Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
олгой болезнью, которую
нужно перетерпеть ради денег. Отработав вахту, он ложился на койку и
засыпал или чинил белье; иногда играл в карты, всегда понемногу выигрывая,
так как ставил очень расчетливо. Раз, в припадке тоски о севере, он вышел
на палубу среди огромной чужой ночи, полной черных валов, блестящих пеной и
фосфором. Звезды, озаряя вышину, летели вместе с "Бандуэрой" в трепете
прекрасного света к тропическому безмолвию. Странное чувство коснулось
Ольсена: первый раз ощутил он пропасти далей, дыхание и громады неба. Но
было в том чувстве нечто, напоминающее измену, - и скорбь, ненависть... Он
покачал головой и сошел вниз.
Неподалеку от Преста, когда "Бандуэра" оканчивала последний переход,
Ольсен, спускаясь по трапу в сияющее сталью машинное отделение,
почувствовал, что слабеет. Это был внезапный обморок - следствие жары и
усталости. Блеск поршней свился в яркий зигзаг, руки разжались, и Ольсен
упал с трехсаженной высоты, разбив грудь. Некоторое время он был без
сознания. Доктор повозился с Ольсеном, нашел, что внутреннее кровоизлияние
отразилось на легких, и приказал свезти пострадавшего в лазарет. Там должен
был он лежать, пока не поправится. Ему сказали также, что по выздоровлении
он будет бесплатно отвезен в Гамбург.
"Бандуэра" выгрузилась, взяла местный груз, уголь и ушла обратно в
Европу. На горизонте от нее остался дымок. Лежа у окна лазарета, Ольсен
посмотрел на него с напутствующей улыбкой, как будто этот дым, стелющийся
на запад, был его гонцом, посланным успокоить и рассказать.
Путешествие кончилось. Жалованье получено сполна, отправлено почтой в
деревню. Мир выпускал, наконец, Ольсена из своих ненужных и обширных
объятий. Теперь Ольсен мог плыть только назад.
II
Лазарет, где лежал кочегар, стоял на холме, за городом. Его верхний
этаж состоял из спускных тентов, превращающих больницу в веранду. Отсюда
видны были порт, океан и - очень близко от стены лазарета - группы
растений, покрытых огромными яркими цветами, подобных которым Ольсен не
видел нигде. Ольсен смотрел на эти цветы, на странные листья из темного
зеленого золота с оттенком страха и недоверия. Эти воплощенные замыслы
южной земли, блеск океана, ткущий по горизонту сеть вечной дали, где скрыты
иные, быть может, еще более разительные берега, - беспокоили его, как
дурман, власть которого был он стряхнуть не в силах. Казалось ему, что на
нем надето стеснительное парадное платье, заставляющее жалеть о просторной
блузе.
Кроме Ольсена, в том же помещении лежали распухший от водянки француз,
китаец, высохший и желтый, как мумия, и несколько негров. Не зная языков,
Ольсен не мог говорить с ними; но если бы и мог, то предпочел бы все-таки
лежать молча. В молчании, в неподвижности, в мыслях о родине он чувствовал
себя ближе к дому. Вечером, засыпая, он думал: "Марта доит корову, старуха
варит рыбу, отец засветил лампу, вымыл руки и сел к огню курить". Тогда
тьма внезапно оборачивалась в его сознании утренней свежестью, и он видел
не летний деревенский вечер, а глухой зимний рассвет. Ольсен задумчиво, с
неудовольствием улыбался, смотрел некоторое время перед собой в полную
огней тьму и сосредоточенно засыпал.
III
Время шло, а он худел, слабел, кашлял; испарина и лихорадочное
состояние усиливались. Наконец, не видя никакой нужды держать неизлечимо
больного кочегара, доктор сказал ему, что у него чахотка и что северный
воздух будет полезнее Ольсену, чем лихорадочный тропический климат. Он
прибавил еще, что на днях придет пароход, направляющийся в Европу, что
бумаги и распоряжения администрации относительно Ольсена в порядке; таким
образом, ему предоставлялся выбор: остаться здесь или ехать домой.
В тот день, когда Ольсен узнал правду, его силы временно вернулись к
нему. Он был возбужден и мрачен; ликовал и скорбел, и та внутренняя нервная
торопливость, какою стремимся мы, когда это не от нас зависит, приблизить
желаемое, - наполнила его жаждой движения.
Он встал, оделся в свое платье, подумал, постоял у окна, затем вышел.
Несколькими тропинками он достиг берега. Белый песок отделял море от стены
леса, склоненной с естественного возвышения почвы к Ольсену нависшими
остриями листьев. Там, в сумраке глубоком и нежном, дико блестели отдельно
озаренные ветви. Там выглядело все, как таинственная страница неизвестного
языка, обведенная арабеском. Птицы-мухи кропили цветным блеском своим
загадочные растения, и, когда садились, длинные перья их хвостов дрожали,
как струны. Что шевелилось там, смолкало, всплескивало и нежно звенело? что
пело глухим рассеянным шумом из глубины? - Ольсен так и не узнал никогда.
Едва трогалось что-то в его душе, готовой уступить дикому и прекрасному
величию этих лесных громад, сотканных из солнца и тени, - подобных саду во
сне, - как с ненавистью он гнал и бил другими мыслями это движение, в
трепете и горе призывая серый родной угол, так обиженный, ограбленный среди
монументального праздника причудливых, утомляющих див. Мох, вереск, ели,
скудная трава, снег... Он поднял раковину, огромную, как ваза, великолепной
окраски, в затейливых и тонких изгибах, лежавшую среди других, еще более
красивых и поразительных, с светлым бесстыдством гурии, - поднял ее, бросил
и, сильно топнув, разбил каблуком, как разбил бы стакан с ядом. Чем дальше
он шел, тем тоскливее становилось ему; сердце и дыхание теснились одно
другим, и сам он чувствовал себя в тесноте, как бы овеянным пестрыми
тканями, свивающимися в сплошной жгут. Солнце село; огромный, лихорадочно
сверкающий месяц рассек берег темными полосами; прибой, шумя, искрился на
озаренном песке. Пришла ночь и свернулась на океане с магнетической
улыбкой, как сказка, блеснувшая человеческими глазами.
Ольсен остановился: глухой, с шумом воды, пришел издалека голос:
"Ольсен, это мы, мы! Скорее вернись к нам! Это я, твоя милая сестра Марта,
и твоя старая мать Гертруда; и это я - твой отец Петере. Иди и живи
здесь...".
IV
Два месяца плыл Ольсен обратно на пароходе "Гедвей", затем прибыл
домой и, походив день-два, лег. Но теперь свободно, устойчиво чувствовал он
себя, был даже весел и, хотя речь свою часто прерывал мучительным кашлем,
был совершенно уверен, что скоро выздоровеет. Ничего не изменилось за время
его отсутствия. Так же безнадежно и скучно судился его отец из-за пая в
рыболовном предприятии, так же возилась в хлеву мать, так же улыбалась
сестра, и платье у нее было то самое, в каком видел он ее год назад.
Он лежал, изредка рассказывая о жизни на пароходе, о чужих странах.
Можно было и продолжать слушать его и уйти: так рассказывают о посещении
музея. Но с увлечением, с страстью говорил он о том, как хотелось ему
вернуться домой. Чем больше он вспоминал это, тем ярче и прочнее чувствовал
себя здесь, - дома, на старой кровати, под старыми кукующими часами.
Но бой часов этих начинал все чаще будить его ночью; жарче было дышать
в бессонницу; сильнее болела грудь. В маете, в страхе, в угрызениях совести
за то, что "не работник", прошла зима. Наконец, весной, стало ясно ему и
всем, что конец близок.
Он наступил в свете раскрытых окон, перед лицом полевых цветов. Уже
задыхаясь, Ольсен попросился сесть у окна. Мерзнущий, весь в поту, с
подушками под головой, Ольсен смотрел на холмы, вбирая кровоточащим
обрывком легкого последние глотки воздуха. Тоска, большая, чем в Преете,
разрывала его. Против его дома, у окна, обращенного к холмам, на руках
матери сидела и смешно билась, махая руками и ногами, крошечная, как
лепесток, девочка.
- ...Дай!.. - кричала она, выговаривая нетвердо это универсальное
слово карапузиков, но едва ли могла понять сама, чего именно хочет. "Дай!
Дай!" - голосило дитя всем существом своим. Что было нужно ей? Эти ли
простые цветы? Или солнце, рассматриваемое в апельсинном масштабе? Или
граница холмов? Или же все вместе: и то, что за этой границей, и то, что в
самой ней и во всех других - и все, решительно все: - не это ли хотела
она?! Перед ней стоял мир, а ее мать не могла уразуметь, что хочет ребенок,
спрашивая с тревогой и смехом: - "Чего же тебе? Чего?"
Умирающий человек повернулся к заплаканным лицам своей семьи. Вместе с
последним усилием мысли вышли из него и все душевные путы, и он понял, как
понимал всегда, но не замечал этого, что он - человек, что вся земля, со
всем, что на ней есть, дана ему для жизни и для признания этой жизни всюду,
где она есть. Но было уже поздно. Не поздно было только истечь кровью в
предсмертном смешении действительности и желания. Ольсен повернулся к
сестре, обнял ее, затем протянул руку матери. Его глаза уже подернулись
сном, но в них светился тот Ольсен, которого он не узнал и оттолкнул в
Преете.
- Мы все поедем туда, - сказал он. - Там - рай, там солнце цветет в
груди. И там вы похороните меня.
Потом он затих. Лунная ночь, свернувшаяся, как девушка-сказка, на
просторе Великого океана, блеснула глазами и приманила его рукой, и не
стало в Норвегии Ольсена, точно так же, как не был он живой - там.
ПРИМЕЧАНИЯ
Возвращение. Впервые - журнал "Республиканец", 1917, Э 37.
Ю.Киркин
Александр Степанович Грин
Смерть Ромелинка
-----------------------------------------------------------------------
А.С.Грин. Собр.соч. в 6-ти томах. Том 1. - М.: Правда, 1980
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 14 мая 2003 года
-----------------------------------------------------------------------
I
Ромелинк не был доволен своей жизнью; впрочем, постоянные путешествия
и большой запас денег давали ему возможность по временам заглушать в себе
холодную тоску духа, бывшую единственной и настоящей причиной бродячей
жизни, которую он вел в продолжение нескольких лет, равнодушно и уже почти
без всякого любопытства переезжая с места на место. Внимательные, глубокие,
спокойные глаза Ромелинка останавливались на всем, запоминая каждую мелочь,
интонацию голоса, но мир проходил под его взглядом своим, замкнутым для
него существованием, как лес мимо стремительно бегущего паровоза.
Теперь, когда ему стукнуло сорок лет, пожалуй, было немного поздно
верить в радостную катастрофу, необычайную, восхитительную перемену
существования, и мысль о ней лежала где-то в архиве, среди других, полных в
свое время жизни и силы, - мыслей. Ромелинк жил зрением, но смотрел он - не
удивляясь и не завидуя, полный бессознательного доброжелательства
решительно ко всему, что не нарушало его годами накопленного покоя. Это
маленькое приобретение он тратил чрезвычайно расчетливо, заботливо
уклоняясь от всяких пертурбаций, психологических и иных, где можно оставить
частицу себя без всякого за это вознаграждения.
Объехав Африку и Америку, Ромелинк вспомнил и об Австралии. Теперь он
ехал туда на хорошем английском пароходе, испытывая сытую скуку от
комфортабельного существования и от быстро примелькавшихся лиц людей,
сходящихся за табльдотом, где шли нескончаемые споры о колониальной
политике, биржевых ценах, где неумолчно звучали названия городов,
разбросанных по всему свету, а земной шар становился похожим на
колоссальную гостиницу, из номеров которой вышли и случайно собрались в
одном коридоре несколько десятков людей. Большинство ехало с семьями: то
были вновь назначенные чиновники и офицеры, два-три туриста с изнеженными
европейскими лицами, несколько женщин.
Обыкновенно Ромелинк сидел у себя в каюте до вечера. Когда небо и
океан остывали, и бархатная, прозрачная даль краснела в облаках, похожих на
далекие снеговые горы, залитые водой, - он выходил на палубу, садился у
борта, курил; звезды рождались на его глазах, потом таинственное молчание
мрака наполняло пространство, и мысли, медлительные, как полет ночных птиц,
беззвучно тянули пряжу, соединявшую душу Ромелинка с далекими берегами
материков, где гасли отблески прошлого.
II
В пятницу пароход вышел из Бомбея, а в понедельник на юге показалась
группа небольших островов.
- Коралловые рифы, - сказал капитан Ромелинку. Когда тот остановил на
них свое рассеянное внимание. - Мы идем по архипелагу, впереди будет еще
много этих подков.
Он стал рассказывать о странной природе атоллов, тишине и лагунах, об
острых зубцах кораллов, спрятанных в прозрачной воде, но Ромелинк,
поблагодарив, отошел к юту. Он любил всегда и все узнавать сам.
Вечером снова пришла тоска, того странного молитвенного оттенка, что
сопровождал Ромелинка везде в открытом пространстве, будь то океан или
пустыня, степь или большая река. Легкий туман стлался над горизонтом,
небольшое волнение покачивало пароход, и солнце опустилось в глубину дали
неярким багровым кругом. Профили пассажиров, разместившихся по бортам,
рисовались на вечерней воде бледными, акварельными набросками.
Стемнело; волнение немного усилилось. Звезд было меньше, только самые
крупные из них пробивались сквозь мглу ночного тумана тусклой, золотой
рябью; Ромелинк поднялся с места, штурман и старший лейтенант прошли мимо
него, раскланялись и пропали в полуозаренном фонарем мраке; они
разговаривали; одно слово, вырвавшись, догнало Ромелинка, он машинально
повторил его:
- Барометр.
На пороге каюты, подставляя лицо влажному, порывистому ветру, бьющему
в незакрытый иллюминатор, Ромелинк испытал мгновенную потребность дать себе
отчет в чем-то, что наполняло его в последнее время все чаще ощущением
беспокойства. Душа не всколыхнулась глубоко, и в голове мелькнули слова,
похожие на ряд цифр:
- Ромелинк, сорока лет. Работал, бывший табачный фабрикант, богат.
Путешествую, скучно.
Он зажег свет, разделся и, прежде чем крепко, как всегда, уснуть,
прочел главу из Леббока: о радости быть живым, чувствовать и смотреть.
III
Сон прерывался толчками, но тотчас одолевал их, не выпуская Ромелинка
из состояния физического оцепенения. Смутно, и более телом, чем сознанием,
ощущал он перемещение центра тяжести, ноги то приваливались к стене, то
медленно потягивали вниз за собой туловище; руки сползали к коленям; иногда
казалось, что весь он наполнен гирями, и они катаются в нем, придавливая к
постели грудь, освобождая ее и снова начиная свою беззвучную, медленную
игру. Раз его сильно встряхнуло, он проснулся совсем, сообразил, что
пароход сильно качает, и вновь защитился сном.
Совсем и уже окончательно Ромелинк пришел в себя тогда, когда
почувствовал, что летит вниз. Он судорожно взмахнул руками, но руки
встретили воздух, сильный удар в голову оглушил его; вскочив, он широко
расставил ноги, как это делают моряки во время качки, но не удержался и
отлетел в угол. Стулья, чемоданы и другие предметы с грохотом носились
вокруг, понятия - потолок, пол - по временам исчезали, каюта то
опрокидывалась на Ромелинка, то на мгновение принимала прежнее положение.
Оглушенный, испуганный, он делал невероятные усилия удержаться на одном
месте, встать, сообщить членам непоколебимую устойчивость. Разбешенный
океан лишал его связности движений, веса, возможности управлять телом. Он
походил на игрушку - картонного паяца, взбрасывающего ноги и руки,
мотающего головой, но роковым образом остающегося на одном месте.
Ромелинк, спотыкаясь и распластываясь, подполз к вешалке, где висело
его платье. Одеться стоило ему таких же трудов, как трубочисту вылезть из
трубы белым. Волнение океана передалось ему, он торопился на палубу;
разбитый, оглушенный смятением, Ромелинк держался левой рукой за решетку
койки, приводя правой в порядок все части костюма, которые требовали
особенного внимания. С палубы летел смутный гул, стуки и дробь шагов, в
открытый иллюминатор хлестали лохмотья волн, разносясь брызгами по каюте;
пенистые лужи их переливались от стены к стене; наступало жестокое
бешенство морской ночи, взвихренной ураганом. Ударяясь в обшивку узкого
прохода между каютами, где хлопали, открываясь и закрываясь, двери,
Ромелинк бросился к трапу, цепляясь за поручни, и через минуту стоял на
палубе, ухватившись за рычаг крана.
В первый момент он не мог вздохнуть, - так силен был ветер, хлеставший
палубу. Соленая пена гребней била его в лицо, пароход, проваливаясь,
подымался, подскакивал, ложился с борта на борт; в сумрачных, трепещущих
огнях фонарей бегали, цепляясь за борта, ванты, палубу, люки - темные
силуэты и пропадали во тьме, выкрикивая неясные приказания, ругательства,
вопросы, похожие на торопливые звуки охрипших рожков или стоны раненых.
Идти не было никакой возможности. Ромелинк крикнул, никто не обратил на
него никакого внимания.
По палубе металась испуганная, хватающаяся друг за друга, падающая,
ползущая на четвереньках толпа. Все чувства, какие до сих пор приходилось
испытывать Ромелинку, исчезли, новое, не похожее ни на что, смятение билось
в его груди вместе с сердцем, ударявшим так часто и звонко, как будто оно
было сделано из металла. Промокший насквозь, босой, без шляпы, он словно
прирос к крану, руки его ныли от постоянных усилий, казалось, тьма изо всех
сил пытается разом оторвать кран от стиснутых пальцев и бросить Ромелинка
на палубу.
Все остальное вспоминалось им после, как омерзительный, холодный
кошмар воды, сырости, толчков, вихря и паники. Пароход взбросило, колена
Ромелинка согнулись от внезапного сотрясения, глухое, словно из-под земли:
"Г-ро-н-н"... пронизало судно; продолжительный треск, перекатываясь от киля
до мачт, заухал в трюмах, смолк, и палуба вдруг наклонилась почти отвесно,
так что Ромелинк стукнулся подбородком в железо крана и несколько секунд
лежал так, повиснув над бездной. Наверху, в реях, пронзительно гудел шторм,
лихорадочная, непреодолимая слабость вдруг охватила Ромелинка, он был готов
выпустить опору из рук, отдаться власти пьяного ужаса стихий, исчезнуть, -
но крики, раздавшиеся вблизи, всколыхнули инстинкт самосохранения.
- Спустить шлюпки! С топорами у талей! Женщин вперед!
Медленно, словно подымающийся после тяжелой раны зверь, - пароход
выпрямился. Ромелинк отпустил кран, упал и пополз вперед. Куча полуодетых
женщин и мужчин теснилась перед ним, у борта; шлюпка, выведенная за борт,
раскачивалась из стороны в сторону. Он встал, схватился за балку и был в
центре толпы, тут же заметив, что шлюпка уже полна. В этот момент стало
светло, как днем, удар грома соединил небо и воду, и Ромелинк, в нескольких
саженях от борта, увидел высокую, мокрую, покрытую сбегающими струями -
стену. "Скала!" - решил он, и уже только во вновь наступившем после молнии
мраке мгновенный холод тоски, похожий на ощущение падающего в пропасть,
сковал его - это была волна.
Он не успел ни приготовиться, ни растеряться; окаменев, в течение
одного момента Ромелинк мысленно пережил, до его наступления, удар
двигающейся водяной горы, и переживание это стоило смерти. Затем бешеная
масса воды сшибла его с ног, полузадушила, сделала легким, закричала в