Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
а
Троицком мосту. Перед этим мне пришлось высидеть с другими не имеющими
ночлега людьми полночи. Я, как и они, дремал на скамье моста, свесив
голову и сунув руки между колен.
Подремывая, видел я во сне все соблазны, коими богат мир, и рот мой,
полный голодной слюны, разбудил меня. Я проснулся, встал, решился и, - не
скрою, - заплакал. Все-таки я любил жизнь, она же отталкивала меня обеими
руками.
У перил было жутко, как на пустом эшафоте. Летняя ночь, пестрая от
фонарей и звезд, окружила меня холодной тишиной равнодушия. Я посмотрел
вниз и бросился, но, к великому удивлению своему, упал обратно на
мостовую, а затем сильная рука, стиснув мне до боли плечо, поставила меня
на ноги, отпустила и медленно погрозила пальцем.
Ошеломленный, я тихо смотрел на грозящий палец, затем решился взглянуть
на того, кто встал между рекой и мной. Это был усталого, спокойного вида
человек в темной крылатке, шляпе, бородатый и плотный.
- Обождите немного, - сказал он, - я хочу поговорить с вами.
Разочарованы?
- Нет.
- Голодны?
- Очень голоден.
- Давно?
- Да... два дня.
- Пойдемте со мной.
В моем положении было естественно повиноваться. Он молча вышел к
набережной, крикнул извозчика, мы сели и тронулись, я только что хотел
назвать себя и объяснить свое положение, как, вздрогнув, услышал тихий,
ровный, грудной смех. Спутник мой смеялся весело, от всей души, как
смеются взрослые при виде забавной выходки малыша.
- Не удивляйтесь, - сказал он, кончив смеяться. - Мне смешно, что вы и
многие другие будут голодать, когда на свете так много еды и денег.
- Да, на свете, но не у меня же.
- Возьмите.
- Я не могу найти работы.
- Просите.
- Милостыню?
- О, глупости! Милостыня - такое же слово, как все другие слова. Пока
нет работы, просите - спокойно, благоразумно и веско, не презирая себя. В
просьбе две стороны - просящий и дающий, и воля дающего останется при нем
- он может дать или не дать; это простая сделка и ничего более.
- Просите! - с горечью повторил я. - Но вы ведь знаете, как одиноки,
тупы, жестоки и злы все по отношению друг к другу.
- Конечно.
- О чем же вы говорите тогда?
- Не обращайте внимания.
Извозчик остановился. Пройдя двор, мы поднялись на четвертый этаж, и
покровитель мой нажал кнопку звонка. Я очутился в небольшой, уютной,
весьма простой и обыкновенной квартире. Нас встретила женщина и собака.
Женщина была так же спокойна, как ее муж, привезший меня. Ее лицо и фигура
были обыкновенными для всех здоровых, молодых и хорошеньких женщин; я
говорю о впечатлении. Спокойный водолаз, спокойная женщина и спокойный
хозяин квартиры казались очень счастливыми существами; так это и было.
Спокойно, как давно знакомый гость, я сел с ними за стол (собака сидела
тут же, на полу) и ел, и, встав сытый, услышал, как объясняет жизнь мой
спаситель.
- Человеку нужно знать, господин самоубийца, всегда, что он никому на
свете не нужен, кроме любимой женщины и верного друга. Возьмите то и
другое. Лучше собаки друга вы не найдете. Женщины - лучше любимой женщины
вы не найдете никого. И вот, все трое - одно. Подумайте, что из всех
блаженств мира можно взять так много и вместе с тем мало - в глазах
других. Оставьте других в покое, ни они вам, ни вы им, по совести, не
нужны. Это не эгоизм, а чувство собственного достоинства. Во всем мире у
меня есть один любимый поэт, один художник и один музыкант, а у этих людей
есть у каждого по одному самому лучшему для меня произведению: второй
вальс Гадара; "К Анне" - Эдгара По и портрет жены Рембрандта. Этого мне
достаточно; никто не променяет лучшего на худшее. Теперь скажите, где ужас
жизни? Он есть, но он не задевает меня. Я в панцире, более несокрушимом,
чем плиты броненосца. Для этого нужно так много, что это доступно каждому,
- нужно только молчать. И тогда никто не оскорбит, не ударит вас по душе,
потому что зло бессильно перед вашим богатством. Я живу на сто рублей в
месяц.
- Эгоизм или не эгоизм, - сказал я, - но к этому нужно прийти.
- Необходимо. Очень легко затеряться в необъятном зле мира, и тогда
ничто не спасет вас. Возьмите десять рублей, больше я не могу дать.
И я видел, что более он действительно не может дать, и просто,
спокойно, как он дал, взял деньги. Я ушел с верой в силу противодействия
враждебной нам жизни молчанием и спокойствием. Чур меня! Пошла прочь!
Александр Грин.
Повесть, оконченная благодаря пуле
-----------------------------------------------------------------------
OCR & spellcheck by HarryFan, 16 August 2000
-----------------------------------------------------------------------
1
Коломб, сев за работу после завтрака, наткнулся к вечеру на столь
сильное и сложное препятствие, что, промучившись около часу, счел себя
неспособным решить предстоящую задачу в тот же день. Он приписал бессилие
своего воображения усталости, вышел, посмеялся в театре, поужинал в клубе
и заснул дома в два часа ночи, приказав разбудить себя не позже восьми.
Свежая голова хорошо работает. Он не подозревал, чем будет побеждено
препятствие; он не усвоил еще всей силы и глубины этого порождения
творческой психологии, надеясь одержать победу усилием художественной
логики, даже простого размышления. Но здесь требовалось резкое напряжение
чувств, подобных чувствам изображаемого лица, уподобление; Коломб еще не
сознавал этого.
В чем же заключалось препятствие? Коломб писал повесть, взяв центром ее
стремительное перерождение женской души. Анархист и его возлюбленная
замыслили "пропаганду фактом". В день карнавала снаряжают они повозку,
убранную цветами и лентами, и, одетые в пестрые праздничные костюмы, едут
к городской площади, в самую гущу толпы. Здесь, после неожиданной, среди
веселого гула, короткой и страстной речи, они бросают снаряд, - месть
толпе, - казня ее за преступное развлечение, и гибнут сами. Злодейское
самоубийство их преследует двойную цель; напоминание об идеалах анархии и
протест буржуазному обществу. Так собираются они поступить. Но
таинственные законы духа, наперекор решимости, убеждениям и мировоззрению,
приводят героиню рассказа к спасительному в последний момент отступлению
перед задуманным. За то время, пока карнавальный экипаж их движется в ряду
других, среди восклицаний, смеха, музыки и шумного оживления улиц к
роковой площади, в душе женщины происходит переворот. Похитив снаряд, она
прячет его в безопасное для жизни людей место и становится из
разрушительницы - человеком толпы, бросив возлюбленного, чтобы жить
обыкновенной, просто, но, по существу, глубоко человечной жизнью людских
потоков, со всеми их правдами и неправдами, падениями и очищениями,
слезами и смехом.
Коломб искал причин этой благодетельной душевной катастрофы, он сам не
принимал на веру разных "вдруг" и "наконец", коими писатели часто
отделываются в трудных местах своих книг. Если в течение трех-четырех
часов взрослый, пламенно убежденный человек отвергает прошлое и начинает
жить снова - это совсем "вдруг", хотя был срок по времени малый. Ради
собственного удовлетворения, а не читательского только, требовал он ясной
динамики изображенного человеческого духа и был в этом отношении
требователен чрезмерно. И вот, с вечера пятого дня работы, стал он, как
сказано, в тупик перед немалой задачей: понять то, что еще не создано,
создать самым процессом, понимания причины внутреннего переворота женщины,
по имени Фай.
Слуга принес кофе и зажег газ. Уличная тьма редела; Коломб встал. Он
любил свою повесть и радовался тишине еще малолюдных улиц, полезной работе
ума. Он выкурил несколько крепких папирос одну за другой, прихлебывая
кофе. Тетрадь с повестью лежала перед ним. Просматривая ее, он задумался
над очередной белой страницей.
Он стал писать, зачеркивать, вырывать листки, курить, прохаживаться, с
головой, полной всевозможных предположений относительно героини,
представив ее красавицей, он размышлял, не будет ли уместным показать
пробуждение в ней долго подавляемых инстинктов женской молодости. Веселый
гром карнавала не мог ли встряхнуть сектантку, привлечь ее, как женщину, к
соблазнам поклонения, успехов, любви? Но это плохо вязалось с ее
характером, сосредоточенным и глубоким. К тому же подобное рассеянное,
игривое настроение немыслимо в ожидании смерти.
Опять нужно было усиленно курить, метаться по кабинету, тереть лоб и
мучиться. Рассвело; табачный дым, наполнявший кабинет, сгустился и стал из
голубоватого серым. Окурки, заполнив все пепельницы, раскинулись по ковру.
Коломб обратился к естественным чувствам жалости и страха пред
отвратительным злодеянием; это было вполне возможно, но от сострадания к
полному, по убеждению, разрыву с прошлым - совсем не так близко. Кроме
того, эта версия не соответствовала художественному плану Коломба - она
лишала повесть значительности крупного события, делая ее достаточно
тенденциозной и в дурном тоне. Мотивы поведения Фай должны были появиться
в блеске органически свойственной каждому некоей внутренней трагедии,
приобретая этим общее, не зависимое от данного положения, значение; сюжет
повести служил, главным образом, лишь одной из форм вечного драматического
момента. Какого? Коломб нашел этот вопрос очень трудным. Временная
духовная слепота поразила его, - обычное следствие плохо продуманной
сложной темы.
Бесплодно комбинируя на разные лады два вышеописанные и отвергаемые им
самим состояния души, прибавил он к ним еще третье: животный страх смерти.
Это подало ему некоторую, быстро растаявшую, надежду, - растаявшую очень
быстро, так как она унижала в его глазах глубокий, незаурядный характер.
Он гневно швырнул перо. Тяжелая обессилевшая голова отказалась от
дальнейшего изнурительного одностороннего напряжения.
- Как, уже вечер? - сказал он, смотря в потемневшее окно и не слыша
шагов сзади.
- Удивительно, - возразил посетитель, - как вы обратили на это
внимание, да еще вслух. Именно - вечер. Но я задыхаюсь в этом дыму. Сквозь
такую завесу затруднительно определить ночь, утро, вечер или день на
дворе.
- Да, - радуясь невольному перерыву, обернулся Коломб, - а я еще не ел
ничего, я переваривал этот проклятый сюжет. - Он отшвырнул тетрадь и
поставил на место, где она лежала, корзинку с папиросами. - Ну, как вы
живете, Брауль? А? Счастливый вы человек, Брауль.
- Чем? - сказал Брауль.
- Вам не нужно искать сюжетов и тем, вы черпаете их везде, где
захотите, особенно теперь, в год войны.
- Я корреспондент, вы - романист, - сказал Брауль, - меня читают
полчаса и забывают, вас читают днями, вспоминают и перечитывают.
- А все-таки.
- Если вы завидуете скромному корреспонденту, мэтр Коломб, - поедемте
со мной на передовые позиции.
- Вот что! - воскликнул Коломб, пристально смотря в деловые глаза
Брауля. - Странно, что я еще не думал об этом.
- Зато думали другие. Я к вам явился сейчас с формальным предложением
от журнала "Театр жизни". От вас не требуется ничего, кроме вашего имени и
таланта. Журнал просит не специальных статей, а личных впечатлений
писателя.
Коломб размышлял. "Может быть, если я временно оставлю свою повесть в
покое, она отстоится в глупой моей голове". Предложение Брауля нравилось
ему резкой новизной положения, открывающего мир неизведанных впечатлений.
Трагическая обстановка войны развернулась перед его глазами; но и тут, в
мысленном представлении знамен, пушек, атак и выстрелов, носился
неодолимый, повелительно приковывая внимание, загадочный образ Фай,
ставшей своеобразной болезнью. Коломб ясно видел лицо этой женщины,
невидимой Браулю. "Ничто не мешает мне наконец думать в любом месте о
своей повести и этой негодяйке, - решил Коломб. - Разумеется, я поеду, это
нужно мне как человеку и как писателю".
- Ну, еду, - сказал он. - Я, правда, не баталист, но, может быть, сумею
принести пользу. Во всяком случае, я буду стараться. А вы?
- Меня просили сопровождать вас.
- Тогда совсем хорошо. Когда?
- Я думаю, завтра в три часа дня. Ах, господин Коломб, эта поездка даст
вам гибель подлинного интересного материала!
- Конечно. - "Что думала она, глядя на веселую толпу?" - Тьфу,
отвяжись! - вслух рассердился Коломб. - Это сводит меня с ума!
- Как? - встрепенулся Брауль.
- Вы ее не знаете, - насмешливо и озабоченно пояснил Коломб. - Я думал
сейчас об одной моей знакомой, особе весьма странного поведения.
2
Двухчасовой путь до Л. ничем не отличался от обыкновенного пути в
вагоне, не считая двух-трех пассажиров, пораженных событиями до полной
неспособности говорить о чем-либо, кроме войны. Брауль поддерживал такие
разговоры до последней возможности, ловя в них те мелкие подробности
настроений, которые считал характерными для эпохи. Коломб рассеянно молчал
или произносил заурядные реплики. Нервное возбуждение, вызванное в нем
быстрым переходом от кабинетной замкнутости к случайностям походной жизни,
затихло. Вчера и сегодня утром он охотно, с гордостью думал о предстоящих
ему - вверенных его изображению - днях войны, его героях, быте, жертвах и
потрясениях, но к вечеру ожидания эти потеряли остроту, уступив
тоскливому, неотвязному беспокойству о неоконченной повести. С топчущейся
на месте мыслью о героине сел он в вагон, пытаясь временами,
бессознательно для себя, сосредоточиться на тумане темы среди дорожной
обстановки, станционных звонков, гула рельс и окон, струящихся быстро
мелькающими окрестностями.
От Л. путь стал иным. Поезд миновал здесь ту естественную границу,
позади которой войну можно еще представлять, иметь дело с ней только
мысленно. За этой чертой, впереди, приметы войны являлись видимой
действительностью. У мостов стояли солдаты. На вокзале в Л. расположился
большой пехотный отряд, лица солдат были тверды и сумрачны. Вагоны
опустели, пассажиры мирной наружности исчезли; зато время от времени
появлялись офицеры, одиночные солдаты с сумками, какие-то чиновники в
полувоенной форме. В купе, где сидел Коломб, вошел кавалерист, сел и уснул
сразу, без зевоты и промедления. В сумерках окна Брауль заметил змеевидные
насыпи и показал Коломбу на них; то были брошенные окопы. Иногда сломанное
колесо, дышло, разбитый снарядный ящик или труп лошади с неуклюже
приподнятыми ногами безмолвно свидетельствовали о битвах.
Брауль вынул часы. Было около восьми. К девяти поезд должен был одолеть
последний перегон и возвращаться назад, так как конечный пункт его
следования лежал в самом тылу армии. Коломб погрузился в музыку рельс. Рой
смутных ощущений, неясных, как стаи ночных птиц, проносился в его душе.
Брауль, достав записную книжку, что-то отмечал в ней, короткими, бисерными
строчками. На полустанке вошел кондуктор.
- Поезд не идет дальше, - сказал он как бы вскользь, что произвело еще
большее действие на Коломба и Брауля. - Да, не идет, путь испорчен.
Он хлопнул дверью, и тотчас же фонарь его мелькнул за окном,
направляясь к другим вагонам.
Рассеянное, мечтательное настроение Коломба оборвалось. Брауль
вопросительно глядел на него, сжав губы.
- Что ж! - сказал он. - Как это ни неприятно, но вспомним, что мы
корреспонденты, Коломб; нам придется еще с очень многим считаться в этом
же роде.
- Пойдемте на станцию, - сказал Коломб. - Там выясним что-нибудь.
Кавалерист проснулся, как и уснул, - сразу. Узнав, в чем дело, он долго
и основательно ругал пруссаков, затем, переварив положение, стал
жаловаться, что у него нет под рукой лошади, его "Прекрасной Мари", а то
он отмахнул бы остаток дороги шутя. Кто теперь ездит на великолепной
гнедой Мари? Это ему, к сожалению, неизвестно; он едет из лазарета, где
пролежал раненный шесть недель. Может быть, Мари уже убита. Тогда пусть
берегутся все первые попавшиеся немцы! У кавалериста было грубоватое,
правильное лицо с острыми и наивными глазами. В конце концов, он предложил
путешественникам отправиться вместе.
- Я тут все деревни кругом знаю, - сказал он. - За деньги дадут
повозку.
- Это нам на руку, - согласился Брауль. - А пешком много идти?
- Нет. На Гарнаш или Пом? - Солдат задумчиво поковырял в ухе. - Пойдем
на Гарнаш, оттуда дорога лучше.
Бойкий вид и авторитетность кавалериста уничтожили, в значительной
мере, неприятность кондукторского заявления. Солдат, Брауль и Коломб вышли
на станцию. Здесь собралось несколько офицеров, решивших заночевать тут,
так как на расспросы их относительно исправления пути не было дано
толковых ответов. Начальник полустанка выразил мнение, что дело вовсе не в
пути, а в немцах, но - что, почему и как? - сам не знал. Брауль, подойдя к
офицерам, выспросил их кой о чем. Они направлялись совсем в иную сторону,
чем корреспонденты, и присоединяться к ним не было оснований. Пока Брауль
беседовал об этом с Коломбом, неугомонный, оказавшийся весьма хлопотливым
парнем, кавалерист дергал их за полы плащей, подмигивал, кряхтел и
топтался от нетерпения. Наконец, решив окончательно следовать за своим
случайным проводником, путешественники вышли из унылого, пропахшего грязью
и керосином станционного помещения, держа в руках саквояжи, по счастью,
необъемистые и легкие, с самым необходимым.
Тьма, пронизанная редким, сырым туманом, еле-еле показывала дорогу,
извивающуюся среди голых холмов. Брауль и Коломб привели в действие
электрические фонари; неровные световые пятна, сильно освещая руку, падали
в дорожные колеи мутными, колеблющимися конусами. Коломб шел за световым
пятном фонаря, опустив голову. Бесполезно было осматриваться вокруг, глаза
бессильно упирались в мрак, скрывший окрестности. Звезд не было.
Кавалерист шагал немного впереди Брауля, помогавшего ему своим фонарем;
Коломб следовал позади.
Пока солдат, определив Брауля, как более общительного и подходящего
себе спутника, бесконечно рассказывал ему о боевых днях, делая по
временам, видимо, приятные ему отступления к воспоминаниям личных семейных
дел, в которых, как мог уяснить Коломб, главную роль играли жена солдата и
наследственный пай в мельничном предприятии, - сам Коломб не без
удовольствия ощутил наплыв старых мыслей о повести. Без всякого участия
воли они преследовали его и здесь, на темной захолустной дороге. То были
те же много раз рассмотренные и отвергнутые сплетения воображенных чувств,
но теперь, благодаря известной оригинальности положения самого романиста,
резкому ночному воздуху, мраку и движению, получили они некую обманную
свежесть и новизну. Пристально анализируя их, Коломб скоро убедился в
самообмане. С этого момента существо его раздвоилось: одно "я"
поверхностно, в состоянии рассеянного сознания, воспринимало
действительность, другое, ничем не выражающее себя внешне, еще мало
изученное "я" - заставляло в ровном, бессознательном усилии решать загадку
души Фай, женщины столь же реальной теперь для Коломба, как разговор
идущих впереди спутников.
Решив (в чем ошибался), что достаточно приказать себе бросить
неподходящую к месту и времени работу мысли, как уже вернется
непосредственность ощущений, - Коломб тряхнул головой и нагнал Брауля.
- Вы не устали? - спро