Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
31  - 
32  - 
33  - 
34  - 
35  - 
36  - 
37  - 
38  - 
39  - 
40  - 
41  - 
42  - 
43  - 
44  - 
45  - 
46  - 
47  - 
48  - 
49  - 
50  - 
51  - 
52  - 
53  - 
54  - 
55  - 
56  - 
57  - 
58  - 
59  - 
60  - 
61  - 
62  - 
63  - 
64  - 
65  - 
66  - 
67  - 
68  - 
69  - 
70  - 
71  - 
72  - 
73  - 
74  - 
75  - 
76  - 
77  - 
78  - 
79  - 
80  - 
81  - 
82  - 
83  - 
84  - 
85  - 
86  - 
87  - 
88  - 
89  - 
90  - 
91  - 
92  - 
93  - 
94  - 
95  - 
96  - 
97  - 
98  - 
99  - 
100  - 
101  - 
102  - 
103  - 
104  - 
105  - 
106  - 
107  - 
108  - 
109  - 
110  - 
111  - 
112  - 
113  - 
114  - 
115  - 
116  - 
117  - 
118  - 
119  - 
120  - 
121  - 
122  - 
123  - 
124  - 
125  - 
126  - 
127  - 
128  - 
129  - 
130  - 
131  - 
132  - 
133  - 
134  - 
135  - 
136  - 
137  - 
138  - 
139  - 
140  - 
141  - 
142  - 
143  - 
144  - 
145  - 
146  - 
147  - 
148  - 
149  - 
150  - 
151  - 
152  - 
153  - 
154  - 
155  - 
156  - 
157  - 
158  - 
159  - 
160  - 
161  - 
162  - 
163  - 
вот  этак  шептал  и
паясничал.
   Ирина Игнатьевна погасила свет в  коридоре.  Через  полминуты  Григорий
снова зажег, вперся в комнату, зашептал:
   - Между прочим, драматург будет здесь ночевать. Поскольку час  поздний.
С женой, говорит, ссорюсь, не хочу домой.
   - Что ж, пускай,  -  сказал  Петр  Александрович.  -  Место  дозволяет.
Товарищ Смолянов?
   -  Товарищ  Смолянов.  Должен  сказать,  человек   в   высшей   степени
загадочный. У  меня  есть  подозрение,  по  некоторым  данным,  мельчайшим
наблюдениям... - Наклонился и шепнул: - Достоевского не читал!
   - Ну? - спросил Петр Александрович, как бы испугавшись.
   - Не читал. Ей-богу! Тссс... - Гриша смеялся  беззвучно,  махая  руками
над лежащим Петром Александровичем. - И с  Толстым,  по-моему,  не  все  в
порядке... Кстати, у Достоевского в "Бесах" есть такая  мысль  -  человеку
для счастья нужно столько же  счастья,  сколько  и  несчастья.  Это  очень
глубоко, Петр Саныч! Понимаете ли, Прыжов  Иван  Гаврилович...  Я  вам  не
рассказывал? Ну, не важно. Отставной  коллежский  регистратор.  Там  целая
история. Не важно, не важно. Так вот жизнь этого Прыжова  была  невероятно
мучительной, цепь несчастий, и все-таки, понимаете,  Петр  Саныч,  у  него
было и счастье. Какое же, спросите  вы?  А  его  жена,  Ольга  Григорьевна
Мартос... Самоотверженная женщина...  Ведь  намучилась  с  ним  в  Москве,
всегда без гроша, вечные неудачи, пьяница страшный, неизлечимый,  и  потом
еще -  в  Сибирь  за  ним...  Вот-с  какие  пироги...  -  Григорий  стоял,
покачиваясь, вытирая щеки ладонью, минуту целую стоял вот так молча, потом
ушел на цыпочках.
   На другой день  Ляля  привела  драматурга  товарища  Смолянова  к  отцу
знакомиться. Пока Ляля с матерью и тетей Томой, приехавшей  в  субботу  из
Александрова нарочно на Лялину  премьеру,  готовили  завтрак,  а  Григорий
бегал в "церковный"  -  так  называли  магазин  рядом  с  церковью,  самый
близкий,  через  парк  бежать  -  за   бутылочкой   для   поправки,   Петр
Александрович  и  Николай  Демьянович  разговаривали.  Драматург  оказался
мужчина славный, добродушный. Мучился сильно: ждал поправки. Разговаривали
насчет рыбалки. Тот был любитель.  Держал  у  себя  дома,  под  Саратовом,
моторную лодку со снастью,  каждое  лето  скрывался  туда  от  невозможной
московской сутолоки на месяц, на полтора. Говорил, что осетры по  пуду  не
редкость. А отец  его,  рыбопромышленник,  владевший  когда-то,  при  царе
Горохе, двумя баркасами "астраханками", рассказывал, что в его  времена  и
по пять пудов ловились. Незаметно сползли на сад. Петр  Александрович  всю
боль выложил. Николай Демьянович обещал помочь, обговорить кое  с  кем  и,
если бы, сказал, был  тут  телефон,  сию  минуту  позвонил  бы  и  кое-что
выяснил.
   Петр Александрович воскрылился, звал жену, требовал, чтобы гостя вели в
сад, все показывали. Заколотилось в груди: вдруг и  правда  поможет?  Ведь
человек большой. Захочет  -  сделает!  Велел  достать  папки  с  бумагами,
разложил на одеяле все свои записочки, заявления, телеграммы, челобитные.
   - А  вот  доктор  наук  Стружанинов...  Вот  тоже  видный  товарищ:  "С
возмущением узнав..."
   Тут вернулся Григорий с бутылкой, сели завтракать, Лялечка - за гитару,
и вдруг стук в окно. Входят. Куртов, сосед, в  форме  старшего  лейтенанта
милиции, другой  сосед,  -  пенсионер  Беспалов  и  Халидова,  тетя  Роза,
школьная уборщица. С этой Розой у Ирины Игнатьевны  были  раньше  отличные
отношения: та приходила стирать, на рынок  бегала,  иной  раз  и  цветочки
продаст, а Ирина Игнатьевна ее жалела, детишкам когда чего подбрасывала, у
той четверо, муж погиб. Но за последний год стали, конечно, врагами.
   Опять  начался  шум  -  Халидова  верещала   тонким   голосом,   понять
невозможно, пенсионер  бубнил  и  кулаком  размахивал.  Ляля  пыталась  их
урезонить и прекратить скандал - при госте-то,  срам!  -  но  те  напирали
сильней,  трясли  какой-то  бумагой   от   районного   архитектора.   Петр
Александрович его знал: никудышный человек, чего хочешь подпишет.
   Прилег на диван, молча -  прислушивался,  как  сердце  колотится.  Руки
немели, и по всему телу текла дурная, зыбкая немота.
   Ирина Игнатьевна вдруг закричала:
   - Что вы делаете, подлецы! Больной человек лежит - не видите? Сволочи!
   "Зачем ругаться? - думал Петр  Александрович  почти  равнодушно.  -  Не
нужно это. Бесполезно же..."
   Куртов Митька гудел что-то насчет райсобеса. "Пенсию отнять...  Цветами
спекулируют..."
   - Дурак ты, Митька, - выговорил так  тихо,  что,  наверно,  не  услышал
никто.
   Николай Демьянович вдруг побагровел, щеки затряслись, и - ка-ак грохнет
по столу:
   - Сейчас же все из комнаты вон! Вон, вон, вон! Немедленно, сию  минуту!
А о  вашем  поведении,  товарищ  старший  лейтенант,  -  тыкал  пальцем  в
обомлевшего Куртова, - буду разговаривать с  Иваном  Григорьевичем!  Какое
отделение? Район Ленинградский?
   Вытолкались из комнаты, шум длился за стеной, Ирина Игнатьевна  присела
рядом с диваном, лицо закрыла, заплакала:
   - Такой день, Лялечка, подлецы... Петраша, а если -  ну  их  к  лешему?
Жизнь-то дороже...
   Петр Александрович молчал, прислушивался.  Нехорошо  было.  Все  внутри
сделалось зыбким, непрочным, не хотелось ни говорить, ни двигаться, потому
что то, что давило, могло разорвать  непрочность  и  уже  разрывало,  боль
начиналась. Не где-то в одном месте, в сердце  или  в  середине  груди,  а
повсюду, во всем теле, одна громадная боль. Вернулся  драматург,  говорил:
"Мы их доведем до  ума!  Ерунда,  не  волнуйтесь!"  Гриша  кричал  высоким
голосом во дворе. И без того лютая боль с каждой  секундой  жгла  сильнее.
Через силу проговорил:
   - Доктора вызывайте, что ли...
   Летом  был  Ленинград  впервые  в  жизни,  прогулки,  "Астория",  джаз,
настоящий, откуда-то из Китая, танцевать все равно  с  кем,  до  закрытия,
Николай Демьянович был тяжел, тяжело  напивался,  ночью  -  врача,  сердце
разрывалось от жалости к одному и другому, кто остался в  Москве,  тому  -
кожаное пальто  в  комиссионном  на  Невском,  ночной  плач,  убегание  на
Башиловку, в театре все переменилось: новый сезон начался с высшей ставки,
"Игнат Тимофеевич" шел на премию,  Николай  Демьянович  купил  автомобиль,
переехал на новую квартиру, холстяной мешок на сундуке в прихожей распухал
от писем, особенно много было от солдат, после  того,  как  Лялин  портрет
напечатали на обложке журнала, Смурный заискивал,  в  подругах  проступало
скрытое, самое плохое, некоторые исчезли, не могли пережить, а бедный отец
маялся в Боткинской, снова попал туда в конце осени, третий инфаркт.
   Опять был декабрь, снег. Но совсем другой декабрь,  другой  снег.  Ляля
вышла на улицу из  больничного  двора  -  сидела  у  отца  долго,  отнесла
мандарины, новую книгу "Лунный камень", за которой  все  гонялись,  сунула
пятьдесят рублей старушке, чтоб  лучше  смотрела,  -  и  медленно  шла  по
темноватому, окутанному  морозным  дымом  переулку,  ее  обгоняли  люди  с
авоськами, свертками, бежавшие к трамваям, а она шла не торопясь, ее ждала
машина, и впервые почему-то здесь,  после  больницы,  в  миг  усталости  и
печали из-за отца, вдруг  ощутила  себя  внове,  неиспытанно  и  спокойно:
_богатой женщиной_.
   Все эти бегущие впереди, озабоченные несчастьями родных,  торопятся  по
своим делам, унылым и длинным, как больничный  забор,  а  она  идет  тихо,
дышит глубоко, печально, спокойно, как  и  полагается  _богатой  женщине_.
Ощущение было многослойное, вовсе не означало, что в Лялиной сумочке много
денег - как раз денег не было, быстро тратились, -  означало  разное;  то,
например, что на морозе Ляле  тепло:  впервые,  может  быть,  в  жизни,  в
парниковой цигейковой роскоши,  пахнущей  так  свежо  и  чудесно,  она  не
испытывала страха перед морозом. Означало также спокойствие в главном, без
чего нет жизни, ведь теперь уже никто не посмеет ничего плохого сказать  и
даже подумать, она доказала,  это  признано,  достаточно  посмотреть,  как
вытягиваются лица актрис, когда она входит в репетиционное фойе или когда,
когда, когда, когда; в это  ощущение  входило  и  то,  что  она  нравится,
любима, из-за нее мучаются, и то, что она  могла  купить  то,  что  раньше
казалось недоступным, например, китайский чайный сервиз, и вечерами  могла
есть то, что любит, - цыпленка "табака", сыр "сулугуни",  -  пить  красное
вино, и - новые удивительные знакомства.
   За премьерой  следовала  другая,  потом  радио,  потом  приглашение  на
"Мосфильм", рецензия, статья, портрет, повышение  оклада,  обещание  новой
квартиры, выдвижение на конференцию, на прием, на премию, и на Сретенке  в
меховом магазине, когда искали шапку для Гриши, директор магазина, пожилая
дама в  очках,  с  пятнами  диатеза  на  подбородке,  внезапно  покраснев,
спросила:
   - Простите, вы не из Драматического театра? Ваша фамилия Телепнева?
   Шапка была принесена из-за кулис магазина, завернутая в  газету,  чтобы
не раздражать очередь. Когда вышли на улицу с покупкой, Гриша  пробормотал
с хохотом:
   - Черт возьми, потрясающая известность! Даже как-то  неловко  ходить  с
вами, мадам...
   Да,  да,  неловко.  Ляля  чувствовала,  как  он  съеживался,  когда  ее
известность тыкала его в бок, в спину. Он и  радовался,  конечно,  ликовал
втайне, даже плакал  однажды  -  кто-то  видел  его  вытирающим  глаза  на
концерте, когда она пела песни Евдокии из "Ивана Тимофеевича",  эти  песни
стали популярны, она теперь часто выступала в концертах, даже  выезжала  в
другие города, - но внутри, кажется, что-то точило  его  непобедимо.  Ведь
его собственные дела не продвинулись ни на шаг, ни на сантиметр! Это  было
новым страданием, мешавшим тому, чтобы ощущение  _богатой  женщины_  стало
подлинным счастьем и, может быть, даже блаженством. До блаженства было  не
так-то далеко. Но вот - чужое, родное страдание мешало. Мешала еще мать  с
ее нервами, похудением, ежедневным трепетом за отца, и мешал отец,  судьба
которого оставалась смутной: то казалось, что  выкарабкивается,  то  опять
надвигался ужас.
   Николай Демьянович изнутри отпахнул дверцу, и  Ляля,  подобрав  длинную
полу цигейки - раньше только поглядывала  на  улице,  как  дамы  небрежно,
привычным движением поднимали полы своих дорогих шуб, прежде чем  скрыться
в глубине автомобиля, а теперь вот сама, на зависть проходящим женщинам, -
юркнула довольно проворно на заднее сиденье.  Смоляное  спросил  об  отце.
Шофер проехал Белорусский, площадь Маяковского, свернул по Садовой налево.
   - Куда мы едем? - спросила Ляля.
   - Будем ужинать у Александра Васильевича. Он пригласил.
   Александр  Васильевич  Агабеков,  друг  Николая  Демьяновича,   жил   у
Курского. Чем занимался Александр Васильевич, Ляля в  точности  не  знала,
какой-то солидный работник. В гостях у него  Ляля  еще  не  бывала.  И  не
хотелось туда. Вообще - никуда.  Томило:  Гриша  где-то  болтается,  жалко
ожесточаясь, в библиотеке, у  приятеля  или  дома  кружит,  как  волк,  по
комнате, ждет. Ну что сделать? Как помочь человеку? Ведь человек  хороший,
способный. Прекрасный человек! Редких  качеств,  настоящий  интеллигент  -
отлично знает историю, литературу, польский  язык  выучил  самостоятельно,
чтоб читать газеты. Вообще он талантливый во всем,  рисует  очень  хорошо,
любит музыку. Но какое-то невезение. И - бесплодно утекает жизнь.
   Николай Демьянович слушал холодновато.
   - Почвы у него нет, вот беда, - сказал вдруг, и Ляля вспомнила, что  он
уже говорил так однажды. Именно такими словами: почва, беда.
   Летом в парке Горького была вечером какая-то встреча  со  зрителями  на
открытой эстраде, сцены из спектакля, Смолянов выступал, почему-то и Гриша
там оказался, и потом ужинали в "Поплавке".  Был  еще  Сергей  Леонидович,
кто-то из актеров, возник спор, что-то высокоумное, Гриша  был  раздражен,
цеплялся, и  Смоляное  сказал:  "Ваша  беда  в  том..."  Конечно,  так  не
следовало, неосторожность. Гриша  воспламенился  и  стал  кричать:  "Какая
почва? О чем речь? Черноземы? Подзолы?  Фекалии?  Моя  почва  -  это  опыт
истории, все то, чем Россия перестрадала!" И зачем-то стал говорить о том,
что одна его бабушка из ссыльных полячек, что прадед крепостной, а дед был
замешан в студенческих  беспорядках,  сослан  в  Сибирь,  что  другая  его
бабушка  преподавала  музыку  в  Петербурге,  отец  этой  бабушки  был  из
кантонистов,  а  его,  Гришин,  отец  участвовал  в  первой  мировой  и  в
гражданской войнах, хотя был человек мирный, до революции статистик, потом
экономист, и все это вместе, кричал Гриша в  возбуждении,  и  есть  почва,
есть опыт  истории,  и  есть  -  Россия,  черт  бы  вас  подрал  с  вашими
вывороченными мозгами! Было неприятно, похоже на ссору, Сергей  Леонидович
успокаивал и говорил, что Николай Демьянович  имел  в  виду,  по-видимому,
жизненный опыт, что Гриша еще  неискушен,  молод,  но  Смолянов  в  пьяном
упорстве бубнил свое: "Нет, почва непременно, обязательно..." Гриша сказал
ему что-то злое. Но тут  неожиданность:  за  соседним  столом  разгорелась
вдруг зверская драка, примчалась милиция. Когда вышли на улицу, о  "почве"
уже не говорили.
   - Какая там почва! - сказала Ляля. - Помочь надо человеку.
   Николай Демьянович помолчал.
   - А если в штат куда-нибудь? Нелегко, правда, но - попробовать...
   - Нет! Ты же знаешь, он очень гордый, ранимый...
   - Место можно найти приличное.
   - Нет, Коля, ему нужно помочь в творчестве. Где-то подтолкнуть,  подать
руку, а дальше пойдет сам. Доброе слово хотя бы...
   Лялин голос слегка дрожал. Никогда и ни о чем она  Николая  Демьяновича
вот прямо так не просила, если он что и делал, то -  сам,  догадывался.  А
теперь впервые - просила. И сразу стало не по себе, потому что  он  как-то
напрягся. А ведь он добрый. Ляля знала, что он  помогал  многим,  особенно
землякам, молодежи, людям бедным, незадачливым; знала, что не мог оставить
жену, хотя не любил ее, терпел ее вздорность, но  -  не  мог,  жалел,  она
психически неуравновешенна.
   Но тут, с Гришей, другое, Ляля предчувствовала, что будет натуга, и шла
на это, на неприятное. Ту вспышку в "Поплавке" он, наверное, не забыл,  но
никогда ни разу не говорил Ляле  ничего.  Только  однажды  довольно  робко
заметил: "Не понимаю,  как  ты  можешь  жить  с  таким  человечком?"  Ляля
оскорбилась. Ну  нет,  таких  штук  она  не  потерпит!  Гриша  никакой  не
человечек, он человек в настоящем и большом смысле. "А ты как можешь  жить
со своей истеричкой?"  Оправдывался:  "Марта  не  истеричка,  она  больная
женщина. И у меня не  осталось  к  ней  никакого  чувства,  кроме,  может,
чувства долга и боязни нанести смертельную рану. А вот ты от своего  Гриши
никак не отлипнешь". И это было  правдой.  Зачем  отрицать?  Гриша  -  это
Гриша. Как у Чехова где-то: "Жена есть жена". Самое  странное,  что  Гриша
даже не "жена", то есть не муж,  они  не  расписаны,  у  Гриши  есть  своя
комната на Башиловке, куда он регулярно сбегает после ссор с Лялей  или  в
дни особого угнетения духа; он не кормит ее, как  полагается  мужу,  и  не
одевает, и все-таки - ведь непонятно же, невозможно объяснить! -  все-таки
отодрать от души нету сил. Прикипел, вплавился со  всеми  своими  детскими
бедами, корями, скарлатинами, картавостью, сыпью, потницей...
   Николай Демьянович положил свою руку на Лялину.
   - Ладно! Подумаем...
   У Агабекова были гости. В  громадной  гостиной  -  Ляля  таких  больших
комнат никогда и не видела, метров сорок - за столом под  люстрой,  как  в
театре, сидели несколько мужчин и женщин, ужин был в разгаре,  еды  много,
отборной и, сразу видно,  не  домашнего  приготовления,  а  из  ресторана.
Улучив момент, Николай Демьянович шепнул:
   - Забыл сказать. У его папаши день рождения...
   Во главе стола сидел старичок с необыкновенно розовым, глянцевитым, как
бы муляжным личиком, в черной черкеске. Поднимались  тосты,  произносились
речи.
   Одна дама с  внезапным  энтузиазмом  подняла  тост  "за  присутствующую
здесь, среди нас, замечательную  представительницу...".  Мужчины  смотрели
восторженно:
   - Людмила Петровна, за вас! До дна! Все пьют за Людмилу Петровну!
   Кто-то крикнул:
   - Предупреждаю, кто не выпьет до дна за Людмилу Петровну...
   Волновались, спешили чокнуться, излучали радостную преданность и  даже,
пожалуй, преклонение, и  хотя  Ляля  догадывалась,  что  -  пьяный  вздор,
большинство никогда не видели ее на сцене и, наверное, не слышали имени, а
все равно было приятно, даже очень. Появилась гитара. Ляля  стала  петь  -
сначала без желания, очень уж  просили,  и  Николай  Демьянович,  сжав  ее
колено под столом, сказал тихо: "Прошу не отказываться", - но потом, выпив
рюмку-другую вина, сама разохотилась и пела с удовольствием "Среди  миров,
в мерцании светил", цыганские и любимую с детства, которой  мама  научила:
"По улице пыль подымая". Александр Васильевич смотрел на Лялю в  упор,  не
мигая. Взгляд был странный, направлен на Лялин рот, и от этого  -  оттого,
что не в глаза смотрел, а на рот, поющий - было неприятно. Что-то  неживое
было во взгляде лобастого  человека  с  усиками,  все  больше  стекленело,
стекленело и превратилось в совершеннейшее холодное стекло,  даже  страшно
на миг, но потом - веки мигнули, стеклянность  исчезла.  Грузины  голосили
по-своему, очень красиво. Ляля пыталась аккомпанировать.  Один  из  гостей
вдруг вскочил и захлопал в ладоши.
   Будем пэть, будем пэть,
   Будем вэ-сэ-литься!..
   Все подхватили, захлопали, переместились  в  другую  комнату,  потащили
Лялю - уже немного кружилась голова, хотелось дурачиться и быть,  уж  коль
на то пошло, настоящей царицей бала! - и она шлепнулась с гитарой на  пол,
на медвежью шкуру, и запела-заорала от души, перекрывая музыку радиолы:
   Хас-Булат у-да-лой!..
   Бедна сакля твоя!
   И отчего напало такое веселье? "Хас-Булата" пели дома.  Отец  басом,  а
дядя Миша, муж тети Жени, изо всей мочи старался высоким-высоким  голосом.
Когда через полчаса вернулась в большую комнату с люстрой -  что-то  вдруг
больно кольнуло, точно повернулось неудачно больное ребро, а это была лишь
мысль  о  Грише,  -  за  столом  сидели  одни  мужчины,  спорили.  Николая
Демьяновича не было. Сказали, уехал  за  товарищем,  скоро  приедет.  Ляля
прислушалась  -  что-то  о  политике,  насчет  американского   президента,
Германии, Югославии. Все это Лялю совсем  не  интересовало,  было  скучно.
Прошло два часа.
   Александр Васильевич и Ляля сидели за маленьким  столиком  в  кабинете,
над головами в позолоченном бра  три  свечи.  Было  жарко  от  раскаленных
батарей, вина; Александр Васильевич расслабил галстук и расстегнул верхнюю
пуговицу белой рубашки. Разговаривали о музыке. В детстве  Ляля  три  года
посещала музыкальную школу, у  нее  находили  абсолютный  слух  и  хороший
голос, но нужно было купить пианино, а у отца никак не собирались  деньги,
все тратил на сад, удалось купить только перед самой войной,  но  в  сорок
третьем году, когда было  голодно,  продали.  Правда,  мама  купила  тогда
гитару. Александр Васильевич сказал, что очень любит итальянское пение и у
него много пластинок, немецких,  с  записями  Карузо,  Джильи,  Тоти  Даль
Монте. Ляля загорелась: послушать! Пошли в другую комнату, сели на  диван.
Гостей никого не осталось, они двое. Пластинки были  настолько  прекрасны,
что Ляля обо всем забыла: о том, что дома  ждут,  что  Николай  Демьянович
куда-то провалился и что Александр Васильевич раньше не очень-то нравился,
подозревала в нем бабника. Никаких улик, а так - подсознательно. Глупость:
усики и чересчур деликатное обхождение, он как будто даже  остерегался  до
Ляли пальцем дотронуться. А бабников Ляля терпеть не могла.
   Когда подошло к часу ночи, Ляля сильно заволновалась:
   - Где же Николай Демьянович? А вдруг несчастье?
   - Коля  приедет,  -  твердо  обещал  Александр  Ва