Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
в
настоящую гостиницу, где я и уснул, очень довольный роскошным помещением.
Мне уже начинало становиться страшно жить в городе, но я, устыдившись
своего малодушия, решил жить до тех пор, пока не узнаю всего. Деньги мне,
поймав мошенника, возвратили через старшего полицейского, который также
сказал, что подстреленный мной неопасно актер выздоровел и ругает меня.
Прожив все деньги, я поступил рабочим на мыловаренный завод, где мне
приходилось грузить ящики с товаром. К тому времени я несколько осмотрелся и
знал уже многое. Товарищи очень любили меня, я рассказывал им о лесах и
озерах, животных и птицах и обо всем, чего нет в городе. Но, на мою беду,
приехал хозяин. Однажды я пристально осмотрел его плотную фигуру, шагавшую
по двору с петушиной важностью, и продолжал заниматься своим делом, как
вдруг, подбежав ко мне, он стал кричать, почему я ему не кланяюсь. Я,
оторопев сначала, сказал, что мы не знакомы, а если он хочет познакомиться,
пусть скажет об этом. Он едва не умер от гнева и не задохся. Долго толковал
он мне, что все рабочие должны ему кланяться. "Сударь, - сказал я, - я делаю
свое дело за деньги и делаю исправно, этим наши обязательства кончены, что
вы еще хотите?" И, действительно, я никак не мог понять, в чем дело.
"Грубиян, - сказал он, - молокосос!" - "Сударь, - возразил я, подходя к
нему, - у нас такие вещи решаются в лесу винтовками. Не хотите ли
прогуляться?" Он убежал, я же рассердился и покинул завод.
И вот на каждом почти шагу, Тарт (налейте мне еще стаканчик, Дрибб!),
убеждался я, что в городе все устроено странно и малопонятно. Лгут,
обманывают, смеются, презирают людей ниже или беднее себя и лижут руки тем,
кто сильнее. А женщины! О господи! Да, я был влюблен, Тарт, я познакомился с
этой коварной девушкой вечером на гулянье. Так как она мне понравилась, то я
подошел к ней и спросил, не желает ли она поговорить со мной о том, что ей
более всего приятно. Она объяснила, что ей приятно разговаривать обо всем,
кроме любви. Тогда я стал рассказывать ей о силках и о том, как делают
челноки. Она подробно расспрашивала меня о моей жизни и, наконец,
осведомилась, был ли я когда-нибудь влюблен, но так как мне о любви говорить
было запрещено ею же самой, я счел этот вопрос просто желанием испытать меня
и свернул на другое.
Девушка эта была портниха. Мы условились встретиться на следующий день
и стали видеться часто, но я, хотя и любил ее уже без памяти, однако молчал
об этом.
- Энох, - сказала она как-то раз, - вы, может быть, любите меня?
Я пожал плечами.
- Не могу говорить об этом.
- Почему?
- Вы не желаете.
- Вы с ума сошли! - Она недоверчиво посмотрела на меня.
- Я помню всегда, что говорю, - возразил я, - а вы забыли. Две недели
назад вы выразили желание не говорить о любви.
- Хм! - Она качала головой. - Нет, теперь можно, Энох, слышите?
- Хорошо. Я страшно люблю вас. А вы меня?
- Не знаю...
Я ужасно удивился и спросил, как можно не знать таких вещей. Далее мы
поссорились. Она твердила, что, может быть - любит, а может быть - не любит
и не знает даже, почему "может быть", а не "да" или "нет".
Мне стало грустно. Совершенно я не мог понять этого. Однако после этого
мы продолжали видеться, и я как-то спросил: знает ли она, наконец, теперь?
- Тоже не знаю! - сказала она и громко расхохоталась.
Рассерженный, я встал.
- Мне нечего тогда больше затруднять вас, - заявил я. - Я потерял
надежду, что вы когда-нибудь узнаете такую простую вещь. Прощайте.
Я повернулся и пошел прочь с горем в душе, но не обращая внимания на ее
крики и просьбы вернуться. Я знал, что если вернусь, опять потянется это
странное: "знаю - не знаю", "люблю - не люблю", - я не привык к этому.
И вот я затосковал. Потянуло меня снова в пустыню, которая не
обманывает и где живут люди, которые знают, что они сделают и чего хотят.
Надоело мне вечное двоедушие. Что ты думаешь, Тарт, а ведь та девушка очень
похожа на город: ничего верного. Ни "да", ни "нет" - ни так, ни этак, ни
так, ни сяк. Вернулся я и не пойду больше в город.
Теперь ты убедился, сын, что я прав, предостерегая тебя. Наш дикий
простор и суровая наша жизнь - куда лучше духовного городского разврата. Эй,
говорю я, возьми мозги в руки, не будь олухом!
IV
Энох так разволновался, что стал размахивать ружьем и топать ногами;
Дрибб сидел, не шевелясь, изредка улыбаясь и посматривая на Тарта. Глаза
Тарта то вспыхивали, то гасли, мечтательность проявлялась в них, порой
усмешка или угроза; он, по-видимому, мысленно был во все время рассказа
Эноха в диковинном краю чужой жизни - городе.
- Ах, - сказал юноша, - спасибо, отец, за рассказ. Я вижу, что город
очень занятная штука, и скоро там буду. Каждый за себя, братец!
- Сынишка! - вскричал Энох.
- Что - сынишка, - стукнув прикладом об пол, сказал Тарт, - я сумею
постоять за себя.
- Сказка про белого бычка, - вздохнул Дрибб и налил старику водки.
ПРИМЕЧАНИЯ
Сладкий яд города. Впервые - журнал "Аргус", 1913, Э 10.
Ю.Киркин
Александр Степанович Грин
Тяжелый воздух
---------------------------------------------------------------------
А.С.Грин. Собр.соч. в 6-ти томах. Том 3. - М.: Правда, 1980
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 апреля 2003 года
---------------------------------------------------------------------
I
Авиатор, напрягая окостеневшие от усилий руки, повернул к перелеску,
промчался над зеленым мехом хвойных вершин, белой змеей шоссейной дороги,
маленьким, как карандаш, бревном шлагбаума, увидел двойную черту рельс и
понесся над ней, на высоте тридцати - сорока сажен с самой большей, какую
мог развить аппарат, скоростью. Слева, уходя к пурпурному, гаснущему в
облаках солнцу, расстилался сизый ржаной туман хлебных полей. Впереди, белея
маленькой, как яйцо, церковью, открывалась даль. Справа теплился в низких
лучах зари мохнатый, полный теней, лес. Внизу, под ногами летуна, время от
времени шумел игрушечный поезд, а стрелочник с флагом в руках, задирал
голову вверх, что-то крича стремительно летящему аэроплану, затем все
пропадало, и опять в пустынной тишине вечера на высоте соборной колокольни
несся над пролинованной рельсами насыпью, трескуче гудя, крылатый аэроплан.
Бешеная струя воздуха била авиатору прямо в лицо. Перед вылетом авиатор
выпил бутылку коньяку, но не опьянел, а только начал особенно резко и
отчетливо сознавать все: свое положение состязающегося на крупный приз
русского летчика, высоту, на которой, параллельно земле, несся вдаль,
воздушную пустоту кругом аппарата, стоголосый рев мотора и время. Часы,
укрепленные перед ним, показывали сорок минут девятого; полет начался утром.
Вместе с этими, имеющими прямое отношение к успеху или неуспеху, мыслями
также ярко представлялось другое: шумный вчерашний ужин, музыка, присутствие
высокопоставленных лиц, лестное в глубине души для детей воздуха, вчера еще
никому не известных заводских механиков и электротехников; вызывающее
оживление женских лиц, шампанское... Лезли также в голову разные пустяки,
как, например, то, что машину Фармана кто-то назвал шарманкой, а летчик
Палицын хлопочет о казенной службе.
Солнце село, ореол его, пронизывая светом сказочные страны зоревых
облаков, сиял еще некоторое время пышными колоннами красного и золотого
блеска, побледнел, осел ниже, загородился волнистой темнотой туч, вырвался
из-под них пепельно-светлой щелью и погас. Аэроплан несся в прохладной мгле;
снизу изредка доносились неразборчивые восклицания, крики; звуки эти,
подымаясь на высоту, словно водяные пузырьки к поверхности озера, казались
призрачными голосами пространства, потревоженного в своем величии.
С наступлением темноты авиатор стал волноваться. Рой маленьких и
больших страхов летел рядом с ним, заглядывая в воспаленные ветром глаза.
Сначала явилось опасение, что он собьется с дороги, затем, стараясь
представить, в каком положении находятся летящие сзади соперники, авиатор
видел их то нагоняющими его, то отстающими все больше и больше;
невозможность определить действительное расстояние между собой и ими
приводила его в состояние мучительного беспокойства и раздражения. Конечный
пункт бешеной гонки находился теперь не далее сорока верст, а призовые
деньги, казавшиеся в начале полета чем-то очень еще сомнительным, рисовались
теперь авиатору во всей силе почти взятого крупного капитала, были близки,
принадлежали ему, он думал о них, как о своей собственности. Эти деньги ему
были нужны чрезвычайно; в течение последних месяцев Киршину не удалось взять
ни одного, существенного по сумме, приза, он жил неаккуратно получаемым от
фирмы жалованьем, и для зимы нужно было сорвать этот, по-видимому, дающийся
приз, так как маленькая, но обладающая здоровым аппетитом семья авиатора
начинала уже залезать в долги. Сын учился в дорогом специальном учебном
заведении, а дочь перешла в пятый класс гимназии, стремительно вырастая из
всех своих чулков, платьев, пальто, как разбухающая весенняя почка рвет
тонкие растительные покровы. А для того, чтобы жизнь семьи не текла
мучительно, в постоянных заботах и ухищрениях, нужны были деньги.
Стремительный гул мотора кружил голову. Еще быстрее, чем мчался над
невидимой землей аппарат, быстрее винта, делающего сотни оборотов в минуту,
летела тревожная мысль, опережая аэроплан. Авиатор вспомнил, что между
шестью и семью часами обогнал его барон Эйквист; барон мчался наперерез; со
стороны было похоже, что плавно взмывает к небу огромный белый конверт с
головой Эйквиста на переднем обрезе; конверт взял большую высоту; в голубом
небе были еще видны тонкие очертания машины, как вдруг, совершенно
отчетливо, глядя снизу вверх, авиатор увидел, что винт баронова аппарата из
мелькающего прозрачного круга, потемнев, превратился в ясно обрисованные
неподвижные лопасти.
"Падает", - с тупым равнодушием гладиатора подумал летчик; не вздрогнул
и не обрадовался, но что-то вроде веселого страха овладело его душой;
конверт же, плавно описывая круги, невредимо опустился на пашню, голова
барона по-прежнему чернела в белизне аппарата, полная, вероятно, немого
ужаса.
Авиатор пролетел над ней, стиснув зубы и думая, что вот одним
конкурентом меньше. Но, вспомнив, что с ним может случиться то же или еще
хуже, пожалел Эйквиста.
Теперь, когда никто больше не летел впереди него и, следовательно, от
прочности аппарата, состояния погоды и выносливости самого летчика зависел
окончательный успех в состязании, авиатор, пугаясь назойливых представлений,
отталкивая их, но этим еще более подчиняясь их власти, увидел себя падающим
стремглав, головой вниз. Он и его товарищи постоянно думали о катастрофе.
Слово это, соединенное с опасениями, печальной тенью неотступно царило в их
душе, укрепляясь частыми газетными сообщениями и слухами; именно так спит и
ходит с мыслью о неурожае крестьянин, отряхивая вечером сошник, а утром
выходя во двор смотреть из-под руки небо. Чем больше делал авиатор полетов,
чем успешнее, эффективнее и благополучнее совершал он самые рискованные
предприятия, тем прочнее сживалась его душа с неотступной печальной тенью.
Когда, совершив полный круг, мысль о катастрофе заставила авиатора
пережить воображением все мелочи безобразной смерти, а аппарат, деловито
ревя мотором, неистово рвался в темноту - вдруг обманчиво-близко в дрожащем,
светлом тумане заискрились огни города. Авиатор нервно, по-детски
рассмеялся, морщась от набегающих слез. Через двадцать, тридцать минут он,
первый из пяти, грянет, встревожив воздушным гулом темные улицы, на
гигантский аэродром, и звонки телефона дадут знать всем об его прибытии.
Авиатор, привстав, повернул руль и затосковал, почти больной от желания
сейчас, не бензином, а взрывом мысли очутиться на месте.
Тогда, застучав особенно громкими, неправильными ударами, мотор сделал
перебой, остановился, зашипел и стих. Неистовый стук похолодевшего
человеческого сердца сменил его. Аппарат умер... С перекошенным внезапной
болью страха лицом, летчик, еще не сознавая вполне силы удара, потянул руль,
сделав небольшой угол к земле, понял, что падает, и сказал: "Боже мой, что
за шутки! Антуанет, Тонечка, ради бога!.." Аэроплан быстро, удерживая
равновесие, скользил вниз.
В этот момент, подымаясь на кривую спирали опускающегося аппарата,
небольшой шар из разноцветной бумаги, теплясь и просвечивая изнутри огоньком
восковой свечки, поравнялся с лицом авиатора. Трагическое усилие
человеческой воли, созданное из пота, крови и слез, - огромный аппарат -
бессильно никнул к земле, игрушка продолжала лететь. Авиатор, подняв руку,
ударил с разлета кулаком шар, шар тихо порвался, вспыхнул, сверкнул
огненными клочьями и исчез, аппарат же, ломая сучья, шумно упал вниз, среди
деревьев, покачнулся и затрепетал.
II
Толчок был не силен, но резок. Колени авиатора подскочили вверх, на
плечи словно упала тяжесть, зазвенело в ушах; он сидел не шевелясь, с душой,
смятой неожиданным ударом судьбы, потом, сутулясь от острой боли в спине,
вылез в кусты, шатаясь, подобно животному, оглушенному палицей лесника;
зажег дрожащими пальцами электрический дорожный фонарь, увидел среди стволов
в белом свете плавники аппарата, сел на землю, обхватил руками колени и
застонал.
Переход от бешеного движения к полной неподвижности страшно походил на
смерть, на испуг падающего с обрыва жизни в пропасть молчания. Еще минуту
назад живой, терзающий лицо воздух, в котором аппарат летел всей тяжестью
человека, дерева и железа - стал чужд летчику, недоступен и далек, как
ускользнувшая с надменной улыбкой из грубых объятий женщина. Тот воздух, что
окружал его на высоте трех аршин от земли, был другим воздухом, папертью,
прихожей атмосферы, преддверием голубого бога. Авиатор мог видеть сквозь
него, хватать его руками, дышать им; мог подпрыгивать в припадке ярости на
высоту аршина, двух, взлезть на дерево и вытянуть руки вверх - он все равно
принадлежал теперь неподатливой, крепкой земле; живая связь меж ним и
пространством исчезла. Из одного мира он перешел в другой.
Авиатор встал, поднял фонарь над головой, осветил место падения и
закрыл глаза. В тот же момент он почувствовал, что отделяется от земли и
мчится - это была иллюзия, инерция впечатлений.
Понемногу удар, нарушивший связную душевную жизнь авиатора, стал для
него фактом. Удвоив внимание, авиатор приступил к тщательному осмотру
машины. Повреждение бросилось ему в глаза не сразу, - он заметил его лишь
после нескольких минут торопливой работы. Оно было серьезнее всяких
предположений; о починке на месте нечего было и думать.
Летчик стоял с опущенной головой, без шапки. Земля и воздух были
одинаково противны ему. Поднеся к губам флягу, висевшую на поясе, Киршин
сделал несколько крупных глотков, вспомнил летящих, быть может, близко уже,
соперников, и ревнивая, яростная тоска вырвалась из его груди глухим стоном.
Он знал, что надо как можно скорее бежать с прогалины, искать людей и
попытаться, если возможно, привести аппарат в годное состояние, но тоска и
усталость делали авиатора неподвижным. Он обдумывал положение остальных
участников состязания. "Барон может упасть еще раз, - сказал Киршин, - ведь
упал же я. И остальные..." Он представлял ряд катастроф, без малейшего
сожаления; один за другим, в гневной работе его мысли, подлетая к невидимой
запрещающей черте, аппараты, резко шарахаясь, перевертывались и падали.
Ночная сырость проникала в разгоряченную спиртом и движением грудь
Киршина; мысли, постепенно возвращаясь к действительности момента, утратили
болезненную остроту, сменяясь тем настроением равнодушия, когда сознание
безучастно отмечает трепет и боль.
Еще раз осмотрев и тщательно заметив лесную прогалину, в центре
которой, как бы сливая с тишиной леса свою внезапную горестную тишину
прерванного полета, жался поврежденный аэроплан, летчик, спотыкаясь минут
пять в ямах и заросших травой корнях, вышел к безлюдному повороту шоссе.
Пахло улегшейся свежей пылью, болотными цветами и хвоей. Ряд деревянных тумб
шеренгой выходил из мрака; по обеим сторонам дороги шли ровные канавки, и
летчик видел, что предположения его, пожалуй, верны, - он находился в дачном
поселке. Летчик шел развалистой походкой человека, отсидевшего ноги;
растрепанный, грязный, он произвел бы днем впечатление бездомного шатуна,
пропойцы. Навстречу ему шел господин с дамой, куря сигару; дама, эффектно
подхватив платье, казалась стройной и молодой, но авиатор остановил их
усталым, безразличным движением руки и, заговорив, услышал, как хрипл и слаб
его собственный, обыкновенно звонкий голос.
- Будьте добры... - сказал он почти в затылок не сразу остановившемуся
господину, - я - авиатор Киршин, я опустился с машиной тут, в лесу... Куда
мне, то есть, где бы мне отыскать урядника или кто тут?.. полицию!..
- Ах, ах! - воскликнула дама, и летчик в темноте различил ее вдруг
заблестевшие под шляпой глаза, а господин, выпустив руку дамы, от удивления
потерял осанку.
- Ах, ведь мы слышали! - чрезвычайно громко и радостно сказала дама. -
Костя, помнишь над головой - как автомобиль... даже страшно! Очень
приятно...
- Первый раз в жизни... - ненатуральным, фальшиво взволнованным голосом
подхватил господин, - я вижу человека-птицу... извините... так неожиданно...
- Где полиция? - хмуро спросил Киршин.
Дама подошла ближе, он увидел ее красивое, недалекое, простодушное
лицо; она чем-то напоминала ему жену, плакавшую вчера от страха.
- Отчего вы упали? Вы ранены? - торопливо спросила дама.
- Передача остановилась, - каменно проговорил летчик, махнул злобно
рукой и быстро пошел дальше, оставив позади застывшую от волнения и
неловкости пару. Через десять шагов он разразился, дав себе волю,
ругательствами и проклятиями. Брань звонко неслась в тишине, будя лес.
Освещенные окна дач блеснули слева и справа, в это время глухой шум,
неопределенное гудение воздуха остановило его.
- Что это? - сказал авиатор. Неясное подозрение сжало сердце. С упрямым
выражением лица, склонив, как бык, голову, расставив ноги, авиатор стоял,
прислушиваясь. Гул рос и определялся, его можно было сравнить с быстрыми,
дробными, сливающимися в одно, глухими выстрелами. Летчик, стиснув зубы,
заткнул уши пальцами, - он не хотел слышать; стремительный рев мотора бросил
его в пот; нагибаясь, как будто летящий над ним аппарат мог разбить ему
голову, авиатор побежал изо всех сил к светящимся окнам дач; через мгновение
длительный, резкий гул раздался в вышине прямо над головой Киршина, заставил
пережить пытку отчаяния, горя, бешенства и, отдалившись, затих. Это летел
молодой, совершающий четвертый полет, Савельев.
Подходя к улицам, авиатор внутренно смолк. Теперь, когда не могло быть
никакой надежды оказаться первым, возбуждение исчезло, уступив место
покойному желанию идти, не думая ни о чем. Особенное, незлобное воспоминание
воскресило Киршину цветной шар-игрушку, светившийся изн