Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
31  - 
32  - 
33  - 
34  - 
35  - 
36  - 
37  - 
38  - 
39  - 
40  - 
41  - 
42  - 
43  - 
44  - 
45  - 
46  - 
47  - 
48  - 
49  - 
50  - 
51  - 
52  - 
53  - 
54  - 
55  - 
56  - 
57  - 
58  - 
59  - 
60  - 
61  - 
62  - 
63  - 
64  - 
65  - 
66  - 
67  - 
68  - 
69  - 
70  - 
71  - 
72  - 
73  - 
74  - 
75  - 
76  - 
77  - 
78  - 
79  - 
80  - 
81  - 
82  - 
83  - 
84  - 
85  - 
86  - 
87  - 
88  - 
89  - 
90  - 
91  - 
92  - 
93  - 
94  - 
95  - 
96  - 
97  - 
98  - 
99  - 
100  - 
101  - 
102  - 
103  - 
104  - 
105  - 
106  - 
107  - 
108  - 
109  - 
110  - 
111  - 
112  - 
113  - 
114  - 
115  - 
116  - 
117  - 
118  - 
119  - 
120  - 
121  - 
122  - 
123  - 
124  - 
125  - 
126  - 
127  - 
128  - 
129  - 
130  - 
131  - 
132  - 
133  - 
134  - 
135  - 
136  - 
137  - 
138  - 
139  - 
140  - 
141  - 
142  - 
143  - 
144  - 
145  - 
146  - 
147  - 
148  - 
149  - 
150  - 
151  - 
152  - 
153  - 
154  - 
155  - 
156  - 
157  - 
158  - 
159  - 
160  - 
161  - 
162  - 
163  - 
вернулся недавно из  Москвы,
где купил много интересных книг в магазине стран  народной  демократии  на
улице Горького. По-немецки он читает свободно.  Все  деньги,  какие  были,
убухал в Москве на книги. И еще - на бега. Вспомнил старое. Когда-то  знал
всех московских лошадников, жокеев, игроков, но теперь там  не  то,  дубль
отменен, играют только ординар, выдачи чепуховые...
   Я удивлялся его разговорчивости. Ему что-то было нужно. Мы медленно шли
по тротуару, то и дело встречая знакомых.  По  воскресеньям  весь  Ашхабад
выходит на улицы, одни шныряют  по  магазинам  и  базарам,  другие  просто
гуляют  по  проспекту  и  по  торговому  "пятачку"  в  районе  универмага,
разглядывая витрины, киоски, афиши, знакомых, их новые пальто, их шляпы, и
тех, кто с ними прогуливается. У редактора знакомых было, конечно, больше,
чем у меня, и все они здоровались с ним очень почтительно. Он  же  отвечал
по-разному: одним едва заметно кивал, другим корректно кланялся, некоторым
улыбался. Большинству он едва заметно кивал. И я чувствовал, что иду рядом
с большим человеком и некоторая тень его внушительности отбрасывается даже
на меня. Но однажды  нам  встретился  какой-то  полный,  белолицый,  очень
важный туркмен в длинном, горохового цвета макинтоше, в зеленой  велюровой
шляпе, и Диомидов так заторопился пожать ему руку, что уронил пачку  книг.
Я поднял ее. Он даже не поблагодарил  меня  и  не  представил  человеку  в
гороховом макинтоше, хотя тот познакомил его со своим спутником. Он просто
мгновенно забыл о моем существовании. Они о  чем-то  заговорили.  Говорил,
собственно, один редактор, а тот только слушал и кивал. Я постоял  немного
и  пошел  дальше,  решив,  что   прогулка   с   начальством   благополучно
завершилась. Однако через минуту сзади послышалось: "Подождите,  Корышев!"
Тогда я отчетливо понял, что у редактора есть какой-то  разговор  поважнее
книг и бегов.
   Он что-то говорил, оживленно жестикулируя, потом человек  в  макинтоше,
улыбнувшись, протянул ему руку, приподнял шляпу, Диомидов низко склонился,
пожимая ему руку, и они расстались. Он догнал меня молодецким  шагом.  Его
лицо слегка покраснело, на щеках выступил пот. Разговор с макинтошем стоил
ему напряжения. Я вдруг сказал:
   - Игорь Николаевич, дайте мне одну пачку, а то вам тяжело.
   - Да нет, ничего, спасибо! - сказал он  с  поспешностью.  -  Ну  ладно,
понесите немного... Спасибо.
   Все вышло вполне достойно. Мы  пошли  медленнее,  его  лицо  постепенно
просыхало,   бледнело,   приобретало   прежнее   выражение   непроницаемой
солидности, и вскоре он окончательно  стал  самим  собой  и  едва  заметно
отвешивал кивки знакомым. Он  заговорил  о  моем  рассказе  "Дети  доктора
Гриши". К моему удивлению, он говорил тонкие и  неожиданные  вещи.  Первый
рассказ о ковровщице был, по его мнению, цельнее, свежее, а  в  этом  была
изощренность и некоторая литературщина, а значит, и неправда.
   - О нет, там все правда! - возразил я.  -  Я  описал  живого  человека,
живую встречу.
   -  Одно  из  двух:  или  в   вашем   живом   человеке   была   какая-то
литературность, сиречь фальшь, или вы его испортили при обработке.  Нельзя
большое горе раскрашивать, как вазу. Есть  магия  непосредственной  жизни,
магия  неправдоподобности,  нелепости  жизни,  у  вас  она   исчезла.   Вы
действительно играли с ним в шахматы?
   - Нет, но я мог. У него в комнате я видел доску.
   - Могли, видели - это не то. А что вы с ним делали?
   - Да просто пили водку и разговаривали.  Он  рассказывал,  как  у  него
погибла семья.
   - Ага! Вот это интересно. Спустя девять лет всем рассказывать одно и то
же: как погибла семья. А вы прячете это в подтекст, вытаскиваете никому не
нужные шахматы, тут-то и есть литературщина. И потом - где же водка?  Ведь
вы пили водку? Вы пишете, что у  него  "водянистые,  в  красноватых  веках
глаза", и читатель должен предполагать, что он день и ночь  плачет.  А  он
хлещет водку со страшной силой. Он спивается, бедняга. Он отказался уехать
из песков в город не потому, что ему  жалко  расставаться  с  чабанами,  а
потому, что он уже не верит в свои силы, разучился работать, горе  сломило
его. В городе нельзя так жить, как в песках. В общем, он  махнул  на  себя
рукой. Похоже?
   - Может быть, да. Но это уже другой рассказ.
   -  Да,  другой.  Который  надо  было  написать.  А  вы  вашего  доктора
облагородили и всех окружающих тоже. Горе не облагораживает людей, оно  их
калечит.
   - Хорошо,  допустим,  я  напишу  рассказ  так,  как  вы  советуете.  Вы
напечатаете?
   -  Посмотрим,  вы  сделайте  сначала.  Но  мой  вам  совет:  вы  должны
использовать газету не для того, чтобы там печататься, хотя  и  печататься
можно, а для того, чтобы ездить, смотреть, пожирать впечатления, вникать в
жизнь. Это для вас важнее, чем напечатать двести строк, получить гонорар в
три сотни и просидеть их с приятелями  в  "Дарвазе"  за  тарелкой  гуляша.
Писать вы будете, у вас пойдет.  Но  вы,  по-моему,  мало  ездите.  Месяца
четыре последних никуда не ездили, правда? Не считая двух дней на трассе?
   - Да.
   - То-то вот. Плохо. А когда вы будете ездить много, вы  начнете  писать
жадно, разнообразно. Вам даже трудно себе представить, о  чем  вы  станете
вдруг писать.
   Когда б вы знали, из какого сора
   Растут стихи, не ведая стыда,
   Как желтый одуванчик у забора,
   Как лопухи и лебеда...
   Ахматова, волшебные стихи. Привез из Москвы ее  новый  сборник,  только
что изданный. А Гете, кстати, считал путешествия самым важным  занятием  в
жизни...
   Я смотрел на  него  с  изумлением.  Он  ухмыльнулся  своим  булькающим,
коротким смешком.
   - Я вас чем-то удивляю? Не удивляйтесь, я господин грамотный,  окончил,
как и вы, Московский университет, правда, в ту пору, когда там преподавали
несколько лучшие профессора...
   Мы  проходили  мимо  павильона,  где  продавали  шампанское  в  розлив.
Редактор предложил зайти. Сели за  стол  во  дворике,  огороженном  легкой
деревянной решеткой. Нам принесли по бокалу шампанского, такого холодного,
что невозможно было понять его вкус. Пили маленькими глотками.  Я  не  мог
отделаться от ощущения, что все это  неспроста  и  он  еще  не  подошел  к
чему-то главному. Но - подходит. Приближается. Теперь, когда мы сидели  за
столом друг  против  друга  и  я  видел  его  гладко  зачесанные,  черные,
блестевшие от бриолина волосы, когда он наклонял голову, и его  грифельные
зрачки, когда он смотрел через стекло в упор, у  меня  возникало  знакомое
чувство некоторого оцепенения, которое бывало в редакторском кабинете.
   Говорили о Москве, о каких-то выставках. Вдруг он спросил:
   - Вы Кузнецова хорошо знаете?
   - Какого Кузнецова?
   В следующую секунду я догадался, что речь идет  о  Денисе,  и  подумал:
"Вот это оно!"
   - Нашего фотографа. Которому вы протежировали.
   - А! Знаю, да. Здесь познакомился. А что?
   - Что он за человек?
   - Обыкновенный. Покалеченный войной... - Я помолчал. Мне  было  неловко
потому, что это был вроде как бы допрос. - По-моему, он человек  неплохой,
хотя немного, что ли, легкомысленный и несчастный.
   - У меня было такое же впечатление, - сказал Диомидов, крутя  за  ножку
бокал с шампанским. - Но мне передали такую вещь: будто он всюду  ходит  и
говорит,  что  якобы  в  наших  газетах  неинтересно  работать,  они   все
одинаковые и скучные, и так далее. Похоже на правду?
   - Не знаю. Я не слышал. Кто вам сказал?
   - Какая разница? Я вам сообщаю факт.
   Диомидов чуть отхлебнул вина, причмокнул и поставил бокал на стол. "Это
Сашка ему сказал", - вдруг подумал я.
   - Теперь вы видите, что  значит  протежировать  малознакомым  людям.  Я
помню, как вы и еще другие товарищи бегали ко мне в партбюро  и,  кажется,
даже в отдел печати и требовали, чтобы этого Кузнецова приняли на  работу.
Два человека тогда возражали: Артем Иванович Лузгин, старый пограничник, и
ваш друг Зурабов.
   - Но ведь ничего, по-моему, не случилось?
   - Случилось, случилось. - Он сделал ладонью успокоительный жест. -  Уже
случилось. Поступил сигнал, - значит, уже случилось.
   "Вот сволочь, трепло, - подумал я про Сашку,  -  гробит  мужика  ни  за
что". Я не верил,  что  Денис  ходит  и  рассказывает  такую  ерунду.  Тут
какое-то вранье.
   - Кузнецов вообще-то сильно пьющий, - сказал я. -  Мог  в  пьяном  виде
сболтнуть, не придавая значения...
   - Возможно. Вполне допускаю. Я не намерен  заниматься  разбирательством
этого дела, но я бы хотел вот чего: чтобы сей  муж  подыскал  себе  другую
работу. Вы  его  надоумьте.  И  чем  скорее,  тем  лучше.  Зачем  мне  эта
филантропия? Ей-богу, не нужна. И учтите: Артем Иванович пока  еще  ничего
не знает об этих разговорах,  но  как  только  узнает,  он  сожрет  вашего
приятеля мгновенно.
   "Он не такой уж мне приятель", - чуть было не вырвалось у меня, но  мне
в тот же миг стало стыдно, и я вдруг сказал:
   - Игорь Николаевич, а почему вы так боитесь Лузгина?
   - Я боюсь? С чего вы взяли?
   - Ведь Лузгин - человек прошлого. На чем он держался все эти  годы?  Не
на знаниях  своих,  не  на  умении,  таланте,  а  на  страхе,  который  он
непонятным образом внушил людям. Кроме этой способности не было ни  черта.
А сейчас их время кончилось, они голые короли! Вы согласны со мной?
   Он посмотрел на меня странным, боковым взглядом.
   - Вы все же намекните Кузнецову на то,  о  чем  я  просил.  Видите  ли,
Лузгин человек злопамятный, и  он  не  забыл  того,  что  Кузнецова  взяли
вопреки его воле.
   - Насчет Кузнецова не волнуйтесь: он сам хочет уходить из газеты.
   - Да? Кто вам сказал? - обрадованно спросил Диомидов. - Куда?
   - На стройку канала. Ему там очень понравилось. Он мне говорил об  этом
дней десять назад.
   - О, это правильно!  Очень  правильно,  очень  разумно!  Мы  дадим  ему
рекомендацию... Хотя нет,  рекомендацию  мы  дать  не  можем,  он  слишком
недавно работает. Но это очень правильное решение.
   Диомидов поднялся из-за стола  с  неожиданной  и  радостной  легкостью.
Подошел официант. Когда я вынул  деньги,  Диомидов  сделал  категорический
жест, запрещавший мне даже думать об оплате, и заплатил за оба бокала.  Мы
вышли на улицу и снова медленно пошли по тротуару. Редактор взял меня  под
руку.
   - Дорогой Корышев, а теперь - по делу...
   "Черта с два, - подумал я. - По делу уже было..."
   Он начал говорить про свой  отъезд  в  Москву  и  про  то,  что  в  его
отсутствие наломали дров в газете и надо что-то  выправлять,  но  я  плохо
понимал,  что  именно,  потому  что  думал  о  Сашке.  У   меня   осталось
отвратительное ощущение после того, что я услышал про Дениса и Сашку. И  я
думал о них обоих. Потом начал понемногу вникать  в  слова  Диомидова.  Он
говорил,  что  в  его  отсутствие  Лузгин  напечатал  материалы  Зурабова,
направленные против руководителей Пионерной конторы, а в конечном счете  -
против руководителей  всей  стройки.  Это  было  неосмотрительно.  Ермасов
написал письмо в ЦК республики с жалобой на газету, и сейчас над  Лунгиным
нависли большие неприятности. И над газетой, естественно.
   - Над Лузгиным все время будут нависать неприятности,  -  сказал  я.  -
Потому что он не умеет работать по-новому. Он привык ориентироваться не на
суть дела, а на то, чтобы понравиться начальству.  А  сейчас  он  перестал
понимать, что нравится начальству, а что нет.
   Диомидов не возражал на мои выпады против Лузгина, но и не  поддерживал
их. Он как бы пропускал их мимо ушей.
   Между Ермасовым и Управлением водными ресурсами, сказал он,  происходит
непрерывная свара, которая идет, может быть, на пользу  делу  потому,  что
обе стороны нещадно критикуют друг друга, а  критика  всегда  полезна.  Но
газета  должна  быть  гибкой  и  объективной.  Нельзя  только  критиковать
руководителей стройки, надо отмечать и то замечательное, что там делается,
а делается там  немало.  Надо  написать  положительный  очерк  о  стройке,
упомянуть о Ермасове,  о  его  поездке  в  Америку,  связав  это  с  таким
событием, как досрочное заполнение Больших Озер:  газета  писала  об  этой
победе строителей очень скупо.
   - Возьмите командировку дней на десять, поезжайте в  Мары,  на  Инче  и
дайте такой материал,  чтобы  строители  сказали  вам  спасибо.  Приходите
завтра утром - нет, завтра утром я уезжаю в ЦК, - послезавтра утром, и  мы
поговорим подробнее. Вообще заходите запросто. Что вы дичитесь? Я в газете
каждый день, в любое время - милости просим. Поездка будет полезной и  для
вас. Помните, - он наставил на меня указательный палец, - "из какого  сора
растут стихи, не ведая стыда...".
   Он протянул мне руку с выражением неопределенной серьезности,  а  может
быть, неопределенной улыбки. Мы подошли к дому.
   На другой день я передал - разумеется, с  купюрами  -  мой  разговор  с
редактором Борису Литовко. Меня интересовало его мнение. Борька работает в
газете  тринадцать  лет  и  знает  Диомидова  лучше,  чем   кто-либо.   Он
посоветовал  не  обольщаться  редакторским  благорасположением.  Диомидов,
сказал он, человек контрастов. Сегодня он тебя ласкает  и  поит  вином,  а
завтра не узнает, как чаплинский миллионер.
   Перед войной он здорово шел в гору в Москве. Будучи совсем молодым, уже
котировался  на  пост  редактора  какого-то  крупного  журнала,  но  потом
случилась осечка. Кажется, его напугал тридцать седьмой  год.  Сам  он  не
пострадал,  но  у  него  атрофировались  мускулы  честолюбия,   он   сник,
стушевался, постарался исчезнуть с видного места и покинуть Москву.  Испуг
и интеллигентность - как орел и решка одной монеты - сидят в  нем  до  сих
пор, хотя он провел войну в армейской газете, заслужил боевые  ордена.  До
сих пор "исполняющий обязанности". Ни за что не соглашается стать главным,
хотя ему предлагали и даже приказывали.
   - Ну, это понятно, - сказал Борис. - Он  уже  немолод,  и  ему  хочется
спокойной жизни. Лузгина он не любит и презирает не меньше нас с тобой, но
хоть бы раз поднял против него голос! А ведь он мог бы отделаться от него,
мог бы взять себе дельного, умного помощника, сейчас время такое, что  это
можно и нужно делать, но боится,  боится!  Не  верит,  что  пора  лузгиных
прошла окончательно...
   Когда во вторник  утром,  как  мы  условились,  я  пришел  к  Диомидову
поговорить относительно командировки, тот едва кивнул мне и, не  приглашая
сесть, сказал с холодным удивлением:
   -  А  зачем  вы  пришли?  Мы  ведь  обо  всем  договорились.  Идите   в
секретариат, берите командировку на десять дней и поезжайте.
   - Вы, по-моему, просили зайти, хотели что-то сказать еще...
   - Что - сказать? - он вонзил в меня зрачки.  -  О  чем?  Надо  ехать  и
делать. Да! Не забудьте:  о  Ермасове  пишите  потеплее,  а  руководителей
Пионерной особенно поднимать не стоит, там сейчас работают комиссии,  дело
неясное.
   Он стал что-то писать.
   - До свиданья, - сказал я, идя к двери.
   Он не  ответил.  Вот  так  закончился  мой  роман  с  редактором.  Хотя
закончился ли? Я думаю, что, если снова встречу его на  улице,  в  книжном
магазине или в бане, мы снова будем говорить  о  литературе  и  о  стихах,
которые растут черт знает из какого сора...
   Командировке я был рад. Мы давно собирались вместе с Атаниязом  поехать
на трассу и заодно навестить родной аул Атанияза, расположенный  где-то  в
районе канала. Атанияз просил меня  заранее  сообщить,  на  какой  срок  я
возьму командировку в газете, чтобы на это же время взять командировку  на
радио. Я решил ехать третьего января, чтобы встретить Новый год в городе.
        "21"
   Снова впереди всех - два экскаватора и четыре трактора с  бульдозерными
ножами. Позади  остался  поселок  Третьего,  колодцы,  кухня,  тетя  Паша,
варившая борщи из консервов и  каши,  крутые  и  обжигающие,  как  горячий
бетон. Позади осталось бесконечное лето.  Позади  -  километры  пыли,  рев
моторов, боль в руках, ночная работа и дневное томление в жару.  Позади  -
готовые дамбы,  маленькие  клочки  пустыни,  к  которым  прикипали  душой,
счастливые дни, когда взрывалась перемычка  и  медленно  катилась  вода  в
хлопьях кофейной пены.
   А что впереди?
   Если подняться ночью на бархан и прислушаться, можно расслышать  -  при
западном ветре - далеко-далеко едва различимое стрекотание.  Где-то  дышат
моторы. И, может, это моторы Марыйского участка. Те, что ползут  навстречу
по-сухому. Марина услышала однажды стрекотание, вбежала в будку,  завопила
радостно:
   - Папа, Сень! Скорей сюда, слыхать уже!
   - Чего слыхать? - спросил Нагаев.
   - Марыйских слыхать! Вот ей-богу!
   - А! Я-то думал...
   - А между прочим, свободная вещь, - сказал Марютин, поднимаясь с койки.
- Пойти проверить.
   Он начал поспешно  обуваться,  накинул  телогрейку  и  вышел  вслед  за
Маринкой на волю. Нагаев ужинал после смены.  Подождав  немного,  он  тоже
вышел. Маринка с отцом стояли в темноте на бархане. В забое было  тихо.  С
видом ленивым и скептическим Нагаев подошел к бархану и, ковыряя спичкой в
зубах, остановился у подножия бархана и стал прислушиваться.
   - Сень, ты сюда иди! Внизу не слыхать! - крикнула Марина сверху.
   - Ладно. Услышим...
   Помолчали минуту. Марютин сказал:
   - Да нет ничего. - Еще помолчал и добавил: - Ни хрена не слышно.
   - Почему? Слышно, - сказал Нагаев. - У тебя в  ухе  волос,  тебе  и  не
слышно. Знаешь песню, Демидыч: старик старый, одни мощи... Ха-ха!
   Последнее время Нагаев почему-то насмешничал над Марютиным.
   Маринка обиделась за отца:
   - Надо же - песня! Дурачок-то...
   - Да нет, слыхать-то слыхать, - сказал Нагаев, - только то не  марыйцы,
а просто машина идет в Мары. Или от них к нам.
   На новом месте жили тесно, утепленных для зимы будок было  только  три,
поэтому Марина с  Нагаевым  поместились  с  Марютиным.  В  большой  будке,
составленной из двух, жили шестеро, и в той же будке собирались иногда все
в кучу двенадцать человек: попить чайку вместе, почитать газету, послушать
радиоприемник "Турист", который Мартын Егерс повсюду таскал с собой.
   В тот вечер, за  два  дня  до  Нового  года,  провожали  в  аул  Бяшима
Мурадова. Нагаев и Марина вошли в теплое помещение,  наполненное  табачной
гарью и сладким, щипавшим  глаза  саксаульным  дымом  от  печки,  сели  на
юртовый войлок, расстеленный на полу. Потом зашел  Марютин,  тоже  присел.
Бяшим что-то рассказывал тихим голосом.
   - Он говорит: "Ты комсомолец, да? Разве комсомольцу можно быть  жадным,
да?" Я говорю, что не жадный, говорю: дело  -  принцип.  "Какой,  говорит,
дело - принцип, если ты по четыре  тысячи  в  месяц  заработаешь,  -  мне,
говорит, Бегенч сказал, на вашей стройке работает. Яз-Мухамед тоже сказал,
на скрепер работает. Здесь, говорит, не дело -  принцип,  а  ты,  сволочь,
богатый и жадный, как бай".
   - Вот гад! - сказал Иван.
   - Это кто, Бяшим? Про кого рассказываешь? - спросила Марина.
   - Про брата моей жены. Два брата есть, такой сволочь оба. Давно в армии
служить  надо,  а  они  дома  сидят,   комиссара   обманывают   -   разные
справки-мравки несут, больной там, трахом.
   - Ну, ну! А ты чего? - спросил Иван.
   - Ничего не сказал и пошел. Сказал только: сам ты сволочь.  Тогда  один
меня догнал, Берды Аман, и по голове ударил. Я упал  сразу.  Тогда  второй
начинал меня ногой бить.  Ну,  я  вскочил,  начинал  драться,  но  их  три
человека - два брата и еще один парень, Назар, такой же сволочь, терьякеш,
его отец в тюрьме сидит за  то,  что  терьяк  торговал,  ну  и  он  то  же
делает...
   - Побили, значит? - спросил Иван.
   - Нет, не побили. Потому что я домой убежал, схватил ружье и  в  воздух
стрелял. Они убежали, как зайцы. Тогда я подошел к их дому, позвал их мать
и сказал: "Огульджан - моя жена и живет  в  моем  доме.  А  кто  будет  ее
трогать или пугать,  я  стреляю  с  ружья.  Всех  твоих  сыновей,  сказал,
застрелю с ружья и твоего мужа застрелю, а тебе только ноги пере