Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
ушах
и выбросила за борт.
IV
Сначала Ромелинк закружился в глубокой воронке, образовавшейся
вследствие вращательного движения отхлынувшей назад влаги; потом начал
работать пятками и выбрался на поверхность. Волны перекатывались вокруг
него с глухим шумом, дыбились под ним, держали, покачивая, на закругленных,
пенистых спинах и сбрасывали в глубокие, жидкие ямы. Сохраняя, - насколько
это было возможно, - самообладание, Ромелинк повернулся на спину, стараясь
двигаться как можно меньше, чтобы избежать быстрого утомления, и несколько
минут продержался так, но скоро подобное положение оказалось немыслимым -
вода заливала рот и нос, и редкие, глубокие вздохи, которые удавалось
делать Ромелинку, шли за счет обессиливающих задержек дыхания. Измученный,
он перевернулся в воде и стал плыть, стараясь как можно более сохранить
лицо от внезапных набегов волн и лохмотьев пены, срываемой ветром. Намокший
костюм тянул вниз и сильно мешал плыть, но сбросить его не было никакой
возможности: бесформенное, лишенное определенного темпа волнение бросало
воду из стороны в сторону, грозя перевернуть Ромелинка при малейшей
неосторожности, что могло стоить нескольких невольных глотков соленой воды.
Изредка беглый небесный грохот потрясал мрак и бледный, яркий мертвенный
свет молний обнажал взбешенную зеленоватую воду.
Эти моменты отчаянной, нелепо расчетливой борьбы за наверняка погибшую
жизнь прошли для Ромелинка без страха; страх был бы слишком ничтожен, чтобы
заставить его страдать; он испытал нечто большее - глаза Смерти. Они лишили
его воли и отчетливого сознания. Сам он, душа его - отсутствовали в то
время, оставалось тело, - с тупой покорностью Смерти, - борющееся за лишний
вздох, лишнее движение пальца. Это был безнадежный торг человека с
небытием, крови - с водой, инстинкта - со штормом, иссякающих сил - с
пучиной. В нем не было ни отчаяния, ни веры в спасение, он был судорожно
извивающимся автоматом с сердцем, полным тьмы и агонии.
И в то мгновение, когда силы покидали его, когда нестерпимая судорога
стала сводить ноги и тысячи острых игл забегали в теле, а сам он сделался
тяжелым, как набухший мешок с мукой - еще раз грохнуло в небе и несколько
светлых трещин упали вниз. Мелькнула доска, киль шлюпки, перевернутой
ураганом, руки со страшной быстротой внезапно вспыхнувшего отчаяния
выбросились из воды, застыли на мокром дереве, грудь ударилась в твердое, и
несколько тоскливых минут длилось безумие последних, сверхъестественных
усилий дышать и держаться до острой невыносимой ломоты в пальцах; боль эта
казалась райским блаженством.
V
Очнувшись с тупой болью во всем теле, Ромелинк поднялся на ноги и
закрыл глаза, ослепленный дневным светом. Он стоял у самой воды, на берегу
небольшого, кораллового острова; лодка, перевернувшаяся вверх дном,
валялась невдалеке. У кормы ее, на спине, лицом к Ромелинку, лежала
полуодетая молодая женщина.
Он мог бы удивиться, обрадоваться присутствию еще, может быть, живого
существа белой породы, но чувство животной радости по отношению к самому
себе сделало его в первый момент бесчувственным. Машинально, еще
пошатываясь от слабости, Ромелинк подошел к женщине, приподнял ее за плечи
и прислушался. Она дышала, но слабо, плотно сжатые губы и необычайная
бледность указывали на глубокий обморок, вызванный потрясением.
Усталый от этого небольшого усилия, Ромелинк присел на песок; с
закружившейся головой, дрожащей от слабости, он пристально смотрел в лицо
женщины. Он помнил ее: она ехала с братом и спаслась, вероятно, так же, как
Ромелинк, держась за киль шлюпки. Может быть пальцы их переплетались в то
время, когда, оглушенные штормом, они носились в воде.
Ромелинк поднял голову, голос спасенной жизни заговорил в нем, лицо
неудержимо расплывалось в улыбку. Он стал смеяться судорожным мелким
смешком, все громче, полный полубезумного восторга перед голубым небом,
пальмами, пустыней моря. Он чувствовал себя, как человек, родившийся
взрослым. Он смотрел на песок, и ему становилось необычайно приятно, следил
за игрой волны и покатывался от душившего его счастливого хохота. Он был
жив. Казалось, океан выстирал его внутри и снаружи, всколыхнув ужасом
смерти все притупленные человеческие инстинкты. Земля была для него в этот
момент раем, а существование гусеницы гармоничным, как взгляд божества или
полет фантазии. Он не был ни Ромелинком, ни меланхоликом, ни бывшим
табачным фабрикантом, а новым, чудесным для самого себя человеком.
Женщина застонала. Ромелинк подошел к ней, нагнулся и употребил все
усилия, чтобы привести ее в чувство. Это несколько удалось ему; она открыла
глаза и снова закрыла их. Тогда он увидел, что женщина эта поразительно
хороша, и странное, быстрое, как полет мысли, чувство бесконечной любви
обожгло его душу; он протянул руки...
Что-то тяжелое и холодное разорвало его грудь, горло стянули судороги,
странный шум во всем теле, - боль, темнота и смерть.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Шторм продолжался. Скорченное тело Ромелинка носилось в воде,
перевертываясь, как пустая бутылка, и через некоторое время тихо пошло ко
дну.
ПРИМЕЧАНИЯ
Смерть Ромелинка. Впервые под заглавием "Смерть" - в журнале
"Всемирная панорама", 1910, Э 58.
Табльдот (франц. table d'hote) - общий обеденный стол.
Леббок, Джон (1834-1913) - английский естествоиспытатель, археолог,
популяризатор науки.
Ю.Киркин
В
ихров. Рыцарь мечты
-----------------------------------------------------------------------
А.С.Грин. Собр.соч. в 6-ти томах. Том 1. - М.: Правда, 1980
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 14 мая 2003 года
-----------------------------------------------------------------------
Мечта разыскивает путь, -
Закрыты все пути;
Мечта разыскивает путь, -
Намечены пути;
Мечта разыскивает путь, -
Открыты ВСЕ пути.
А.С.Грин "Движение". 1919.
1
С первых шагов Грина в литературе вокруг его имени стали складываться
легенды. Были среди них безобидные. Уверяли, например, что Грин -
отличнейший стрелок из лука, в молодости он добывал себе пищу охотой и жил
в лесу на манер куперовского следопыта... Но ходили легенды и злостные.
Свою последнюю книгу, "Автобиографическую повесть" (1931), законченную
в Старом Крыму, Грин намеревался предварить коротким предисловием, которое
он так и озаглавил: "Легенда о Грине". Предисловие было написано, но не
вошло в книгу, и сохранился от него лишь отрывок.
"С 1906 по 1930 год, - писал Грин, - я услышал от собратьев по перу
столько удивительных сообщений о себе самом, что начал сомневаться -
действительно ли я жил так, как у меня здесь (в "Автобиографической
повести". - В.В.) написано. Судите сами, есть ли основание назвать этот
рассказ "Легендой о Грине".
Я буду перечислять слышанное так, как если бы говорил от себя.
Плавая матросом где-то около Зурбагана, Лисса и Сан-Риоля, Грин убил
английского капитана, захватив ящик рукописей, написанных этим
англичанином...
"Человек с планом", по удачному выражению Петра Пильского, Грин
притворяется, что не знает языков, он хорошо знает их..."
Собратья по перу и досужие газетчики, вроде желтого журналиста Петра
Пильского, изощрялись, как могли, в самых нелепых выдумках о "загадочном"
писателе.
Грина раздражали эти небылицы, они мешали ему жить, и он не раз
пытался от них отбиться. Еще в десятых годах во вступлении к одной из своих
повестей писатель иронически пересказывал версию об английском капитане и
его рукописях, которую по секрету распространял в литературных кругах некий
беллетрист. "Никто не мог бы поверить этому, - писал Грин. - Он сам не
верил себе, но в один несчастный для меня день ему пришла в голову мысль
придать этой истории некоторое правдоподобие, убедив слушателей, что между
Галичем и Костромой я зарезал почтенного старика, воспользовавшись только
двугривенным, а в заключение бежал с каторги..."
Горька ирония этих строк!
Правда, что жизнь писателя была полна странствий и приключений, но
ничего загадочного, ничего легендарного в ней нет. Можно даже сказать так:
путь Грина был обычным, протоптанным, во многих своих приметах типичным
жизненным путем писателя "из народа". Совсем не случайно некоторые эпизоды
его "Автобиографической повести" так живо напоминают горьковские страницы
из "Моих университетов" и "В людях".
Жизнь Грина была тяжела и драматична; она вся в тычках, вся в
столкновениях со свинцовыми мерзостями царской России, и, когда читаешь
"Автобиографическую повесть", эту исповедь настрадавшейся души, с трудом,
лишь под давлением фактов, веришь, что та же рука писала заражающие своим
жизнелюбием рассказы о моряках и путешественниках, "Алые паруса",
"Блистающий мир"... Ведь жизнь, кажется, сделала все, чтобы очерствить,
ожесточить сердце, смять и развеять романтические идеалы, убить веру во все
лучшее и светлое.
Александр Степанович Гриневский (Грин - его литературный псевдоним*)
родился 23 августа 1880 года в Слободском, уездном городке Вятской
губернии, в семье "вечного поселенца", конторщика пивоваренного завода.
Вскоре после рождения сына семья Гриневских переехала в Вятку. Там и прошли
годы детства и юности будущего писателя. Город дремучего невежества и
классического лихоимства, так красочно описанный в "Былом и думах", Вятка к
девяностым годам мало в чем изменилась с той поры, как отбывал в ней ссылку
Герцен.
______________
* Один из критиков не так давно "догадался", что писатель укоротил
свою фамилию для того, чтобы она звучала на "заграничный" лад. Грин
объяснял происхождение своего псевдонима по-другому. "Грин" - так коротко
окликали ребята Гриневского в школе. "Грин-блин" - была одна из его детских
кличек.
Именем "А.С.Грин" подписывал писатель и ранние свои рассказы,
написанные в бытовой, реалистической манере. В них действие происходит не в
романтических Зурбагане или Лиссе, появившихся в произведениях Грина позже,
а в Киеве, Петербурге, Пензе, на Урале.
Литературный псевдоним был необходим писателю. Появись в печати
подлинная фамилия, его сразу же водворили бы в места не столь отдаленные.
Высланный в мае 1906 года в г.Туринск, Тобольской губернии, на четыре года,
"поднадзорный Александр Гриневский" 11 июня 1906 года бежал из ссылки и жил
в Петербурге по чужому паспорту.
"Удушливая пустота и немота", о которых писал он, царили в Вятке и в
те времена, когда по ее окраинным пустырям бродил смуглый мальчуган в серой
заплатанной блузе, в уединении изображавший капитана Гаттераса и
Благородное Сердце. Мальчик слыл странным. В школе его звали "колдуном". Он
пытался открыть "философский камень" и производил всякие алхимические
опыты, а начитавшись книги "Тайны руки", принялся предсказывать всем
будущее по линиям ладони. Домашние попрекали его книгами, бранили за
своевольство, взывали к здравому смыслу. Грин говорил, что разговоры о
"здравом смысле" приводили его в трепет сызмальства и что из Некрасова он
тверже всего помнил "Песню Еремушке" с ее гневными строчками:
- В пошлой лени усыпляющий
Пошлых жизни мудрецов,
Будь он проклят, растлевающий
Пошлый опыт - ум глупцов!
"Пошлый опыт", который некрасовская нянечка вдалбливает в голову
Еремушке ("Ниже тоненькой былиночки надо голову клонить"...), вдалбливали и
Грину. Очень похожую песню певала ему мать.
"Я не знал нормального детства, - писал Грин в своей
"Автобиографической повести". - Меня в минуты раздражения, за своевольство
и неудачное учение, звали "свинопасом", "золоторотцем", прочили мне жизнь,
полную пресмыкания у людей удачливых, преуспевающих. Уже больная,
измученная домашней работой мать со странным удовольствием дразнила меня
песенкой:
Ветерком пальто подбито,
И в кармане ни гроша,
И в неволе -
Поневоле -
Затанцуешь антраша!
. . . . . . . . . . . . . . .
Философствуй тут как знаешь
Иль как хочешь рассуждай,
А в неволе -
Поневоле -
Как собака, прозябай!
Я мучился, слыша это, потому что песня относилась ко мне, предрекая
мое будущее..."
Жутко читать эти строки. Но так было...
Грина потрясала чеховская "Моя жизнь" со все решительно объясняющим
ему подзаголовком "Рассказ провинциала". Грин считал, что этот рассказ
лучше всего передает атмосферу провинциального быта 90-х годов, быта
глухого города. "Когда я читал этот рассказ, я как бы полностью читал о
Вятке", - говорил писатель. Многое из биографии провинциала Мисаила
Полознева, вознамерившегося жить "не так, как все", было уже ведомо, было
выстрадано Грином. И в этом нет ничего удивительного. Чехов запечатлел
приметы эпохи, а юноша Гриневский был ее сыном. Интересно в этом отношении
признание писателя о своих ранних литературных опытах.
"Иногда я писал стихи и посылал их в "Ниву", "Родину", никогда не
получая ответа от редакций, - рассказывал Грин. - Стихи были о
безнадежности, беспросветности, разбитых мечтах и одиночестве, -
точь-в-точь такие стихи, которыми тогда были полны еженедельники. Со
стороны можно было подумать, что пишет сорокалетний чеховский герой, а не
мальчик..."
Можно вполне поверить, что юный поэт писал стихи, отталкиваясь более
всего от стихов же, невольно подражая тому, что обычно печаталось. Однако и
жизненная обстановка, его окружавшая, тоже была типично "чеховская", рано
старящая душу. В удушливой пустоте и немоте вятского быта легко рождались
стихи о безнадежности, беспросветности, разбитых мечтах и одиночестве.
Юноша искал спасения в другой, "томительно желанной им
действительности": в книгах, лесной охоте. С отроческих лет он знал уже не
только Фенимора Купера, Майн Рида, Густава Эмара и Луи Жаколио, но и всех
русских классиков. Увлекался романами Виктора Гюго и Диккенса, стихами и
новеллами Эдгара По, читал научные книги. Но что более всего манило
мальчика, о чем он мечтал упорно и страстно, - так это море, "живописный
труд мореплаванья". Кто скажет, как зарождались эти грезы о вольном ветре,
о синих просторах и белых парусах в душе мальчугана, взраставшего в
сухопутной глухой Вятке, откуда, как говорится, хоть три года скачи, ни до
какого моря не доскачешь? Легко догадаться, что свою роль тут сыграли книги
Жюля Верна, Стивенсона, морские рассказы Станюковича, как раз тогда
печатавшиеся в газетах и журналах. Впрочем, вот другой пример.
Новиков-Прибой, как известно, родился и рос тоже не у моря, а в медвежьем
углу Тамбовщины, где чуть ли не единственной книгой был псалтырь. Но о
море, морской службе мальчик Новиков мечтал столь же страстно и
целеустремленно. И в конце концов он добился своего: пошел не в
монастырские служки, как того желали родители, а на флот.
Книги книгами, но юные сердца часто поворачивает сама жизнь, сила
живого примера. Судьбу будущего автора "Соленой купели" и "Цусимы" повернул
тот веселый, ни бога, ни черта не боящийся матрос, что однажды встретился
деревенскому мальчишке на лесной тамбовской дороге. Новиков-Прибой описал
этот случай в автобиографическом рассказе, который так и назван - "Судьба".
Судьбу Грина поворачивали не только книги. Во "флотчиках", изредка
появлявшихся в городе, вятские обыватели видели опасных смутьянов,
нарушителей спокойствия. Именно это и тянуло к ним романтически
настроенного юношу. Уже в самой невиданно белоснежной форме, в бескозырке с
лентами, в полосатой тельняшке чудился ему вызов всему сонному,
неподвижному, заскорузлому, "вятскому". Грин рассказывает в автобиографии,
что, увидев впервые на вятской пристани двух настоящих матросов,
штурманских учеников - на ленте у одного было написано "Очаков", на ленте у
другого - "Севастополь", - он остановился и смотрел как зачарованный на
гостей из иного, таинственного и прекрасного мира. "Я не завидовал, - пишет
Грин. - Я испытывал восхищение и тоску".
Летом 1896 года, тотчас же после окончания городского училища, Грин
уехал в Одессу, захватив с собой лишь ивовую корзинку со сменой белья да
акварельные краски, полагая, что рисовать он будет "где-нибудь в Индии, на
берегах Ганга..." Весьма показательная для характера Грина деталь!
Рассказав в своей "Автобиографической повести" про то, как он, забывая обо
всем на свете, упивался книгами, героической многокрасочной жизнью в
тропических странах, писатель иронически добавляет: "Все это я описываю для
того, чтобы читатель видел, какого склада тип отправился впоследствии
искать места матроса на пароходе". Мальчик из Вятки, отправляющийся на
берега Ганга в болотных сапогах до бедер и соломенной "поповской" шляпе, с
базарной кошелкой и набором акварельных красок под мышкой, - и в самом деле
представлял собою фигуру живописную. Познания, почерпнутые из книг,
причудливо переплетались в его юной голове с самыми странными "вятскими"
представлениями о действительности. Он был уверен, например, в том, что
ступеньки железнодорожного вагона предназначены для того, чтобы поезд на
них, как на полозьях, ходил по снегу; паровоз, который он впервые увидел во
время своего путешествия в Одессу, показался ему маленьким, невзрачным, -
он представлял его с колокольню высотой. Жизнь надо было познавать как бы
заново. И тяжки были ее уроки.
Оказалось, что "Ганг" в Одессе так же недосягаем, как и в Вятке.
Поступить на пароход даже каботажного плаванья было непросто. И тут
требовались деньги, причем немалые, чтобы оплачивать харчи и обученье.
Бесплатно учеников на корабли не брали, а Грин явился в Одессу с шестью
рублями в кармане.
Удивляться надо не житейской неопытности Грина, не тем передрягам,
которые претерпевает шестнадцатилетний мечтатель, попавший из
провинциальной глухомани в шумный портовый город, а тому поистине
фанатическому упорству, с каким пробивался он к своей мечте - в море, в
матросы. Худенький, узкоплечий, он закалял себя самыми варварскими
средствами, учился плавать за волнорезом, где и опытные пловцы, бывало,
тонули, разбивались о балки, о камни. Голодный, оборванный, он в поисках
"вакансии" неотступно обхо