Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
робко, как голос высеченного.
Вдруг собаки остановились. Хвосты их усиленно двигались во всех
направлениях, а ноздри трепетали, как паруса в рифах. Они топтались на
месте, оглядывались, припадали к земле и всеми доступными для собак
способами показывали, что дичь близко. Мы замерли, ощупывая затворы. В это
мгновение у меня развернулись внутри все пружины, я побледнел и затрясся от
нетерпения. Дикая мысль вспахала мой мозг, но я не сообщил ее никому и
только приказал отвести собак.
Их оттащили в сторону, и посмотрели бы вы, как становилась дыбом
слежавшаяся под ошейниками шерсть, в то время как руки солдат тащили их.
- Повремените немного, - сказал я. - Стойте на месте и предоставьте
мне действовать. Но если я закричу, будьте развязнее, потому что полсекунды
в нашем положении значит много.
Не думаю, чтобы я вызвал этим хотя маленькое неудовольствие. Я
двинулся в чащу, уклоняясь то вправо, то влево, потому что ежесекундно
ожидал выстрела. Неприятное, тягостное чувство гвоздило меня, в
предательском молчании леса треск сучьев под моими ногами казался грохотом.
В горле что-то спирало, и был даже позорный миг, когда я остановился,
глотая волнение маленькими кусочками, как лед в полдень. Выстрел, даже
удачный, был бы для меня настоящим благодеянием.
Кусты, в которые я вламывался, как бык, кончились так неожиданно, что
я невольно присел.
Но вокруг было пусто; небольшая лужайка пылала в прозрачном огне
солнца, и вид ее был тих и радостен, как привет друга. Только на
противоположной стороне, в тени лиственных зонтиков, валялась небольшая
серая шляпа.
Я недоверчиво подошел к ней, поднял ее и пристально осмотрелся. Ничто
не угрожало моей особе, в глубине чащи невидимое, пернатое существо
настраивало свой инструмент, повторяя с раздражающим самодовольством
артиста: - "керр-р-чвик... чюи... керр". Я вслушался, и мне стало грустно.
Я сразу устал, я почувствовал себя совершенно разбитым и напоминал пружину,
раскрученную в воздухе, когда еще дрожат оба ее конца, не встретив
сопротивления. Ружье, ставшее бесполезным, насмешливо блестело стволом.
Бумажка, пришпиленная изнутри к полям шляпы, зашелестела под пальцами,
я с любопытством отделил ее и прочел следующее:
"Я, Ивлет, живу здесь и буду жить здесь. Ловите меня. Тот, кто
задержит Ивлета, получит от него в подарок медный негритянский браслет.
Прощайте".
Я разорвал бумажку так мелко, как только могли это сделать мои пальцы,
вздрагивавшие от бешенства, и возвратился к своим.
III
Мы исколесили всю западную часть леса, примыкающую к реке. Здесь след
обрывался. Собаки нюхали воду, прыгали и, останавливаясь в задумчивости,
жалобно смотрели круглыми, рассеянными глазами на розоватое водяное плато.
Наступал вечер. Природа дремала в благословении последних лучей,
задумчивых, как пастух на холме. Ноги наши стонали от изнурения; липкие от
дневного пота, мы жадно вдыхали прохладные водяные испарения, пахнувшие
росистым утренним цветником.
- Сделаем плот, - сказал Гриль, размахивая топором с такой яростью,
как будто хотел разрубить земной шар. - И несколько хороших шестов. Подлец
удрал на тот берег, это ясно младенцу. Смотрите на песок.
Действительно, небольшие, воронкообразные ямки, расположенные зигзагом
в мокром, засасывающем след песке, показывали, что здесь прошел человек.
Кое-кто еще возражал, предлагая возвратиться назад и попытать счастья
посуху, но я взял у Гриля топор и засадил его чуть не по обух в кору
ближайшего дерева. Постепенно все принялись за дело.
И к ночи мы сотворили плот, на котором свободно могло бы переехать
даже изнеженное сановное лицо, с кухней и со всем штатом прислуги.
Переправа совершилась в полной темноте, собаки притихли и смирно лежали у
наших ног, вздрагивая от воды, плескавшей сквозь скрепы бревен. Течение
вырывало шесты из рук: плот медленно, но безостановочно кружился слева
направо, и держаться верного направления мы могли только с помощью компаса,
поднося к нему зажженную спичку. Глухой толчок развеселил всех, плот,
зацепившись за прибитые течением к берегу стволы, вырванные разливом,
остановился, как вкопанный. Мы вышли.
Тогда, стукаясь в темноте лбами, мы стали карабкаться по склону
крутого берега, то и дело спотыкаясь о теплые собачьи туловища, вертевшиеся
под ногами. Запыхавшись, я шел последним; мечтой всех было уснуть, набив
желудок печеным мясом и кофе. Мы шли в молчании, я руководился треском
чащи, шумевшей под напором солдат.
И так как за день соображения наши постоянно вертелись вокруг Ивлета,
мне в виде отдыха пришло в голову помурлыкать романс белокурой девчонки из
кабачка, называвшегося театром в силу вежливости или по простоте души. Там
говорится, что юбка на женщине прилична только для стариков. Распевая
полтоном ниже, чем обыкновенно, я загрустил, потому что мне вдруг
представился багровый нос капитана моей роты и сизый табачный дым; все
вместе напоминало утреннюю зорю. Но лес требует внимания, сударь, не
меньше, чем шахматы, или биллиардный удар. Не прошло и минуты, как я
запнулся, в тот же момент моя голова взвыла от боли, огненные головастики
запрыгали в темноте, и все исчезло.
IV
Знакомо ли вам состояние полусна, полудремоты, когда сознание
возвращается мгновениями только затем, чтобы, скользнув по душе обрывками
действительности, - исчезнуть как молния в смоле ночи? Я чувствовал скрип,
легкое безболезненное покачивание, тупую боль в голове и, при первой
попытке осветить свое положение разумом, лишался чувств. Так продолжалось
довольно долго, иногда промежутки сознания были длиннее, иногда короче, но
ничего нового не входило в них, за исключением песни, распеваемой невидимым
для меня певцом где-то наверху. Голос его звучал рассеянно и утомленно.
Когда я открывал глаза, было темно, как в брюхе черной кошки, ноги мои и
руки лежали как деревянные. Я не в силах был пошевелить ими. Снова мое
сознание заволоклось туманом. Но это длилось теперь, вероятно, лишь
несколько секунд, следующий момент заставил меня встрепенуться. Я различил
плеск воды, такой слабый, что его можно было принять за щелканье языком.
Мысль о том, что меня куда-то везут, показалась мне неимоверно смешной, я
тихонько захохотал, чем все и окончилось, потому что слабый, разбитый
ударом мозг не выдержал усилия смеха. Наступило забвение, и сколько длилось
оно, не знаю.
К полному, окончательно устойчивому сознанию меня вернул соленый запах
моря и теплый ветер, полоскавший лицо сильными вздохами. Я осмотрелся. Была
ночь; вверху, вспыхивая, мерцали звезды, и море было полно звезд;
воздушная, прозрачная пустота ночи шумела подо мной голосами прибоя, шуршал
мокрый гравий и раковины, перебрасываемые узкой лентой волны, засыпающей с
разбегу на побережьи; движущаяся линия океана внизу блестела фосфорическим
светом позолоченных подводным огнем волн. Тело мое тянуло вниз, из этого я
заключил, что лежу вниз ногами, на плоскости, наклонной к морю. Я попытался
встать и не мог, повернул голову и увидел за собой, выше, темные громады
холмов. Одинокий, я был слаб, как грудной младенец, но состояние моего
духа, безразличное к настоящему, отличалось необыкновенной ясностью и
покоем.
Постепенно я вспомнил лесной удар в голову. Далее был провал, пустота,
слабо заполненная отрывочным плеском воды, пением и покачиванием. В это
время сзади раздались медленные шаги, я повернул голову и увидел темный
силуэт человека. В руках его было ружье. Он тихо сел подле меня, я
пристально смотрел в его лицо, окутанное туманом ночи. Наконец он спросил:
- Ну, как?
- Кто вы? - спросил я, приподнимаясь на локте.
Он засмеялся сдержанным, мелодическим смехом. В темноте глаза его
казались маленькими, блестящими пропастями. Я повторил вопрос.
- Вам небезынтересно будет узнать, - заговорил он, не отвечая на мои
слова, - что произошло после досадной, но простительной с вашей стороны
оплошности. У водопоя ставят часто такие ловушки? Зверь задевает веревку и
сверху летит бревно. Вы спасли какое-то четвероногое от участи, постигшей
вас самих. А я шел следом. Я постоянно был в затылке последнего человека из
вашего отряда; конечно, ваши собаки шли там, где я прошел раньше. Это был
единственный способ.
- Вы Ивлет, - сказал я, остолбенев в первое мгновение.
- Да, - мельком ответил он и продолжал: - я взял вас из любопытства.
Что делать? В лесу нет развлечений, нет людей, а мне хотелось поговорить с
вами и, кроме того, посмотреть, как вы будете себя вести. Вы безопаснее для
меня теперь, чем для вас я.
Он помолчал и прибавил:
- Я привез вас на лодке. Вы были в бессознательном состоянии, иногда
ругались. Первые полчаса я вез вас так, чтобы ваша голова, свесившись,
болталась в речной воде. Как видите, это помогло.
В тоне его голоса не было ни обидного сожаления, ни мелочного
торжества. Он говорил спокойно и добродушно, как человек, напоминающий
другому то, что уже известно обоим. Тем не менее, слушая его, я волновался,
как кипяток в закрытой кастрюле. Стиснув зубы, я крикнул:
- Вы арестованы!
- Ха! - кротко сказал он, вставая. - Подымитесь и попробуйте сесть.
Волнение для вас вредно, нужно, чтобы кровь отлила к ногам. Сядьте.
Я чувствовал, что краснею от замешательства. Мой повелительный возглас
бессильно утонул в темном пространстве, убитый коротким "ха". Я невыразимо
страдал.
- Сядьте, - повторил он.
Сделав усилие, я сел. Чуть-чуть закружилась голова, но через мгновение
я почувствовал себя крепче. Я мог соображать, спрашивать, давать ответы.
- Ивлет, - сказал я, - все это странно, что мы здесь вдвоем. Я
безоружен, но будьте уверены, что я вас, рано или поздно, поймаю.
- Зачем? - спросил он.
- Вы смеетесь! - вскричал я, начиная приходить в раздражение. - Кто
вы? Это ясно. И бросимте эту комедию.
- Пират, да, - сказал он с оттенком сухости. - Но, боже мой, я живу
такой убогой, нескладной жизнью. Воровать овец, грабить фермеров и делать
пакости береговой охране, клянусь вам, скучнее, чем быть писцом у
нотариуса. Еще месяц такой жизни, и я повешусь от скуки. Но здесь, - он
повел рукой в сторону моря, - в торжестве молчания, я вознаграждаю себя с
избытком за ошибки правительства. Здесь вправе каждый прийти и сбросить с
себя все, вплоть до своего имени. Послушайте тишину!
Он смолк, а я ждал в необъяснимой тревоге, потому что это говорил
каторжник. Утомительно полная, украшенная ворчанием океана, тишина следила
за нами.
- Итак, - заговорил он снова, - довольно выпустить раз в подлеца пулю,
чтобы лишиться навсегда права дышать! Я беспокою окрестности, но иначе мне
пришлось бы умереть с голоду. Молодой человек, я стою за то, чтобы были
места, где люди могут встречаться спокойно душа с душой, без камня за
пазухой и без имени, потому что Ивлетом можете быть и вы, как я мог
сделаться вами. Я вправе был бы убить вас, потому что с этой же самой целью
вы преследовали меня. Здесь мы равны, вопрос в силе. Но я не сделаю этого.
- Место, - сказал я, - почему это место?
- Не знаю, - ответил он. - Я давно отметил его, как бесплатную
лечебницу. Покой вносит покой.
Он смолк. Я смотрел вниз, совершенно подавленный, встревоженный, с
ворохом бессвязных утомительных мыслей. Слова, только что прозвучавшие в
моих ушах, казалось, шли не от темной фигуры человека, а от тишины и
невидимого, вспыхивающего фосфором океана, и печальных холмов, заснувших в
оцепении. В ушах гудел слабый звон; под обрывом тихо шуршал гравий.
Тогда все закачалось, и вернувшаяся, прогнанная волнением слабость
обрушилась на меня теплой волной. Я лег, сердце билось неровно, толчками,
сырая трава знобила спину и ноги.
Сильная рука встряхнула меня. Я закрыл глаза. Ивлет сказал:
- Дорога к реке идет влево. На самом гребне холмов встретите
выщербленный ветром базальт, спуститесь, придерживаясь середины склона. А
потом будет каменное ложе потока, которое приведет вас к небольшой бухте.
Немного внимания, и вы там найдете мою пирогу. Прощайте. Вот сухари, вот
свинина.
Что-то твердое шлепнулось около моей головы. Потом зашелестела трава и
мелкий кустарник. Ивлет шел вниз, его темная, исчезающая по временам
фигура, мягко подпрыгивая, опускалась ниже и ниже.
Я встал, покачнулся, но удержал равновесие и почувствовал, что могу
двигаться. Снизу выделился неясный шум, и ветер донес обрывок негромкой
песни, прозвучавшей жалобой и угрозой:
Ночью на западном берегу пролива
Мы ловили креветок и черепах,
Забыв о кораблях неприятеля!..
ПРИМЕЧАНИЯ
На склоне холмов. Впервые - в журнале "Пробуждение", 1910, Э 11.
Марабу - крупная птица из семейства аистовых.
Ю.Киркин
Александр Степанович Грин
Огонь и вода
-----------------------------------------------------------------------
А.С.Грин. Собр.соч. в 6-ти томах. Том 6. - М.: Правда, 1980
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 4 мая 2003 года
-----------------------------------------------------------------------
I
Леон Штрих, в надежде, что его история с оппозицией диктатору области
кончится благополучно, - поселился у самой границы, однако вне пределов
досягаемости. Теперь он находился всего лишь в тридцати верстах от города и
дома, где проживала его семья. Значительные и властные лица хлопотали о
разрешении Штриху вернуться на родину. Это тугое и обременительное для
многих дело шаг за шагом подвигалось, как можно было уже надеяться, к
благополучному концу. Штрих, бесконечно влюбленный в семью, скрашивал свое
нетерпеливое тягостное уединение тем, что в ясные дни, когда даль
сбрасывала туманы окрестных болот, взбирался на холмы Железного Клина и
подолгу смотрел через бухту на рой туманных блесток далекого Зурбагана.
Мысленно определив место, где стоял дом, Штрих вскрывал воображением все
его этажи и, мысленно же побыв с детьми и женой, согревшись их обществом,
возвращался к своему убежищу, маленькому деревянному домику рыбака,
стоявшему на краю деревни, в конце Железного Клина, неподалеку от линии
моря.
Он жил здесь около года, утешаясь предельной близостью к городу. Жена
и дети часто писали ему. Он вскрывал письма, опустив оконные занавески,
чтобы не рассеиваться ничем, и читал их по нескольку раз, до утомления,
стараясь определить мысли, проносившиеся в уме писавшего, меж фразами и
знаками препинания. Иногда он рассматривал отдельные буквы, ломая голову
при поспешном или старательном начертании их; также над запятыми, точками,
особенно в письмах жены. "Не знала, что писать дальше, ей скучно", -
воображал он иногда, и его сердце при виде отчетливо вкрапленной где-нибудь
в середине письма точки - сжималось. Зато он ликовал, получая мелко
исписанные страницы с приписками на полях и поперек текста. Его жене было
двадцать четыре года, мальчику - восемь и пять - девочке. Он жил только
семьей; жалел, что приходится спать, отнимая время у дум о близких; часто в
минуты глубокой рассеянности он почти видел их перед собой, говоря в
полузабытьи с ними как с присутствующими. Временами он принимался бранить
себя за то, что ввязался в политику, - с яростью, превышающей, вероятно,
ярость его противника.
Он ничего не делал и жил, слоняясь целыми днями по береговым скалам,
на солнечном ветре, избегая людей, чувствуя больную ревность к самому себе
при встрече с ними, так как невольно вникал в чужие интересы, страдания,
надежды, обманы. Рыбаки начали дичиться его. Он неохотно отвечал на
вопросы, улыбался, когда жаловались на что-либо; морщился, когда с ним
делились радостью; часто говорил невпопад, резко прощался.
Кузнец, хозяин дома, где он жил, человек несловоохотливый, но любивший
выпить и покурить вдвоем, был единственный человек, которого терпел Штрих.
Кузнец являлся по вечерам. Штрих ставил на стол бутылку, папиросы и
принимался рассказывать о своих. У него мальчик и девочка. Его мучает
иногда то, что которого-то из них он, кажется, любит больше, но не может
уяснить, кого именно. Мальчика зовут, как и его, Леон, но прозвище у него
"Брандахлыстик". Он начал читать четырех лет. Он делает очень хорошо
маленькие лодки и обожает музыку. Девочку, которую зовут, как мать, -
Зелла, прозвали "Муму". Она складывала, когда была очень маленькой, губки в
трубку, и выходило у нее поэтому не "мама", а "муму". Оба черноволосы, оба
очень добры. Оба страшные шалуны. Оба прекрасны. Жалко, что кузнец их не
видел. Муму ездит на волкодаве верхом и всегда хохочет. Однажды она
засунула палец в пустой пузырек от лекарства и не могла вытащить (ей было
тогда три года), но она догадалась его разбить и притом не обрезалась.
Кузнец добродушно слушал, кивая головой и помаргивая огромными
бровями. Веки его слипались. Постоянно, не торопясь, выпивал он вино,
вытирал рот кистью руки, благодарил за угощенье и уходил, дымя папиросой,
весь в пепле. Оставшись один, Штрих, возбужденный разговором, долго ходил
по комнате. В стенном зеркале мелькало, как бы пролетая, его иссохшее от
тоски лицо с блестящими напряженными глазами. Синий туман, наконец,
ослаблял его и вгонял в постель.
Каждый день, утром, с головой, полной одних и тех же мыслей, в нервном
и тоскливом ожидании писал он длинные письма жене, бесконечно уснащая их
ласковыми словами, интимными обращениями и теми маленькими вольностями,
какие у цельных натур выказывают не испорченность, а острое всепроникающее
обожание. В конце письма следовали длинные обращения к детям. Он писал о
своих настроениях, мечтах, планах, надеждах, описывал окрестности,
прогулки, раковины, деревья, закаты солнца, морские шквалы, подробно
исчислял однообразное течение дня, давал советы, спрашивал о положении
своего дела; просил читать те или другие книги. Затем он совершал
упомянутую прогулку к холмам с видом на Зурбаган.
Тем временем друзья стали извещать его - все в более и более
определенных выражениях - о том, что вокруг его дела создалась
благоприятная атмосфера. Оставалось посетить двух-трех лиц, завершить
некоторые формальности (просить в одном месте, дать взятку в другом). Штрих
чувствовал приближение свободы. Он спал меньше, дольше оставался на холмах,
иногда заговаривал сам с туземцами, угощая их табаком. Огромная тяжесть,
давившая его, покачнулась, и под дальним краем ее блеснул свет.
II
В четвертом часу ночи на воскресенье Штрих внезапно проснулся,
мгновенно взвинченный необъяснимой тревогой. Она была так сильна, что руки
Штриха плясали, долго не попадая спичкой в фитиль свечи. Штрих кое-как
надел брюки, жилет. По лужам (днем прошел сильный ливень) торопливо ударяли
копыта верховой лошади. Шум приближался; подковы звякнули перед окном о
камни, и на мгновенье стало тихо. Штрих ждал.
За дверью раздались гол