Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
31  - 
32  - 
33  - 
34  - 
35  - 
36  - 
37  - 
38  - 
39  - 
40  - 
41  - 
42  - 
43  - 
44  - 
45  - 
46  - 
47  - 
48  - 
49  - 
50  - 
51  - 
52  - 
53  - 
54  - 
55  - 
56  - 
57  - 
58  - 
59  - 
60  - 
61  - 
62  - 
63  - 
64  - 
65  - 
66  - 
67  - 
68  - 
69  - 
70  - 
71  - 
72  - 
73  - 
74  - 
75  - 
76  - 
77  - 
78  - 
79  - 
80  - 
81  - 
82  - 
83  - 
84  - 
85  - 
86  - 
87  - 
88  - 
89  - 
90  - 
91  - 
92  - 
93  - 
94  - 
95  - 
96  - 
97  - 
98  - 
99  - 
100  - 
101  - 
102  - 
103  - 
104  - 
105  - 
106  - 
107  - 
108  - 
109  - 
110  - 
111  - 
112  - 
113  - 
114  - 
115  - 
116  - 
117  - 
118  - 
119  - 
120  - 
121  - 
122  - 
123  - 
124  - 
125  - 
126  - 
127  - 
128  - 
129  - 
130  - 
131  - 
132  - 
133  - 
134  - 
135  - 
136  - 
137  - 
138  - 
139  - 
140  - 
141  - 
142  - 
143  - 
144  - 
145  - 
146  - 
147  - 
148  - 
149  - 
150  - 
151  - 
152  - 
153  - 
154  - 
155  - 
156  - 
157  - 
158  - 
159  - 
160  - 
161  - 
162  - 
163  - 
я.  Утром
змея свалилась откуда-то прямо на пол кабины, и Нагаев размозжил ей ключом
голову.
   Вскоре змеиные страсти утихомирились. Никого что-то змеи не  кусали,  и
экскаваторщики понемногу привыкли к ним, бестрепетно рубили им  головы,  а
потом и говорить о них и замечать их перестали. Впрочем, змей  становилось
все меньше. Напуганные людьми и машинами, они перекочевывали  подальше  от
трассы, в глубь песков.  И  когда  через  месяц  на  стоянку  передвинулся
отрядный лагерь, ребята не встретили здесь ни одной змеи.
   С начала июня пошла жара.  В  тени  было  сорок.  Небо  выжглось  зноем
добела, горизонт заволокло, как туманом, плотно колыхающимся и  зернистым,
раскаленным воздухом. В дневные часы работать стало невозможно.  Выработка
упала на всех участках.
   В эту жару - а жаре этой, как говорили  туркмены,  конец  будет  только
осенью - появился в  лагере  экскаваторщиков  новый  человек.  К  Марютину
приехала из Керков дочь Марина, девушка лет двадцати.
   Марютин был вдовцом, и дочь его жила в Керках с какой-то родственницей,
которая недавно померла. Марина решила  приехать  к  отцу.  В  Керках  она
работала  кондуктором  на  автобусе.  Была  она   рослая,   плечистая,   с
красно-загорелым,  простоватым  лицом,  на  котором  от  загара   неяркими
казались голубые глаза и редкие белые брови. Выглядела старше  своих  лет;
лицо вроде девчачье, а фигура плотная, осанистая, как у  доброй  молодухи.
Марютин хотел устроить ее подавальщицей в столовую поселка, но там не было
места, да и дочь, видимо, не за тем ехала сюда, чтобы тарелки  таскать.  А
пока что поселилась Марина в отцовской будке за хозяйку.
   Появление женщины мало что изменило в устоявшемся быту экскаваторщиков.
Может быть, только ребята стали бриться чаще, а  то  совсем  было  заросли
бородами, как полярники, да еще Беки Эсенов достал из-под  койки  дутар  и
стал по вечерам бренчать туркменские песни или  "Бродягу",  подпевая  себе
робким тенорком.
   Марина  тоже  оказалась   певуньей.   В   лагере   теперь   происходили
своеобразные  состязания:  Беки,  сидя  возле  будки,  играл  свое,  а  на
расстоянии двадцати шагов от него, возле  будки  Марютина,  Марина  делала
что-нибудь  по  хозяйству  и  пела  свое.  Голос  у   нее   был   дерзкий,
пронзительный, и пела она с явным удовольствием, хотя и  не  очень  верно.
Она пела веселые песенки из кинофильмов  и  всегда  старалась  перекричать
дутар.
   Однажды подошла к Беки, присев на корточки, спросила:
   - А "Голубку" можешь сыграть?
   - Чего? - нахмурился Беки. Он смотрел на ее  высокую  грудь,  обтянутую
майкой. Марина ходила в майке-безрукавке  и  в  черных  сатиновых  штанах,
вроде спортивных.
   - "Голубку" не знаешь? - Она запела громко: - "Ой, голубка моя-а..."
   Беки цокнул языком и качнул головой.
   - А "Рябину кудрявую"?
   Беки снова цокнул языком. Не решаясь взглянуть девушке в лицо,  он  все
еще упорно смотрел на ее грудь.
   - "Бродягу" знаю, - сказал тихо.
   - Ай... надоел "Бродяга"! Ну ладно, если хочешь - сыграй...
   И Беки заиграл "Бродягу", вернее, несколько музыкальных фраз из  песни,
которые он хорошо выучил и мог повторять бесконечно. Песня была знаменитой
в Туркмении, как и во всей Средней Азии, и ее мог напеть  любой  мальчишка
из самого глухого кишлака.
   Девушка сидела молча, обняв  колени  смуглыми  руками,  потом  затянула
вдруг туркменскую песню.
   - Умеешь по-нашему? - удивился Веки.
   - А то нет? Я по-вашему все понимаю, только говорю плохо, как  узбечка,
- сказала Марина по-туркменски. - У нас в Керках узбеков много живет.
   - Ва-а! - сказал, все более изумляясь, Беки и поднял глаза.
   Губы у Марины были белые, обветренные, в мелких трещинках и,  вероятно,
болели: она то и дело их облизывала. Вокруг глаз светлые морщинки,  как  у
всех русских людей, которые много щурятся от солнца. А  глаза  -  голубые,
прозрачные, веселые, как вода. Она была очень красивая.
   В то время как Беки с замирающим сердцем пытался выразить свои  чувства
бренчанием на дутаре, Иван Бринько поступал гораздо  решительнее.  Он  без
стеснения, будто бы в шутку, предлагал Марине "погулять за  барханчик",  а
то под видом дурашливой игры обнимал ее или ломал ей руки, показывая  свою
силу,  и  гоготал  нахально,  когда  Марина  сердилась  и  награждала  его
оплеухами. Иван  был  испытанный  сердцеед,  но  Марина  не  очень-то  ему
поддавалась.
   - Ты, Ванечка, не в моем вкусе, -  говорила  она  ласково.  -  Я  люблю
тоненьких и брюнетов. А ты вон какой рыжий да здоровенный, чистый верблюд!
   - Зато у меня характер добрый.
   - Ого, видать, что добрый! Такой добрый, что все девки плачут, - и  она
кивала на будку, где жил Бринько.
   Над койкой  Ивана  были  приколоты  кнопками  к  стене  три  письма  от
влюбленных в него девушек. Одно письмо, от радистки  со  Второго  колодца,
было даже с картинкой:  барханы,  домики  и  трактор,  похожий  на  паука.
Начиналось письмо так: "Любимый Ванюша! Привет со Второго колодца!  С  тех
пор как ты уехал в Инчу, стало здесь тоскливо и пусто, и вправду  пустыня.
Я все дни плачу. Как посмотрю на того варанчика, которого ты мне  подарил,
так сейчас вспоминаю тебя..."
   Два других письма были  примерно  такого  же  содержания,  слезливые  и
просительные: одно из  Сагамета,  другое  из  какого-то  поселка  Западной
Туркмении, где Иван служил в армии. Письма бедных девушек были  выставлены
на всеобщее обозрение. Иван очень ими гордился. В отрядном поселке у  него
тоже была зазноба, но та не писала писем, а через Гусейна Алиева, шофера с
автолавки, передавала Ивану коротенькие  записочки  и  подарки:  то  банку
консервов, пару носков, пачку бритвенных лезвий, а то  и  бутылку  белого.
Она работала в орсовском магазине.
   При таком повальном успехе не следовало огорчаться тем, что  Марина  не
поддается. Конечно, закрутить любовь на  месте,  возле  экскаватора,  было
соблазнительно,  но  шут  с  ней,  с  любовью.  В  песках  работать  надо,
вкалывать, кубы делать. А на любовь  другое  время  отпущено.  И  Иван  не
огорчался и даже не обижался на Марину, но с  однообразной  настойчивостью
предлагал ей "погулять за барханчик" - просто так, для смеха...
   Прошла неделя, другая. И месяц прошел.
   Незаметно, исподволь менялся уклад жизни экскаваторщиков. Теперь Марина
готовила обед на всех, ездила в поселок за овощами  и  мясом,  и  мужчинам
казалось непонятным, как они жили прежде на одних консервах и чае.  Марина
стирала, убирала  в  будках,  чинила  рабочие  робы,  ходила  в  пески  за
саксаулом и делала все это проворно, ловко,  как  бы  шутя,  и  совершенно
бескорыстно. Когда Беки с Иваном решили как-то  заплатить  ей  за  стирку,
Марина обиделась:
   - Думаете, заработать на вас хочу? Ой, надо же! Да мне просто жаль вас,
бедненьких-несчастненьких...
   Один человек встретил Марину настороженно и до  сих  пор  не  оттаял  -
Семен Нагаев.
   Началось с того, что ему, как и трем другим экскаваторщикам, пришлось с
появлением Марины претерпеть  некоторое  стеснение.  Марина  поселилась  в
будке отца, на койке, где раньше спал Бяшим, и деликатный Аманов перешел в
будку Эсенова, Бринько и Нагаева. Там три койки стояли впритык,  четвертая
еле влезла. Но так как экскаваторщики работали в  разные  смены  и  вместе
собирались ненадолго, они не слишком страдали от  тесноты.  Однако  Нагаев
никак не мог примириться с тем, что они живут вчетвером,  а  Марютин,  как
пан, занимает отдельную будку.
   Неудовольствия своего он прямо не выражал, а высказывал общие и неясные
претензии ко всему женскому полу. Женщины, по его мнению,  повсюду  вносят
только раздор и смуту.
   - Вот поглядите, она тут делов наделает, - туманно грозил Нагаев.  -  Я
эту химию скрозь прошел, у меня их, может, триста было, всех  мастей.  Она
еще даст жизни...
   - Да кому? Чего? - недоумевал Иван.  -  Ведь  ты  ее  стряпню  ешь?  Не
отказываешься?
   - Зачем отказываться, я свой продукт отдаю. Это законно.  Я  только  то
замечаю, что вы больно на нее глаза пялите и каждый  вечер  все  "лала"  и
"лала". Мне что! Я свои кубы делаю. А у вас, кажись,  понижение  тысяч  на
восемь...
   Хотя всем было ясно, что выработка понизилась из-за жары, Нагаев упрямо
твердил свое.
   Как-то приехало  к  экскаваторщикам  все  начальство  сразу:  начальник
отряда  Алексей  Михайлович   Карабаш,   инженер   Гохберг   и   начальник
производственно-технического отдела  Смирнов.  По  инициативе  Карабаша  в
отряде вводилась обязательная регулярная профилактика механизмов. Дело это
было  новое  и  прививалось  с  трудом.  Экскаваторщики,   трактористы   и
скреперисты должны были  по  определенным  дням  производить  профилактику
своих машин, а тем, кто уклонялся, угрожали лишением прогрессивки, то есть
ударом по карману.
   Карабаш провел  с  экскаваторщиками  четвертьчасовую  беседу  о  пользе
профилактики. Он говорил всем известное: о том,  что  в  условиях  пустыни
механизмы изнашиваются вдвое быстрее, что один день профилактики  удлиняет
жизнь машины на много недель и что машинисту выгоднее  работать  в  забое,
чем "загорать" в ремонте. Машинисты слушали рассеянно. Они  понимали,  что
начальник говорит нечто полезное и разумное, но не очень-то верили  в  то,
что это разумное так уж необходимо применять  на  практике.  Полтора  года
работали безо всяких особенных профилактик - и ничего, план тянули.
   Затем Карабаш познакомил каждого с графиком проведения  профилактики  и
велел расписаться. Все аккуратно расписались. Никто к  этой  церемонии  не
относился серьезно.
   Был обыкновенный, гнетущий жаром  полдень.  Инженер  Гохберг  обливался
потом. Его легкая, когда-то голубая, а теперь добела  выгоревшая  курточка
(такие  курточки  на  канале  почему-то  назывались  "москвичками")   была
распахнута и обнажала влажную впалую  грудь  с  темными  волосами.  Иногда
Гохберг широко открывал рот, словно собираясь что-то сказать, но ничего не
говорил, а только жадно, прерывисто вбирал  в  легкие  воздух.  Рабочие  и
начальство жались к будке, в тощую тень.  Один  Нагаев,  не  поместившийся
рядом со всеми, сидел на солнцепеке и делал вид, что ему плевать на жару.
   Когда производственная тема исчерпалась, Карабаш заговорил о  жаре.  На
соседнем участке были три случая солнечного удара. Лето обещает быть очень
знойным. В интересах производства каждый рабочий должен  следить  за  тем,
чтобы не пасть жертвой солнечного удара.
   Карабаш говорил о погоде так же категорично и сухо, по-деловому, как  и
о профилактике. Рабочие до сих пор не могли привыкнуть к новому начальнику
(Карабаш  пришел  в  отряд  три  месяца  назад)  и  относились  к  нему  с
опасливостью.  Было  непонятно,  хороший  он  человек  или  плохой,   было
непонятно, какого он возраста, русский он или туркмен, -  имя  русское,  а
фамилия вроде туркменская. По-русски  он  говорил  совершенно  чисто,  как
городской житель, но понимал и по-туркменски,  а  желтоватая  смуглость  и
черты лица явно обнаруживали  восточную  кровь.  В  конце  концов  рабочие
решили, что он татарин.
   Бринько спросил у Карабаша, что слышно насчет машин. Прежний начальник,
Фефлов,  обещал  Ивану,  как  хорошему  производственнику,  помочь  купить
легковую машину. То же самое было  обещано  и  Нагаеву  и  многим  другим.
Фефлов был крикун, матерщинник и страстный, до потери  рассудка,  любитель
охоты. Эта страсть его и сгубила.  Однажды  в  воскресенье  он  выехал  на
газике за джейранами, да вместо одного дня промотался по пескам три,  а  в
понедельник, как на грех, случилось на трассе несчастье -  прорвало  дамбу
на готовом участке. В четверг Фефлов уже сдавал дела. Рабочие  не  то  что
любили Фефлова, но относились к нему с  сочувствием.  Он  был  понятный  и
свойский. Кроме того, он всем что-то  обещал  и  ему  верили,  и  хотя  он
никогда не выполнял своих обещаний, но умел каким-то образом  поддерживать
в людях надежду. Особенно  заманчивы  были  его  обещания  насчет  продажи
легковых машин. Уже составили списки, кому "Волга", кому "Москвич", кому в
первую очередь, кому во вторую, - Нагаев был в первой.
   И вот пришел новый начальник и сухим, категоричным тоном  объявил,  что
никаких машин нет и не предвидится.  Как?  Почему?  А  как  же  Фефлов?  А
списки?
   - Пожалуйста, обращайтесь с  этими  списками  к  Фефлову,  он  работает
нормировщиком в Марах, на кирпичном заводе.
   Бринько и Эсенов возмущались, ругали Фефлова и  наскакивали  на  нового
начальника, требуя от него ответа за грехи прежнего.
   Нагаев, мрачно молчавший, вдруг сказал:
   - Да ладно кричать-то. Вы еще на машину не заработали.  Лучше  будку  у
них попросите, чтобы жить по-людски. А то машину им! Министры какие...
   - В чем дело? - нахмурившись, повернулся к Нагаеву Карабаш.
   - А в том, товарищ начальник, что в одной будке нас четверо, а в другой
Марютин как на даче живет. Не заметили?
   - Ай, зачем говорить? - поморщился Аманов.
   - Пусть знают. У нас  труд  особо  тяжелый,  мы  обязаны  отдыхать  как
положено. Пускай третью будку дают.
   - К Марютину жена приехала, что ли? - спросил Карабаш.
   Марютин начал сбивчиво объяснять про  свою  дочь  и  помершую  тетку  и
сказал, что дочь не против того, чтобы в будке жил третий, но  вообще  она
мечтает уехать в Чарджоу, учиться на медсестру.
   Карабаш сказал, что экскаваторщики сами должны устраиваться с жильем, а
лишней будки пока все равно нет.
   Будущая медсестра занималась стиркой неподалеку от  мужчин.  Назойливым
голосом она пела одну  песню  за  другой  и  ничего  не  слышала.  Мужчины
оглянулись на нее. Она  стояла,  широко  расставив  ноги  в  своих  черных
шароварах, заляпанных мыльной пеной.  Ее  полные  руки  и  плечи  сверкали
медным загаром.
   Карабаш сощурил черный, татарский глаз.
   - Это дочка? А я думал, жена. Сколько ей лет?
   - Девятнадцать. Не то двадцать, забыл уж...
   - А вы ее тут замуж выдайте, - Карабаш вдруг улыбнулся. Сухие,  жесткие
складки появились на миг возле углов рта. - А что?  Молодоженам  отдельную
будку как-нибудь выкроим, это у нас закон.
   - Не, не, какой замуж, - замотал головой  Марютин.  -  Она,  видишь,  в
Чарджоу мечтает, на курсы. Только там с сентября занятия,  так  что  через
два месяца.
   - Одно другое не исключает. Ну, вы уж сами этот вопрос урегулируйте.
   - А я не желаю в тесноте, - опять заговорил Нагаев. -  И  вообще,  имею
право отдельную будку требовать. Фефлов мне обещал отдельную.
   -  Ой,  Нагаев,  какой  ты  чудак!  -  усмехнулся  инженер  Гохберг.  -
Экскаваторщик ты очень хороший, мы тебя ценим  и  уважаем,  но  нельзя  же
ставить себя выше других. Почему ты хочешь жить в отдельной будке, а  Ваня
Бринько, например, должен жить с соседями?
   - А почему мне Фефлов обещал?
   - Ты  не  отвечай  вопросом  на  вопрос.  Я  спрашиваю:  чем  ты  такой
особенный? Хорошенькое дело! Может, ты туберкулезник  или  у  тебя  печень
больная, тебя люди раздражают?
   Почувствовав насмешку в тоне Гохберга, Нагаев еще больше помрачнел.
   - Обедняете, если будку мне дадите?
   - У нас нет лишних будок, товарищ Нагаев, - сказал Карабаш. - Пока нет,
но будут.
   - Была б она его баба, я не спорю. А  то  девчонка  молодая,  в  штанах
бегает, все равно что парень. Кому какое неудобство?
   - А кто чего говорит? Я человек неспорный, живите, - сказал Марютин.
   - Ай, нельзя так, - покачал головой Аманов.
   Марина закричала издали веселым голосом:
   - Эй, мужички! Идите чай снимите, а то у меня руки в мыле!
   Эсенов вскочил и побежал к костру за кумганом. Все опять оглянулись  на
Марину. Она стояла, наклонившись над тазом, и смотрела на них через плечо.
Мокрая майка облепляла круто выгнутую мощную спину. Заметив,  что  на  нее
все смотрят, Марина  запястьем  левой  руки  отбросила  падавшие  на  лицо
белобрысые куделечки и жеманно улыбнулась.
   - Вообще от девок неудобство кругом, - сказал Нагаев.
   Марина услыхала, крикнула задиристо:
   - Девки на барском дворе! А здесь девок нету!
   - Ну и жлоб ты, Семеныч, - сказал Иван.
   - А вот не желаю я вчетвером, - угрюмо проговорил Нагаев. - Имею  право
- и все.
   - Никакого права у тебя нет, но,  пожалуйста,  иди  к  нам.  Я  человек
неспорный, - сказал Марютин. - И она не против.
   - Чтоб Нагаева к нам? Против я! - закричала Марина. - Он жадюга.
   - Ты молчи, сорока! - крикнул на  дочь  Марютин.  -  Тебя  не  спросят.
Хочешь - переходи, живи, зачем говорить.
   - А мне тесниться без интересу... - пробормотал Нагаев.
   И в тот же вечер приволок свою койку в будку к Марютину.
        "4"
   Из окна комнаты видны горы. Утром  они  розовые,  как  сочная  арбузная
мякоть, потом выцветают, желтеют, становятся совсем желтыми. И  весь  день
они желтые,  как  дыня.  Странно  видеть  эти  желтые  горы:  они  кажутся
раздетыми.
   Я сижу в узкой, полутемной комнате гостиницы и жду Сашу. Он должен  был
прийти час  назад.  Саша  -  мой  товарищ  по  университету,  он  работает
литсотрудником в здешней газете. Где он только  не  работал  за  семь  лет
после того, как мы кончили! В Молдавии, на Алтае, на Дальнем Севере и вот,
наконец, здесь, в самой южной республике. Сюда  его  притащила  жена.  Она
биолог или гидрогеолог,  а  может  быть,  мелиоратор,  -  словом,  изучает
пустыню. Она была, помнится, высокая, статная, с большой пшеничной косой и
разговаривала  грудным  голосом,  немного  в  нос.  Сейчас  она  где-то  в
экспедиции, и я ее не видел. Саша здорово изменился.  Во-первых,  он,  что
называется,  посолиднел,  у  него  появился  второй  подбородок  и  возник
животик. Во-вторых, он увлекается какой-то чепухой, - например, собиранием
спичечных этикеток и  вырезыванием  карикатур  из  газет  и  журналов.  И,
в-третьих, в нем открылось качество,  совершенно  неизвестное  прежде:  он
сделался ловеласом. Еще десяти дней не прошло, как я приехал, а  Саша  уже
два раза просил меня одолжить ему "на часок" ключ  от  номера.  По  словам
Саши, в этом городе, разрушенном ужаснейшим землетрясением, жестокий  удар
нанесен любви. Жилья мало,  люди  живут  в  тесноте,  и  любовникам  негде
встречаться. В какой-то степени спасает теплый  климат,  да  еще  выручают
знакомые,  которые  живут  в  гостиницах,  и  то  если  это  отзывчивые  и
деликатные люди.
   Я  уходил  в  город  и,  доказывая  свою  деликатность,  возвращался  в
гостиницу не через час, а  через  два  часа.  Мне  не  хотелось  выглядеть
ханжой. Я злился на Сашку, меня злили его эгоизм, беспардонность и то, что
я бездарно трачу время,  когда  дела  мои  не  двигаются;  но  что  я  мог
поделать, если я так зависел от него! А он, сукин кот, этим пользовался. В
номере я находил пустую бутылку из-под портвейна, мятые конфетные  бумажки
и  с  необыкновенной  аккуратностью  застланную  постель.  В  ванной  было
набрызгано.  Они  принимали  душ.  На  столе  лежала  записка:  "Мы   тебя
приветствуем, старик. Завтра созвонимся. Штопор отдай дежурной".
   И при всем том Саша - единственный в этом городе человек,  который  мне
как-то близок и который может мне помочь. Кроме него, у меня нет здесь  не
то что товарищей, но  даже  знакомых.  Есть  беглые,  ничего  не  значащие
знакомства с несколькими ребятами  из  газеты,  Сашкиными  друзьями,  и  с
кинорежиссером Хмыровым, москвичом, который живет в номере напротив, через
коридор. Этому Хмырову лет пятьдесят, у него странное, узкое лицо,  нижняя
часть которого вытянута вперед, что придает ему сходство с таксой. Чем  он
знаменит - неизвестно, но держится он важно. Утром, когда мы встречаемся в
коридоре или за завтраком в ресторане, он никогда первый не здоровается, а
строго смотрит на меня в упор и ждет, что я кивну. Я киваю. Мне не жалко.
   Я приехал сюда в надежде устроиться в республиканскую  или  хотя  бы  в
областную газету "Копетдагская заря", где работает Саша. С республиканской
дело рухнуло сразу, там не оказалось вакантных  мест,  а  с  "Копетдагской
з