолимым. Я
представил себя прожившим миллионы столетии, механически обыскивающим земной
шар в поисках Визи, уже зная на нем каждый вершок воды и материка, -
механически, как рука шарит в пустом кармане потерянную монету, вспоминая
скорее ее прикосновение, чем надеясь произвести чудо, и видел, что "никогда"
смеется даже над бесконечностью.
Я думал теперь упорно, как раненый, пытающийся с замиранием сердца
предугадать глубину ранения, сгоряча еще не очень чувствительного, но
отраженного в инстинкте страхом и возмущением. Я хотел видеть Визи и видеть
возможно скорее, чтобы ее присутствием ощупать свою рану, но это черное
"никогда" поистине захватывало дыхание, и я бездействовал, пока взгляд мой
не упал снова на неоконченную Визи статью. Мучительное представление об ее
тайной, тихой работе, об ее стараниях путем длительного и возвышенного
подлога скрыть от других мое духовное омертвение было ярким до
нестерпимости. Я вспомнил ее улыбку, походку, голос, движения, наклон
головы, ее фигуру в свете и в сумерках, - во всем этом, так драгоценном
теперь, не сквозило никогда даже намека на то, что она делала для меня.
Долго молчаливая любовь возвращалась ко мне, но как! И с какими надеждами! -
с меньшими, чем у смертельного больного, еще дышащего, но думающего только о
смерти.
Я встал, прислушиваясь к себе и размышляя как прежде: отчетливо собирая
вокруг каждой мысли толпу созвучных ей пре