Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
о
улыбавшейся, трезвой, высокой девушкой, и мы с ней поехали сзади всех. На
пустых улицах бродили дворники, подметая тротуары. Светлая пустота
перспектив, с ясным небом, облитым солнцем, ставнями запертых магазинов,
казалась мне особого рода искусственным освещением, придуманным для
разнообразия ночи.
Трясясь в пролетке, я, прижимаясь к своему милому спутнику и обнимая ее
негнущуюся талию, сказал:
- Отчего вы грустная и молчаливая? Не презирайте нас. И, пожалуйста, не
говорите вашего имени. Не знаю почему - я чувствую к вам нежность. Мне вас
жаль. Вы добрая.
- Нет, - возразила она очень серьезно, - вы меня не знаете. Я жестока и
зла.
- Вы - чудо! - шепнул я, млея. - Я недостоин поцеловать вашу руку. Но
я, между прочим, в вас влюбился. Я счастлив, что сижу с вами.
- Отчего вы все говорите одно и то же? - спросила она с некоторым
злорадством. - Я часто это слышу.
- Знаете, - искренно сказал я, стараясь не ударить в грязь лицом в
искренности, - все мы дрянь. Женщина обновит мир. Лучшие из нас, натыкаясь
на женщину нешаблонной складки, мучительно раскаиваются в своих пошлостях.
"Вот мы прошли мимо света, и свет погас", - так скажут они.
Я произнес эту тираду спокойно и вдумчиво, с оттенком грусти, и
умиление от собственной глубины защекотало мне в горле. Она повернулась ко
мне лицом, придерживая шляпу, так как с речки полыхал ветер, и долго
смотрела на меня угрожающими глазами. Я не сморгнул и блеснул глазами,
расширив зрачки и плотно сжав губы. Затем выражение ее лица стало простым, и
я перевел дух.
- Мы куда сейчас едем?
- Не знаю, - сказал я, - и не надо знать этого. Может, будут
неожиданные развлечения. Заранее знать - скучно. А вам что нужно здесь, с
нами?
- Я случайно, через знакомого студента. Мне интересно, я никогда не
бывала ни в такой обстановке, ни с такими людьми.
"Эта девушка мучительно напрягает душу", - подумал я и, уловив конец
нитки, потянул клубок.
- Вы думаете, вам здесь сверкнет что-нибудь? - спросил я. Сердце мое
билось глухо и жадно; сквозь драп пальто я чувствовал тепло ее тела.
- Все может быть, - серьезно сказала она. - Вы кто?
- Стрела, пущенная из лука, - значительно проговорил я. - Сломаюсь или
попаду в цель. А может быть, я вопросительный знак. Я - корсар.
На ее щеках появились ямочки, она добродушно рассмеялась, а я стиснул
ее молчаливую руку и, помогая сойти у подъезда, шепнул, стараясь как можно
загадочнее произнести следующую ерунду:
- Далекая, милая, похожая на цветок, шаг за шагом звучит в пустыне.
Тут же, сконфузившись так, что заболели скулы, быстро оправился; и,
внутренно усмехаясь, пошел за этой женщиной.
"VI"
Я слыхал от многих компетентных и всеми уважаемых людей, что не следует
много говорить о пьянстве и безобразиях, производимых вывернутым наизнанку
человеком во всякого рода увеселительных местах. По их мнению, все подобные
описания грешат неточностью, вернее - произволом фантазии, так как велик
соблазн говорить о невладеющих собой людях, что угодно. Я же думаю, что
человек, сумевший напоить Калиостро, Марию Башкирцеву и Железную Маску,
вполне удовлетворил бы свое любопытство.
За низко кланяющимся лакеем мы прошли всей гурьбой по засаленным
коридорам в обширный, дорогой кабинет с наглухо завешенными окнами. Горело
электричество. Большой стол, убранный канделябрами, гиацинтами и тюльпанами,
рояль, паутина в углах, цветной линолеум на полу, дубовые панели - все это,
еще не согретое пьянством, выглядело скучновато. Слегка засмеявшись, не
зная, с чего начать, я подарил Шевнеру три умоляющих взгляда, и он, ласково
хохоча, принялся нажимать звонки, а семейный человек во фраке, почтительно
шевеля губами, стал кланяться, запоминая, что нам угодно.
Нас было десять: три дамы, из которых одну вы уже знаете, остальные
представляли молчаливо улыбающиеся и беспрестанно щупающие прически фигуры,
недурненькие, но чванные; я, Шевнер, капитан Разин, пасхальный студент, поэт
с надтреснутым лицом и бородкой цвета пыльных орехов, старик - по осанке
бывший военный - и один самой ординарной наружности, но именно вследствие
этого резко выделяющийся из всех; он был прозаик и звали его Попов.
Сосчитав всех, я вдруг сообразил, кто мои гости, и стало мне лестно до
говорливости. Я поднял бутылку, отбил горлышко черенком ножа, облил
скатерть, встал, прихлебывая шестирублевую жидкость, и закричал:
- Знаете ли вы, что все хорошо и прекрасно, - и земля, и небо, и вы, и
мы, и всякая тварь живая? Я всем сочувствую! Пью за ваше здоровье.
Помедлив и посмеявшись, все стали пить; больше всех пили я, Разин и
Шевнер. Я суетился, кричал, острил и выражал желание подарить каждому сто
рублей. Уставая, я наклонялся к высокой девушке, шептал ей на ухо нежные
слова любви, не помню - что, но, кажется, выходило неудачно. Каждый раз, как
я начинал говорить, она медленно поворачивала ко мне лицо и была очень
внимательна, смотрела, не мигая, изредка улыбаясь левым углом губ; обратив
на это внимание, я заметил, что рот у нее яркий, маленький и упругий. Когда
я дотронулся до ее талии, она механически откачнулась, а я сказал:
- Это ничего, что я нелеп. Я потом вымоюсь вашим взглядом. Все нелепо.
Я нелеп. Все - негры. Я негр. Я держу свою душу в руках, я буду собирать
песчинки, приставшие к вашим ногам, и каждую поцелую отдельно.
- Вы не пейте больше, - серьезно произнесла она, - видите, я все еще с
одной рюмочкой.
Я сделал отчаянное лицо, запел фальшиво, изо всех сил стараясь
изобразить большую мятущуюся душу, но стало противно. Стол шумел, пел и
свистал; по временам удушливый туман скрывал от моих глаз происходящее, а
вслед затем опять и очень близко, словно у себя на носу, я видел ведерки с
шампанским, за ними круг лиц - и так болезненно, что, переводя глаза с
одного на другого, становился на один момент то Шевнером, то Поповым, то
стариком. Иногда все замолкали, но и тут не было тишины; казалось, ворошится
и бормочет сам воздух, сизый от табачного дыма.
Мы говорили о женщинах, радии, душе медведя, повестях Разина, поэзии
будущего, способах перевозки пива, старинных монетах, гипнозе, водопроводах,
смерти, новой оперетке, мозольном пластыре, воздушных кораблях и планете
Марс. Шевнер сказал, споря с Поповым:
- Все продажно, а земля - лупанарий.
Отупелый, я чувствовал все-таки, как меня кто-то просит уйти... С
трудом сообразив, что это говорит девушка, я повернулся к ней и увидел, что
она громко смеется, а старичок, гладя ее по плечу, покручивает усы. И вдруг,
почувствовав сильнейшее утомление, я встал среди множества больших глаз,
бросил на стол горсть бумажек, стиснул маленькую, ответившую слабо на мое
пожатие, руку и направился к выходу. Обернувшись у двери, я увидел, что все
задерживают мою спутницу, долго прощаясь с ней, и закричал:
- Скорее! Скорее!
Шевнер подбежал ко мне, выдергивая из-за галстука салфетку, но
покачнулся и, отлетев в сторону, упал; я подхватил девушку, спрашивая:
- Домой хотите? Хотите домой? Где вы живете?
- У меня голова кружится, - проговорила она, поспешно сбегая с
лестницы.
Я нагнал ее внизу, подал пальто и вывел, сунув швейцару рубль. Моросил
дождь, было тепло, утро вспоминалось далеким. Поняв, что день прошел, я
мгновенно припомнил многое, утраченное во хмелю, но теперь ясное, сделавшее
минувший день долгим. Я вспомнил, что кто-то спал на диване и что был
промежуток, в течение которого я сидел вдвоем с Поповым, рассказывая ему
свою жизнь. Меня мутило. Усадив девушку на извозчика, я долго не мог попасть
на сиденье, наконец, отдавив ей колени, устроился. Выслушав адрес, извозчик
долго бил клячу, она вышла из терпения и помчалась трамвайной линией, где в
тусклой мгле светились красные огоньки вагонов.
Под ветром и дождем я раскис. Десять тысяч казались плюгавым пустяком;
грузная скука села на горб, сгибая спину, и все прелести возбуждения, кроме
одной, ушли.
Я обхватил рукой талию спутницы. Но инстинкт говорил мне о ее
внутреннем упорстве и настороженности.
- Возьмите руку, - сказала она.
- Зачем? - спросил я. - Вам неудобно?
- Да, неудобно.
Я отнял ставшую мне чужой руку и отправил ее в карман, за папиросами.
Помолчав, я сказал:
- Не сердитесь на меня.
- Я не сержусь.
Она отвернулась.
- Мария Игнатьевна, - сказал я, вспомнив, что ее сегодня так называли,
- вы служите где-нибудь?
- Нет. - Она уселась свободнее и повернулась ко мне. - Я уехала от
родителей.
- Так, - проницательно заметил я. - Вы, конечно, горды. Отец вас
проклял, вы разочаровались в своем возлюбленном и живете в мансарде. Там у
вас много книг, грязно, тесно и пахнет студентами, а на полу окурки. И
питаетесь вы колбасой с чаем.
- Нет, не так, - поспешно и как бы задетая, возразила она. - У меня
хорошая комната с красивой мебелью и цветами. Есть пианино. Я грязи и сора
не люблю. А обед мне носят из очень хорошей кухмистерской - шестьдесят
копеек. И я никогда никого не любила.
Я саркастически захохотал и поцеловал ее руку.
- Я простофиля, - сказал я, - скажите, может быть глубокое чувство с
одного взгляда?
- Это вы про себя?
- Нет, вообще.
- Нет, это вы про себя говорите, - уверенно проговорила она. - Голос у
нее был тихий и ровный. - Вы меня любите?
- Да, - храбро сказал я. - А вы меня?
Она смотрела с таким видом, как будто я и не говорил слов, повергающих
женщин в трепет и волнение. Прошло несколько минут. Нева в отражениях огней
расстилалась таинственной, глубоко думающей гладью.
- Вы врете, - холодно произнесла девушка, и мне стало не по себе, когда
я услышал у самого подбородка ее дыхание. - Вы врете. Зачем вы врете?
- А вы грубы, - сказал я, озлившись. - Что я вам сделал?
- Да, вы мне ничего не сделали. - Она помолчала и тихонько зевнула. - А
мне показалось...
Взбешенный, я понял этот обрывок. Мне захотелось резнуть словами - и
так, чтобы это не прошло бесследно.
- Да, - горячо начал я бросать словами, - когда мужчина высказывает
свое желание в самой тонкой, поэтической, нежной форме, когда он лезет из
кожи, чтобы вам понравиться, когда он старается взволновать вас мягкостью и
простодушием, насилуя себя, - вы гладите его по головке, блюдете себя и
ждете, что он еще покажет вам разные фокусы-покусы, перевернет земной шар! А
если тот же мужчина просто и честно протягивает вам руку, причем самый жест
этот говорит достаточно выразительно, - вы или бьете его по щеке, или
ругаете. Разве не так? Что там! Ведь полюбите же кого-нибудь.
Разгоряченный, я уронил папиросу, замолчал и искоса взглянул на Марию
Игнатьевну. Она смотрела перед собой, казалась беспомощно усталой. Я вдруг
потянулся к ней, но удержался и скис.
- О чем вы думаете? - врасплох спросил я.
- О разных вещах, - просто и, как мне показалось, даже приветливо
сказала она. - Я думаю, что белые хризантемы, выросшие на этом черном небе
до самого зенита, выглядели бы очень красиво.
- Вы не любите жизни, - угрюмо заметил я. - Что вы любите?
- Нет, - я бы ее исправила.
- Как?
- Как-нибудь интереснее. Хорошо бы земле сделаться белой и теплой.
Трава должна быть серая, с золотистым оттенком, камни и скалы - черные. Или
жить как бы на дне океана, среди водорослей, кораллов и раковин, таких
больших, чтобы в них можно было залезть. Потом хорошо бы быть богу. Такому
крепкому, спокойному старику. Он должен укоризненно покачивать головой. Или
подойти ко мне, взять за подбородок, долго смотреть в глаза, сделать гримасу
и отпустить.
- Только-то, - сказал я, сконфуженный ее усилиями отдалиться от меня на
словах. - Никуда вы не уйдете, сокровище. Вас везет грязный, заскорузлый сын
деревни по грязной земле, а в том, что я вас люблю, - есть красота.
Я перегнулся к Марье Игнатьевне и, полный трусливой хищности, опасаясь,
что девушка закричит, но в то же время почти желая этого, как истомленный
жарой, стал расстегивать левой рукой теплую кофточку. Она не сопротивлялась;
в первый момент я не обратил на это внимания, а потом, возненавидев за
презрительную покорность, принялся тискать весь ее стан. Девушка, прижав
руки к груди, сидела молча. Я видел, что губа ее закушена, и вдруг
холодность ее сделала мне противными всех женщин, улицу, себя и свои руки;
отняв их, я зябко вздрогнул, остыл и увидел, что мы подъехали к хмурому
пятиэтажному дому.
Я слез, заплатил извозчику; девушка продолжала сидеть в той же позе,
как бы окаменев; присмотревшись, я заметил, что правая ее рука медленно,
словно крадучись, застегивает пальто.
- Сойдите же, - сказал я.
- Я хочу, чтобы вы ушли. - Зубы ее стучали. - Уйдите.
- Мария Игнатьевна, - сказал я и замолчал. Невольная тоска налила мне
ноги свинцом, я говорил сдавленным, виноватым голосом. - Мария Игнатьевна,
ведь я ничего...
- Извозчик, вероятно, заинтересован, - быстро произнесла она. - Уйдите,
слизняк.
Я открыл рот, не будучи в силах сказать что-либо, сердце быстро
забилось. Девушка сошла на тротуар и, поспешно склонившись, исчезла под
цепью калитки. Я нырнул за ней, догнал ее у черной дыры лестницы и взял за
руку.
- Мария Игнатьевна, - уныло проговорил я, стараясь идти в ногу, - вы
способны сделать безумным святого, а не то что меня. Простите.
Она не отвечала, взбегая по ступенькам; я спешил вслед, наступая на
подол платья. В третьем этаже девушка остановилась, повернулась ко мне и
вызывающе подняла голову. В свете керосинового фонаря лицо ее было
изменчивым и прекрасным; лицо это дышало неописуемым отвращением. Чувствуя
себя гнусно, я упал на колени и с раскаянием, а также с затаенной усмешкой,
поцеловал мокрый от дождя ботинок; запахло кожей.
- Мария Игнатьевна, - простонал я, подползая на заболевших коленях,
стараясь обхватить ее ноги и прижаться к ним головой, - молодая душа
простит. Я люблю вас!
- Отойдите, - глухо произнесла она. - Дайте мне подумать.
Я встал, но она уже была на подоконнике и, нагнувшись, отнесла руки
назад; большое окно лестницы мгновенно нарисовало ее фигуру, по контуру
изогнувшегося тела желтели освещенные окна квартир. Я зашатался, застыл; в
миг все чудовищное выросло передо мною: сознав, что надо отойти, сбежать
хоть бы пять ступенек, я тем не менее, пораженный ожиданием кровавой тяготы,
стоял, крича хриплым голосом.
- Что вы делаете со мной? Я уйду, уйду, ухожу!
В то же мгновение ноги мои вдруг обессилели, задрожав; окно мелькнуло
платьем, а внизу, подстерегая падение, шумно ухнул двор, и отвратительно
быстро наступила полная тишина. Чувствуя, что меня тошнит от страха и злобы,
я поспешно сбежал вниз и, с холодным затылком, плохо соображая, что делаю,
выбежал к калитке, закрывая руками голову, чтобы не увидеть. На улице,
повернув за угол, я пустился бежать изо всех сил, не чувствуя ни жалости, ни
угрызений, преследуемый безумным, скалящим зубы ужасом; мой топот казался
мне шумным падением бесчисленных тел: тяжелая, мерзлая, хватающая за ноги
мостовая родила слепой гнев; сжав кулаки, я бросался из переулка в переулок,
отдышался и пошел тише, дрожа, как беспощадно побитый циническими ударами во
все части тела.
"VII"
Сколько времени я шел и в каких местах - не помню. Раз или два я сильно
стукнулся плечом о встречных прохожих. Моросил дождь, в косом, прыгающем его
тумане чернели, раскачиваясь, зонтики; светлые кляксы луж и журчанье
сбегающей по трубам воды казались мне огромным притворством улиц, очень
хорошо знающих, что произошло со мной, степенно лживых и равнодушных.
Судорожно переворачивая в памяти окно третьего этажа и глухой стук внизу, я
шел то быстрее, когда представления делались совершенно отчетливыми, то
тише, когда их затуманивала усталость мозга, пресыщенного чудовищной пищей.
Немного спустя, я увидел ровно освещенное окно игрушечного магазина с
голубоглазыми куклами в коробках, маленькими барабанами и лошадками,
вспомнил, что и я был некогда маленьким, что Мария Игнатьевна тоже играла в
куклы, и унылая горесть засосала сердце; внезапная глубокая жалость к
"Марусе", как мысленно называл я ее теперь, слезливо напрягла голову.
Прислонившись к стене, я заплакал скупыми, тяжелыми слезами, вздрагивая от
рыданий. В это время я слышал, что за моей спиной шаги прохожих несколько
замедлялись. Вероятно, они взглядывали на меня, пожимая плечами, и отходили.
Среди многих терзавших меня в этот момент мыслей раскаяния и сокрушения я
постепенно начал жалеть себя и представил, что какая-нибудь женщина, с лицом
ангельской доброты, подходит сзади, кладет нежную руку мне на плечо и
спрашивает музыкальным голосом:
- Что с вами? Успокойтесь, я люблю вас.
Отерев слезы, я поспешно тронулся дальше.
Заходя по дороге в пивные лавочки и трактиры, я выпивал у стоек, чтобы
забыться, как можно более водки и пива, затем хлопал дверью и шел без
всякого направления, поворачивая из стороны в сторону. Прохожих становилось
все меньше; улицы из широких проспектов с модернизированными фасадами пяти-
и шестиэтажных домов незаметно превращались в кривые низенькие ряды
деревянных мезонинчатых домиков; воняло прелью помойных ям; где-то в стороне
далеко и глухо просвистел паровоз. Зачем и куда я шел - неизвестно; смутная
тревога подгоняла вперед, остановиться было физически противно и трудно.
Казалось, мостовая и улицы были намотаны на какие-то огромные катушки и,
скатываясь, двигались надо мною назад, заставляя перебирать ногами.
Заблудившись, я выбрался из кучи мрачных строений, напоминавших
разбросанные как попало спичечные коробки; одолев паутину каменных и
деревянных заборов, среди которых, подобно одинокому глазу, мерцал красный
фонарь, я очутился на границе обширного пустыря. Он начинался прямо от моих
ног обрывками заброшенных гряд, канавой и бугорками с репейником; далее
громоздилось темное пространство - и трудно было рассмотреть во мгле
характер этой пустынной местности. По-видимому, мне следовало возвратиться
назад, но я двинулся вперед из какого-то злобного упрямства, в состоянии
полной невменяемости, в одном из тех видов ее, когда невнятнейший
посторонний звук может вызвать страшный припадок бешенства или, наоборот,
погрузить в тягчайшую апатию. Мной в полной силе управляли зрительные
впечатления, вид пространства вызывал потребность идти, темнота - желание
света; я каждую секунду соединялся с видимым, пока это состояние не рождало
какого-либо образного, по большей части фантастического представления;
затем, насытившись им, переходил к следующим вспышкам фантасмагории. Так,
например, я очень хорошо помню, что желание идти в пустырь соединялось у
меня с воображенной до полной действительности, где-то существующей
хорошенькой и уютной дачей, где меня должны были ожидать восхитительные,
странные и сладкие вещи; я шел к той даче, наполовину веря в ее
существование. Охваченный мрачной пустотой, я перепрыгивал ямы, месил ногами
грязную почву. Голос, раздавшийся впереди, привел меня в сильное
раздражение. Голос этот сказал:
- Кто идет?
Я остановился. "Кто-то идет в стороне от меня, - подумал я, - и этого