Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
и лежащем врастяжку так же, как этот костлявый, длинный
юноша с голубыми глазами. Барон улыбается, закрывает глаза и сейчас же
открывает их. Смотреть легче и не так страшно. Скоро ли спасут их?
Несомненно, несомненно спасут, но кто? И когда? Вот этого-то никак нельзя
понять.
Ттрах-та-тах! Бах!..
Как будто с налета воздушный молоток вбивает гвозди и падает вниз,
оставляя на потолке и на стенах маленькие, глубокие дырки. Они, верно, еще
теплые, если потрогать их.
- Досадно то... - начинает Барон.
Он ждет, но его не спрашивают, что досадно. Те двое отскакивают,
прячась за подоконниками, и, трепеща от возбуждения, стреляют вниз. Глухие,
смятенные звуки вырываются из горла. "Бах! Бах!" Должно быть, пришли еще
солдаты.
А где же те, жившие здесь? Комнаты пусты, и от этого еще огромнее, еще
скучнее. Как Барон не заметил ухода квартирантов? Странно! Когда прибежали
они трое, с белыми, перекошенными лицами, - оживленный шум смолк, кто-то
заплакал горько, навзрыд, и вдруг стало пусто. Потом хлопнули двери, упало
что-то и - тишина. Вот стакан с недопитым желтым чаем. Сейчас придут,
расстреляют... Как досадно, что...
- Я не могу стрелять, - вслух доканчивает Барон начатую фразу.
Стрелять - это значит убивать тех, кто там, внизу, где солнце и теплый
ветер. Но ведь и его могут ранить, убить, и опять он растянется тут, дрожа
от жгучей, нарастающей боли. Значит, зачем стрелять?
Чепуха лезет в голову. А если притвориться мертвым и, когда ворвутся
солдаты, затаить дыхание?
Детская, наивная радость пьянит голову Барона. Вот оно спасение,
чудо!.. Его возьмут, бросят на фургон, отвезут в манеж. Но ведь его схватят
за раздробленную руку. Разве он не закричит, как сумасшедший, лающим,
страшным голосом?
- Да, черт побери, да! Все равно...
Слабость и туман, и жар. Чем-то колотят в голову: Бух! Бух!..
IV
- Товарищи! - говорит Сурок тонким, осекающимся голосом. - Час смерти
настал!
Барон с усилием открывает глаза. Сурок присел на корточки и смотрит на
юношу, пугливо улыбаясь собственным невероятным словам.
- А-а... - говорит Барон. - Да-а...
- Настал, - строго повторяет Сурок и, проглотив что-то, добавляет
вполголоса: - Пушка.
- Ага! - сразу страшно возбуждаясь и цепенея, неистовым, не то
веселым, не то молящим голосом подхватывает Барон. - Ага! Вот...
Неприятный, клокочущий крик заглушает его голос. Сурок удивленно
оборачивается нервным, коротким движением корпуса. Впрочем, это Мистер
запел "Марсельезу". Вероятно, он никогда не пел, потому что сейчас страшно
фальшивит. Он увидел пушку и запел. А по временам, останавливаясь, кричит:
- О, храбрецы! Эй, вы! Моя грудь - вот! Грудь моя!..
Белая волосатая грудь. Барон морщится. Зачем кричать? Так тяжело,
гадко.
- Перестаньте, прошу вас! Пожалуйста!..
Глубокая, светлая тишина. Шатаясь, подходит Мистер. Он потрясен,
изумлен. Значит, все кончено?
- Все кончено, - говорит Сурок. - Зачем вы плачете?
- Как? - поражается Барон. - Я плачу? Чудак!..
V
Коснувшись щеки здоровой рукой, Барон убеждается, однако, что она
мокра от слез. И начинает жалостно тихо рыдать, взвизгивая, как брошенный
щенок.
Глубокая, нестерпимая жалость к себе сотрясает тело. А спасение, а
жизнь, полная красивых случайностей? Пушка. Ведь это же смешное слово.
Что-то кургузое, с мелкими старинными украшениями. Медный неповоротливый
чурбан, позеленевший чурбан.
Тоскливый грохот внизу, там, за окном. Щелкнули, переступив, копыта. А
они сидят здесь, трое, прижавшись к стене. Бесполезная стрельба кончена.
- Устанавливают орудие, - говорит Мистер. - Теперь держись!
Орудие - да, это не пушка, правда. Длинное, блестящее, отполированное,
с круглым отверстием. Дальнобойная машина. Барон поднимает голову.
- Отчего я должен умереть? А! Отчего?..
- Оттого, что вы хнычете! - злобно обрывает Мистер. - А? А отчего вы
хнычете? А? Отчего?..
Барон вздрагивает и затихает, всхлипывая. Еще есть время. Молчать
страшно. Надо говорить, говорить много, хорошо, проникновенно. Рассказать
им свою жизнь, скудную, бедную жизнь, без любви, без ласки. Развернуть
опустошенную душу, заглянуть туда самому и понять, как все это вышло.
Революция - какое могучее слово! Конечно, он взялся за нее не потому,
чтобы верил в спасительность республиканского строя. Нет! Люди везде скоты.
Но ведь в ней так много жизни, движения, подъема. О смерти, разумеется, не
было и мысли; напротив, мысли все были веселые, полные жизни, сладкие,
поэтические мысли. Как все это запутано, сложно! Если бы он не хотел жить,
не томился по яркой, интересной, сложной жизни, разве сделался бы он
революционером? Да нет же, нет!.. И как сделать, чтобы жить, не умирая,
всегда?
Сурок встал, подошел к окну, выглянул в него и присел, почти упал.
Сейчас все кончится. Прямо на него снизу уставились немигающим, слепым
взглядом черные дула. Показал пальцем и сказал что-то солдату солдат. Но
ведь там, дальше, за морем разноцветных крыш, где клубится дорожная пыль,
стоит маленький белый домик, вьется плющ; у окна сидит женщина и держит на
коленях пухленькую забавницу. Значит, совершенно непоправимо?
Кончено! О, как тяжело, смертельно тяжело там, внутри! Ну, все равно!
На столе, среди посуды и газет, лежит ненужный, остывший карабин.
Патронов нет. Да здравствует веселое безумие! Да здравствует родина!
Должно быть, последние слова он выкрикнул, потому что их повторил
Мистер отчетливым, звонким криком. А если отдать родину, отдать все за
маленький белый домик?
- Слушайте! Слушайте! - напрягает слабый голос Барон, дрожа от
бессильной жалости и тоски. - Товарищи!..
- Будем бесстрашны, - говорит Сурок. - Мистер! Мы умрем, как честные
граждане!..
- Конечно, - шепчет Мистер. - Руку!..
Они жмут друг другу холодные, сырые руки, бешено сдавливая пальцы.
Глаза их встречаются. Каждый понимает другого. Но ведь никто не узнает ни
мыслей их, ни тоски. Правда не поможет, а маленький, невинный обман - кому
от него плохо? А смерть, от которой не увернешься, скрасится хриплым,
отчаянным криком, хвалой свободе.
- Да здравствует родина!..
- О, они найдут только наши трупы, - говорит Мистер, - но мы не умрем!
В уме и сердце грядущих поколений наше будущее!
Бледная, тоскливая улыбка искажает его лицо. Так когда-то начинались
его статьи, или приблизительно так. Все равно.
Барон подымается на локте. Торжественный, страшный миг - смерть, и эти
два глупца хотят уверить себя, что смерть их кому-то нужна? И вот сейчас
же, сейчас отравить их торжественное безумие нелепостью своей жизни,
ненужной самому себе политики и отчаянным, животным страхом! Как будто они
не боятся! Не хотят жить?! Лгуны, трусы!..
Мгновение злорадного колебания, и вдруг истина души человеческой,
острая, как лезвие бритвы, пронизывает мозг Барона:
Да... для чего кипятиться? Разве ему это поможет?
На улице плывут шорохи, ползают далекие голоса. Вот-вот... может быть,
уже целят. Все равно!
Трусы они или нет, кто знает? Жизнь их ему неизвестна. А слова их -
красивые, стальные щиты, которых не пробить истерическим криком и не
добраться до сердца. Замирает оно от страха или стучит ровно, не все ли
равно? Есть щиты, легкие, звонкие щиты, пусть!
И он умрет все равно, сейчас. А если, умирая, крикнет те же слова, что
они, кто узнает мысли его, Барона, его отчаяние, страх и тоску? Никто! Он
плакал? Да! Но плакал просто от боли.
- Да здравствует родина! Да здравствует свобода!
Три голоса слились вместе. И души, полные агонией смерти, в тоске о
жизни и счастье судорожно забились, скованные короткими, хриплыми словами.
А на улице опрокинулся огромный железом нагруженный воз, громыхнули,
содрогнувшись, стены, и дымные, уродливые бреши, вместе с тучами кирпичей и
пыли, зазияли в простенках третьего этажа.
ПРИМЕЧАНИЯ
Третий этаж. Впервые - в журнале "Неделя "Современного слова", 1908, Э
1. Рассказ посвящен Н.Быховскому - члену партии эсеров, с которым А.С.Грин
поддерживал связь в 1902-1906 годах.
Инсургент - повстанец.
Ю.Киркин
Александр Степанович Грин
Наивный Туссалетто
-----------------------------------------------------------------------
А.С.Грин. Собр.соч. в 6-ти томах. Том 6. - М.: Правда, 1980
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 4 мая 2003 года
-----------------------------------------------------------------------
Герцог Сириан, изувеченный страстью к ослепительной Ризалетте Бассо,
которая, что не было уже ни для кого секретом, обратила светлое внимание на
казначея двора, Стенио Герда, улыбаясь ему при всех радостно и открыто, -
сделал то, что подсказывали ему кровь и кулак.
Об этом через несколько столетий дошли сведения, более поучительные,
чем достоверные, но, сверив переставшие биться, истлевшие в могилах сердца
с живыми сердцами нашего века, мы все-таки подойдем к истине, и время
исчезнет.
Герцог, расфранченный, хлыщеватый мужик, убийца и трус, мало напоминал
аристократов нашего времени, изучающих естественные науки.
Теперь пусть говорит и расскажет о своем позоре дворянин Туссалетто.
Рассказ ведется от первого лица, все описанное Туссалетто относится,
по-видимому, к семидесятым годам шестнадцатого столетия.
I
Пока я торговал краденую арабскую лошадь, во двор въехал гонец и,
покинув седло, подал мне письмо от герцога Сириана.
Давно забытый милостями его светлости, я стоял с опушенной головой, не
решаясь прочесть послание. Меня озарили воспоминания: в деревенской глуши,
где кричат лишь мулы и петухи, а люди смиренно проходят жизнь, уповая на
милосердие божье, - всякое письмо подобно уличной драке или пожару, тем
более письмо славного, живого вовеки веков герцога Сириана.
Голубой день и сизые холмы за оградой; рев сгоняемых стад; красная
пыль дорог и босоногие женщины, по вечерам после рабочего дня развлекавшие
Туссалетто в тишине спальни, все это перестало существовать для меня, пока
я, с сильно бьющимся сердцем, держал в руках письмо герцога. Я вспомнил,
что всего два года назад мои отношения к нему не оставляли желать ничего
лучшего. Я был поверенным его сердечных забав, и благодаря мне он нарушил
столько молодых женских снов, сколько в гранате семечек. Я доставал ему
тоненьких и полных девушек, не жалея себя. Иногда в моих руках билась и
более опасная добыча - замужние женщины, клохтавшие от испуга наподобие
раскормленных кур в пальцах торопливого повара, но все чудесно сходило с
рук. Меня просто оклеветали. Герцог требовал, чтобы я посмотрел ему прямо в
глаза. Я сделал это, боясь смерти, но все было испорчено. Иуда Консейль
напоил меня толченым стеклом, я заболел, покрылся сыпью и струпом, так что
перестал обращать на себя внимание герцога и улизнул. Хуже всего то, что
Консейль сам рассказал об этом, а герцог смеялся.
Герцог, наполовину шутя, наполовину ругаясь, писал следующее:
"Любезнейший прощелыга Туссалетто! Перестаньте сердиться на меня и
приезжайте сегодня ночью. Вы знаете, что я всегда рад вас видеть. Я
пригласил изысканное общество, а вам, старый дурак, советую явиться
немедленно: дело прежде всего. Сколько вы натравили зайцев с этим бродягой,
косноязычным моим однофамильцем? Не унижайся, Туссалетто, он хитрее меня.
Желаю видеть твой черный мозг у себя как можно скорее.
Ваш бедный, нищий, старый, больной, слепой и преданный герцог Сириан".
Я выронил письмо, испуг мой передался посыльному. Он стоял с разинутым
ртом, бледный, ожидая, что я упаду или начну лаять от страха. Я вспотел и
дрожал, но, насколько мог, овладел собой.
Первым помыслом моим было бежать, бросив все, переодеться и скрыться,
но, вспомнив участь Луиджи и многих других, умиравших под ударами прежде,
чем успевали оглянуться на покидаемый дом, я понял все безумие явной
трусости. Меня убили бы те невидимые, на обязанности которых лежит стеречь
обреченного человека, зевая за углами оград или лежа в придорожных канавах,
пока жертва, думая, что еще есть время спастись, смотрит на горизонт.
Такое же письмо, как и я, получил на моей памяти Гандио. Он, не теряя
времени, написал завещание и исповедался. Во время танцев кинжальщик
подставил ему ногу и, повалив, пробил горло несчастного с такой силой, что
лезвие сломалось о плиту пола. Режи, раздушенный, счастливый тем, что сидит
рядом с герцогом, упал с недопитым стаканом в руках, отравленный шутя,
мимоходом, на всякий случай. А Скарабулло, избегая ударов, бросился сам с
террасы, разбив голову. Герцог во всех таких случаях делая вид, что ему
дурно, требовал холодной воды.
Снова перечитав письмо герцога, я сказал "прости" всякой надежде.
Черный нимб смерти остановился над моей головой. Все знали хорошо его
манеру писать и таких случаях. Он кривлялся и хныкал, грубил и угрожал
одновременно; новый позыв к убийству водил его рукой, но гнусная
стыдливость палача претила выразиться откровенно, - иезуиты научили его
приличиям.
"Косноязычный бродяга-однофамилец" - Лука, младший брат герцога,
приближенных и друзей которого Сириан истреблял при каждом удобном случае,
- охотясь, провел у меня ночь. Намеки герцога ясны и просты. Лука, к вечеру
совершенно пьяный, жаловался мне на брата за то, что тот, поддавшись гневу,
рассек, ослепив на один глаз, лицо Чезаре, племяннику Луки, человеку
несдержанному на язык, но честному.
Он подмигивал мне, усмехался, кивая головой в такт моим судорогам
перед его братом Сирианом, и жал мне, лукавя, как вся их порода, руку,
просил сыска и плакал позеленевшими от злобы глазами.
Разумеется, нас подслушали. Мысль о близкой смерти приводила меня в
отчаяние. Умереть за то, что слушал чужую болтовню и из вежливости кивал
головою?! Меня мутило от страха и тоски. Я люблю жить и согласен стать
последней собакой, клещом в грязной ноге нищего, червем, улиткой, но не
трупом.
Я несчастнее гусеницы, потому что одарен мыслью, божественным началом
вселенной, и должен беспомощно созерцать свое собственное уничтожение.
- Сириан, умирающие приветствуют тебя!
II
Когда умирает дворянин, лицо его скорбно, но не трусливо. С этим
навязчивым представлением о благородном конце я появился во дворце герцога,
но, вспомнив о близкой смерти, упал духом.
Когда я прибыл, у дверей герцогского покоя собрались следующие: Стенио
Герд, три племянника Строцци и неизвестные мне люди с темными лицами.
Я посмотрел на Стенио, он тихо улыбался, смотря на дверь. Я стал в
самом дальнем углу, мысленно падая прахом.
Долго все молчали или разговаривали вполголоса, или шепотом; наконец
вышел герцог.
Дверь распахнулась стремительно, я увидел небесно-голубой бархат, лицо
разъяренной летучей мыши, серые волосы и глаза, полные тусклого коварства.
Взглянув на меня, герцог Сириан оживился; я понимал его: добыча стояла
перед ним; убийца ликовал, стал жеманным, когтистым, впал в ужасную
шутливость удава, болтающего хвостом.
- Туссалетто! Красавец! - и герцог поманил меня пальцем; затем, сунув
бороду в рот, стал грызть ее, смотря снизу вверх.
Я подскочил, кланяясь с тьмой и тоской в душе, не в силах будучи
отвести взгляд от прыщеватой щеки, засевшей в голубом кружеве.
- Н-но-но!.. - сказал герцог, погрозив пальцем, и вдруг похоронным
огнем бьющие глаза его скрылись; он закрыл их, стал тяжело дышать и,
повернувшись круто, ушел. Я оглянулся, увидел торчащие хвостами рапиры,
испуганные лица вокруг; зазвенело в ушах.
Трое неизвестных с черными усами, отойдя в сторону, склонили друг к
другу уши, оглядываясь на меня и секретно шепчась. Растерянность страха
лишила меня достоинства, я осмотрелся, все наполнявшие зал смотрели сурово
и подозрительно, один Стенио улыбался, бесцеремонно рассматривая меня в
упор, подняв брови, как бы удивляясь чему-то...
Трое, в далеком углу близ арки, продолжали зловещее свое совещание, а
я, сбитый с толку, огорошенный и несчастный, бросился к ним, желая прервать
кровавое их соглашение, так как речь шла - я чувствовал - обо мне. Я
подбежал к ним, и они расступились, кланяясь хмуро и неохотно. Умоляюще
посмотрев на всех я сказал:
- Если вы издалека, я все могу сделать, герцог меня любит и слушает.
Все трое отвесили по поклону, и первый сказал:
- Я Гонзалес, я прибыл по приказанию герцога.
Второй, взмахнув шляпой, прибавил:
- Я Перуджио и нахожусь здесь по всемогущему желанию герцога.
Третий, кланяясь еще раз, прибавил:
- Его воля. А?
Стараясь, насколько можно, сдержать трепет, я отскочил задом, кланяясь
ниже всех. В это время в дальнем углу покоев несколько раз быстро и звонко
ударили в колокол. Вдруг стих шепот и разговоры вполголоса и, рванув дверь,
выбежал, схватив меня за руку, Сириан. Он молчал, а с ним все, и я слышал,
как жужжит у стекла муха.
- Туссалетто! За мной! - Меня как бы потянули за цепь, и я, не слыша
ног, вошел за властной спиной в спальню.
Герцог, бросив меня у порога, подбежал к столу, где было вино, и налил
огромный кубок. Он жадно пил, обливая бороду и грудь, но не замечал этого.
За дверью слышались топот, возня и глухое дыхание.
- А! Меня убивают! - закричал Стенио Герд; узнав его голос, я стиснул
руки, пытаясь унять их дрожь.
- Молчать! - вскричал Сириан, подняв голову. - Это дерутся солдаты. Я
их повешу.
Чик-чик-чик-чик - это лязгали шпаги.
- Помогите! - еще раз закричал Стенио.
- Я тебе помогу! - сказал герцог.
Затем наступила тишина. Я стоял, но не смел стоять, дышал, но не смел
дышать.
- Боже, отпусти ему грехи! - пробормотал герцог, склонив голову.
- Ваша светлость, - решился произнести я, - эта отличная погода...
охота...
- Молчи, дурак, - заявил герцог. Он подошел ко мне, покачиваясь, и
нежно поцеловал меня в лоб. - Ступай к Ризе Бассо. Вот ключ.
Я согнулся.
- В тюрьму.
Я стал на колени и поцеловал полу его одежды.
- Уговори.
- Ваша св...
- Обещай.
- Д... д... д... д... д...
- Все.
- Светл...
- Любви! - сказал герцог и заметался, томно склонив голову. - Будьте
мастером своего дела, - прибавил он, - я влюблен.
Уходя, я видел, что замытая плита еще сыровата. Но я жив. Не мне, не
мне!
Меня привели в подвалы; от недавно перенесенного страха мои ноги
ступали нетвердо.
Но что я увидел! Некоторое удовлетворение ощутил я, взглянув в глубину
камеры. Ризалетта, милая Ризалетта! Она лежала в грязи, пробив себе грудь
стилетом. Я поцеловал ее ноги.
Посмотрим, какой потребуете вы еще любви, Сириан, когда...
ПРИМЕЧАНИЯ
Наивный Туссалетто. Впервые - журнал "Аргус", 1913, Э 8. Под заглавием
"Грозное поручение" - "Синий журнал", 1918, Э 14. Печатается по сборнику
"Огонь и вода", М., Федерация, 1930.
Стилет - небольшой кинжал с трехгранным клинком.
Ю.Киркин
Александр Степанович Грин
Ученик чародея
-----------------------