Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
рудом руки. Он был
плюгав, тщедушен и неповоротлив; наивные голубые глаза сидели в его
по-воробьиному взъерошенном, осунувшемся лице с выражением тоскливого
ожидания. Он хотел есть, все его существо было проникнуто этой глубокой,
священной мыслью. Рабочие, эстонцы и латыши, шли мимо него под руку с чисто
одетыми женщинами и девушками.
"Жрали уже..." - завистливо подумал он, кряхтя от негодования.
Улица загибала вниз, к набережной, и Геннадий снова увидел воду, но не
повернул обратно, а двинулся вдоль реки, по узкой полосе мостовой.
Маленький, старинный городок отошел назад, навстречу попадались телеги,
рыбачьи домики, лодки, плоты. Через две-три сотни шагов Геннадий
остановился, присел на выдавшийся из глинистого откоса камень, свернул
"собачью ногу" из махорки и хмуро плюнул в пространство.
Перед ним, переливаясь вечерним светом в зеленой полосе берегов,
катилась река; у правого берега, разгружаясь и нагружаясь, стояли
иностранные парусные корабли, паровые шхуны и барки. Свернутые паруса, реи,
просмоленные, исцарапанные погрузкой борта дышали крепкой морской жизнью,
свободой и тяжелым трудом и чем-то еще, похожим на затаенную тоску о
далеком, всемирной родине, гармоничных углах мира, беспокойной свободе.
- За тридевять земель, - коротко вспомнил Геннадий.
Чужие страны развернулись перед ним, как противоположность его
собственному, полуголодному существованию. Он представлял себе неимоверно
тучные, бархатного чернозема поля, здоровеннейших, краснощеких людей,
огромной величины коров, лоснящихся богатырей-коней, синее, аккуратно
дождливое небо и отсутствие странников. Хозяева этой прекрасной страны
ходили в ослепительно-ярком платье, не расставаясь с золотом.
Докурив, Геннадий тоскливо осмотрелся вокруг. Чужой город вызывал в нем
легкую, тревожную злобу чистотой и уютностью старинных маленьких улиц;
протянуть руку за милостыней здесь было почему-то труднее, чем в любом
другом месте. Он встал, тихо, сосредоточенно выругался и зашагал по берегу с
твердым решением попросить кусок хлеба у первого попавшегося окна.
"II"
Деревянный одноэтажный дом, к которому подошел Геннадий, стоял почти у
самой воды. На Кольях, возле небольших мостков, сушился невод, в окне,
уставленном горшками с растениями, колыхались чистые занавески. На крыльце,
у почерневшей, массивной двери сидел, покуривая английскую трубку, человек
лет семидесяти, колоссального роста, одетый в кожаную, подбитую красной
фланелью куртку и высокие сапоги. Лицо, изъеденное ветром и жизнью, пестрело
множеством крепких, добродушных морщин, рыжие волосы, выбритая верхняя губа
и умные зрачки серых глаз сделали его похожим на грубое стальное изделие,
тронутое желтизной ржавчины.
- Здрасьте! - сказал Геннадий, угрюмо ломая шапку.
Старик кивнул головой. Геннадий натужился, вобрал воздуху и вдруг,
жалко улыбаясь, сказал:
- Не будете ли так добры, Христа ради, кусок хлеба безработному? Верьте
совести - не жравши два дня.
- Работай... - меланхолически произнес старик, пуская трубкой дым. Лицо
его стало натянутым и рассеянным. - Работа есть, много работы есть.
- Игде? - с отчаянием воскликнул Геннадий. - Вот ей-богу, каждый так
говорит, а поди достань ее. Хлопок грузили малость, это верно, а опосля и
затерло. И то есть, как я попал сюда - не приведи бог!
- Марта! - крикнул старик и по-эстонски прибавил несколько слов, в тоне
которых Геннадий уловил спокойное приказание. - Ты из Питера?
Геннадий открыл рот, но в это время на крыльцо вышла круглая, быстрая в
движениях девушка, с загорелыми босыми ногами, протягивая ему кусок хлеба и
новенький монопольный грош. Он взял то и другое, хлеб сунул за пазуху, а
грош повертел в руках и неловко зажал в ладони.
- Премного благодарствуйте, - сказал он, отойдя в сторону.
Старик молча кивнул головой, девушка смотрела вслед удалявшемуся
Геннадию прямо и равнодушно. Свернув в ближайший, каменистый, вытянутый меж
двух высоких заборов переулок, Геннадий торопливо присел на корточки и съел
хлеб.
Полуфунтовый кусок мало утолил его вожделение; высыпав с ладони в рот
быстро высохшие крошки, он встал, голодный не менее, чем десять минут назад.
Новенький, красноватый грош тупо блестел в его задрожавших от еды пальцах;
Геннадий скрипнул зубами и злобно швырнул монету в побуревшую от жары
крапиву.
- Чухна рыжая, - сосредоточенно выругался он, облизывая припухлым
языком сухие губы. Небо и десны ныли, натруженные сухой жвачкой. - Рыбу
жрут, мясо... небось, - продолжал он, вспоминая невод и кур, бродивших у
калитки. - Мужик... тоже!..
Саженный забор, торчавший перед ним острыми концами почерневших от
дождя вертикальных досок, кой-где расходился узенькими, молчаливыми щелями.
Низ их скрывался в репейнике и крапиве, середина зеленела изнутри, и изнутри
же верхние концы щелей пылали нежным румянцем, словно там, в огороженном
небольшом пространстве, светилось вечерней зарей свое, маленькое, домашнее,
пятивершковое солнце. Геннадий прильнул глазом к забору, но не увидал
ничего, кроме зеленой, красноватой каши. Угрюмое любопытство бездельника,
которого раздражает всякий пустяк, подтолкнуло Геннадия. Осмотревшись, он
подхватил валявшийся невдалеке кол, приставил его к забору и, подтянувшись
на длинных, цепких руках, выставился по пояс над заостренными концами досок.
Перед ним был малинник, принадлежавший, без сомнения, тому самому
старику эстонцу, с которым он разговаривал десять минут назад. Внутренний
фасад дома горел в низком огне вечернего солнца отражением стекол, яркими
цветами, рассаженными по длинным, полным сочного чернозема ящикам, и
путаницей кудрявых вьюнков, громоздившихся на водосточные трубы. Все
остальное пространство высокого заграждения рябило багровым светом
наливающейся малины.
- Госпожа ягодка! - умилился Геннадий, и в сердце его дрогнуло что-то
родное, крестьянское, в ответ безмолвному голосу этого взлелеянного,
выхоленного, как любимый ребенок, крошечного куска земли. Он пристально
рассматривал отдельные, рдеющие на солнце ягоды, и челюсти его сводило от
сладкой, кисловатой слюны.
"III"
Геннадий спрыгнул и отошел в сторону. Малинник, пылающий ягодами, стоял
перед его глазами, сквозь серый забор, заросший со стороны переулка крапивой
и одуванчиками, мерещились ему пышные, высокие лозы, рассаженные на
одинаковом расстоянии друг от друга, и зубчатая листва, обрызганная красным
дождем. Вершины лоз, заботливо подвязанных, каждая отдельно, суровой ниткой
к высоким кольям, - соединялись над узкими проходами, образуя длинные своды
из переплета стеблей, освещенных листьев и ягод. На разрыхленной, чисто
выполотой земле тянулся дренаж.
Геннадий взволнованно переступил с ноги на ногу. Древний огонь земли
вспыхнул в нем, переходя в глухой зуд мучительной зависти. Бесконечные,
оплаканные потом поля, тощие и бессильные, как лошади голодной деревни, -
выступили перед ним из вечерних дубовых рощ. Соломенные скелеты крыш, чахлые
огороды, злобная печаль праздников и земля - милая, грустная, больная,
близкая и ненавистная, как изменяющая любимая женщина.
- Эх-ма! - угрюмо сказал Геннадий. - Чухна проклятая!
Расстроенный, он вновь подошел к забору. Бесконечно враждебным, похожим
на издевательство, казался ему этот клочок земли; мужик выругался, стукнул
кулаком в доску, ушиб пальцы и побледнел.
Это не было пламенное бешенство оскорбленного человека, когда, не
рассуждая, не останавливаясь, совершает он, охваченный яростью, - все, что
подскажет закипевшая кровь. Холодная, нетерпеливая злоба руководила
Геннадием; неопределенное, мстительное настроение, где голод и одиночество,
брошенный кусок хлеба и чужой, мужицкий достаток смешивались в тяжком
чувстве заброшенности. Трусливо озираясь, Геннадий вскарабкался на забор,
тяжело спрыгнул и очутился в зеленой тесноте лоз.
Пряная духота, тишина, полная предательского внимания, и легкий шум
крови привели его в состояние некоторого оцепенения. Присев на корточки, он
с минуту прислушивался к дремотному дыханию сада, ощупывая глазами пятна
теней и света; отдышался, шмыгнул носом и, убедившись, что людей нет,
прополз в глубину. Оборванный, исхудавший, трясущийся от ненависти и страха,
он напоминал крысу, облитую светом фонаря во тьме погреба. Еще что-то
удерживало его руки, словно упругий лесной сук - идущего человека, но,
понатужившись, мужик встал, поднял ногу и сильно ударил подошвой в ближайший
кол.
Стебли, затрещав, вытянулись на земле. Стиснув зубы, Геннадий бросился
всем телом в кусты, топча, ломая, выдергивая с корнем, скручивая и вихляя
листья; брызги свежей земли летели из-под его ног и с корней выхваченных
растений. Дух разрушения, близкий к истерическому припадку, наполнял его
дрожью сладострастного исступления. Перед глазами кружился вихрь, пестрый,
как лоскутное одеяло; через две-три минуты малинник напоминал вороха
разбросанной, гигантской соломы. Пошатываясь, потный от изнурения, мужик
подошел к забору. Спину знобило, усиленные скачки сердца расслабляли,
перебивая дыхание. Заторопившись, он стал карабкаться на забор, срываясь,
подскакивая, шаркая ногами по дереву; но через мгновение увидел рыжую голову
Якобсона, вытянул вперед руки и замер.
Эстонец постоял на месте, раскачиваясь, как медведь, и вдруг положил
ладони на плечи Геннадия. Горло старика клокотало и всхлипывало, как у
человека с падучей, он хотел что-то сказать, но не смог и бешено обернулся к
искалеченным кустам сада. Тогда Геннадий увидел, что рыжие вихры Якобсона
тускнеют. На голову старика садилась таинственная, белая пыль: он быстро
седел. Тягучий ужас раздавил мужика.
- Ты что делал? - хрипло спросил эстонец.
- Пусти! - взвизгнул Геннадий, подымая руки к лицу. Но его не ударили.
Железные, пытливые пальцы давили плечи так, что болела шея.
- Ты ломал! - сказал шепотом Якобсон. От горя и волнения он не мог
вскрикнуть и судорожно мотал головой. - Что будем делать теперь?
"Убьет!" - подумал Геннадий, тоскливо следя за прыгающими зубами
эстонца. Мужику захотелось завыть, убежать вон, уткнуться лицом в землю.
- Я работал, - продолжал Якобсон, - десять лет. Ты приходил. Ты просил
хлеба. Я дал тебе хлеб. Зачем был неблагодарным и ломал?
- А вот и ломал! - почти бессознательно, срывающимся голосом произнес
Геннадий.
Отчаяние толкало его к вызову.
- Бей! Что не бьешь? Ломал! Э-ка! Чухна проклятая!
Загнанный, он озверел и теперь готов был на все. Пересохший язык бросил
еще одно бессмысленное ругательство. Но не Якобсона хотел оскорбить он, а
все, что появилось неизвестно откуда, рядом с обездоленной пашней,
первобытным веретеном и мякиной: город, господа, книги, звон ресторанного
оркестриона - неведомыми путями соединились в его сознании с нерусским,
выхоленным куском земли. Но он не смог бы даже заикнуться об этом.
Старик согнулся, и вдруг голова его куда-то исчезла. В тот же момент
Геннадий задохнулся от сотрясения, увидел под собой край забора, вверху -
небо и грузно шмякнулся в переулок, затылком о камень. Багровый свет брызнул
ему в глаза; он вскрикнул и потерял сознание.
Через полчаса он очнулся и сел, покачиваясь от слабости. Острая боль
рвала голову. Поднявшись, мужик нащупал дрожащими пальцами висок, мокрый от
крови, и заплакал. Это были теплые, злые слезы. Он плакал, неведомо для
себя, о беспечальном мужицком рае, где - хлеб, золото и кумач.
"ПРИМЕЧАНИЯ"
Малинник Якобсона. Впервые - журнал "Всемирная панорама", 1910, Э 73.
Барка - небольшая деревянная баржа с открытой палубой.
Чухна - в дореволюционной России - презрительное прозвище эстонцев.
Ю.Киркин
"Александр Степанович Грин. Маленький заговор"
---------------------------------------------------------------------
А.С.Грин. Собр.соч. в 6-ти томах. Том 2. - М.: Правда, 1980
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 25 марта 2003 года
---------------------------------------------------------------------
"I"
- Садитесь, поговорим, - ласковым голосом сказал Геник, подвигая стул
очень молодой девушке, на вид не старше семнадцати лет. - Мне поручено
объясниться с вами и, что называется, - во всех деталях.
Гостья застенчиво улыбнулась, села, оправляя коричневую юбку тонкими,
слегка задрожавшими пальцами, и устремила на Геника пристальные большие
глаза, темные, как вечернее небо. Геник мысленно побарабанил пальцами,
оседлал другой стул и спросил:
- Как меня нашли?
- Я вас отыскала скоро... Хотя вы живете в таком глухом углу... Я даже
улицы такой раньше не знала.
- Улицу эту выстроили специально для меня! - пошутил Геник. - Смею вас
уверить.
- Еще бы! - слабо улыбнулась она. - Для нас с вами другие места
приготовлены.
- Каркайте, каркайте... Что же - улицу через прохожих отыскали?
Девушка отрицательно покачала головой.
- Нет, - поспешно сказала она, - мне объяснил Чернецкий, что улица эта
выходит в числе прочих на Армянскую. Я ее всю и прошла, в самый конец.
Геник сделал серьезное лицо.
- Это хорошо! - заявил он, одобрительно кивая. - Всегда нужно стараться
как можно меньше расспрашивать прохожих. Особенно в деле особой важности.
Девушка с уважением окинула глазами небрежно оседлавшую стул, худую и
коренастую фигуру Геника. Даже и эту тонкость он считает важной - должно
быть, замечательный человек.
- Ваше имя - Люба? - спросил юноша.
- Да.
Наступило короткое молчание. Девушка рассеянно оглядывала комнату,
пустую и неуютную, где, кроме пунцовой розы, алевшей на столе в дешевом
запыленном стакане, не на чем было остановиться и отдохнуть глазу. В
широкое, настежь отворенное окно, вместе с теплым ветром и шелестом цветущей
черемухи, плыл солнечный свет, щедро заливая грязные обои голых стен
пыльно-золотистыми пятнами, на фоне которых, беззвучно и неуловимо, как
ночные бабочки в свете лампы, - трепетали мелкие, пугливые тени ветвей и
листьев, глядевших в окно.
Стол был пуст - ни книг, ни брошюр. Видимый печатный материал валялся
на полу, в образе скомканной газеты. В углу - чемодан, койка более чем
холостого вида и тяжелая дубовая трость. Зато пол был щедро усеян окурками и
спичками.
- Нам, пожалуй, серьезно придется сейчас беседовать... - сказал Геник,
рассматривая девушку. - Вы, конечно, против этого ничего не имеете?
Люба расширила глаза и нервно повела плечами. Странно даже спрашивать
об этом.
- Что же я могу иметь? - тихо и вопросительно проговорила она. - Чем
серьезнее, тем лучше.
Последние слова прозвучали просьбой и, отчасти, задором молодости. Лицо
Геника стало непроницаемым; казалось, оно потеряло всякое выражение. Он
сильно затянулся папиросой, окружая себя голубыми клубами дыма, и сказал уже
совсем другим, твердым и отчетливым голосом:
- Хорошо.
Люба ждала, молча и неподвижно. Глаза ее прямо, с покорностью ожидания,
смотрели на Геника.
- Хорошо! - повторил он медленнее и как бы в раздумье. - Так вот что,
Люба, для удобства и большей продуктивности разговора, мы сделаем так: я
буду спрашивать, а вы отвечать... Идет?
- Все равно, - сказала девушка, напряженно улыбаясь. - Это как на
допросе.
- Ну, да... Видите ли - это, по некоторым соображениям, важно для меня.
Люба молча кивнула головой.
- Да. Так вот: скажите, пожалуйста, - сколько вам лет?.. Это нескромно,
но, надеюсь, вам не более двадцати, так что, - мы, конечно, не рассоримся.
- В августе будет восемнадцать... - слегка покраснев, сказала девушка.
- А что?
- Хм...
Новые клубы дыма и новый окурок на полу. Геник достал и зажег свежую,
третью по счету, папиросу.
- Я так боялась этого! - тихим, срывающимся голосом заговорила Люба, и
ее лицо, правильное и нежное, внезапно покрылось розовыми пятнами. - Того...
что... может быть... моя молодость... может там... помешать, что ли... но...
Геник досадливо махнул рукой.
- Что молодость? - с неудовольствием перебил он. - Не в молодости
дело... А в вас самих... Но, однако, мы уклонились... Скажите - сколько
человек в вашем семействе? И кто они?
- Четверо, - неохотно, удивляясь тому, что ее спрашивают о таких,
совершенно посторонних вещах, сказала девушка. - Мама... я... папа, потом
сестры две...
- Старше вас?
- Нет... где же старше... Еще гимназистки...
- И вы ведь, Люба, учились в гимназии?
- Я? Училась...
- Д-аа... - Геник вздохнул и уставился через открытое окно в сад: - Все
мы вкушали когда-то от этой премудрости. У меня есть братишка, маленький
глупый человек. Так вот он пришел однажды из класса и начал с чрезвычайно
сосредоточенным и мрачным видом колотить ногами о дверь. Я его и спрашиваю:
"Ты, Петька, что делаешь?" А он скорчил свирепое лицо и говорит: "Прах от
ног своих отрясаю".
Люба задумчиво улыбнулась, не сводя с Геника больших, наивно-серьезных
глаз, и медленно наклонила вперед голову, как бы приглашая говорить дальше.
Геник обождал несколько мгновений и перешел в деловой тон.
- Ко мне вас направил Чернецкий? - спросил он, сосредоточенно грызя
ногти.
- Да...
- Он рассказал мне о вас все! - заявил Геник, отрываясь взглядом от
ровного, чистого лба девушки. - По общему мнению... у нас, видите ли, было
совещание... вам решено не препятствовать и... помогать...
Люба заволновалась и нервно покраснела до корней волос. Краска быстро
залила маленькие уши, высокую, круглую шею и так же быстро отхлынула назад к
сильно забившемуся сердцу.
Она так боялась, что ее заветная мечта не исполнится. Но грозный
момент, очевидно, придвигался и теперь стал перед ней лицом к лицу в этой
убогой, обыкновенной на вид и жалкой комнате.
Геник встал, шумно отодвинул стул и зашагал от стола к двери. Люба
механически следила за его движениями, желая и не решаясь спросить: что
дальше?
- Не связаны ли вы с кем-нибудь? - быстро и немного смущаясь, спросил
Геник. - Нет ли для вас чего-нибудь дорогого?.. Семья, например... - Он не
пожалел о своих словах, хотя мгновенная неловкость и боль, сверкнувшие в
глазах девушки, сделали молчание напряженным. Геник повторил, тихо и
настойчиво:
- Так как же?
- Я, право... не знаю... - с усилием, краснея и ежась, как от холода,
заговорила она. - Нужно ли это... спрашивать... Я же сама... пришла.
- Вы вправе, конечно, недоумевать, - сказал, помолчав, Геник, - но,
уверяю вас... Хотя, впрочем... Вам отчего-то трудно говорить об этом...
хорошо, но скажите мне, пожалуйста, только одно: у вас нет близкого
человека, кроме... ваших родных?
Он остановился посредине комнаты, ожидая ответа с таким видом, как если
бы от этого зависело все дальнейшее течение дела. Люба подняла на него
растерянный взгляд, снова покраснела и смешалась. По дороге сюда мечталось о
чем угодно, кроме этого непонятного и мучительного вопроса.
- Я потому спрашиваю, - сказал Геник, желая вывести девушку из
затруднения, - что нам нужно знать, будет ли у вас кому ходить в тюрьму, в
случае... Если "да", то кивните,