Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
31  - 
32  - 
33  - 
34  - 
35  - 
36  - 
37  - 
38  - 
39  - 
40  - 
41  - 
42  - 
43  - 
44  - 
45  - 
46  - 
47  - 
48  - 
49  - 
50  - 
51  - 
52  - 
53  - 
54  - 
55  - 
56  - 
57  - 
58  - 
59  - 
60  - 
61  - 
62  - 
63  - 
64  - 
65  - 
66  - 
67  - 
68  - 
69  - 
70  - 
71  - 
72  - 
73  - 
74  - 
75  - 
76  - 
77  - 
78  - 
79  - 
80  - 
81  - 
82  - 
83  - 
84  - 
85  - 
86  - 
87  - 
88  - 
89  - 
90  - 
91  - 
92  - 
93  - 
94  - 
95  - 
96  - 
97  - 
98  - 
99  - 
100  - 
101  - 
102  - 
103  - 
104  - 
105  - 
106  - 
107  - 
108  - 
109  - 
110  - 
111  - 
112  - 
113  - 
114  - 
115  - 
116  - 
117  - 
118  - 
119  - 
120  - 
121  - 
122  - 
123  - 
124  - 
125  - 
126  - 
127  - 
128  - 
129  - 
130  - 
131  - 
132  - 
133  - 
134  - 
135  - 
136  - 
137  - 
138  - 
139  - 
140  - 
141  - 
142  - 
143  - 
144  - 
145  - 
146  - 
147  - 
148  - 
149  - 
150  - 
151  - 
152  - 
153  - 
154  - 
155  - 
156  - 
157  - 
158  - 
159  - 
160  - 
161  - 
162  - 
163  - 
пододвинул Бяшиму. Потом налил себе и Нагаеву.
   - Постой, - сказал Нагаев. - Когда ты сел на бульдозер?
   - Три недели прошло.
   Нагаев  насторожился.  Если  такой  "кит",  как  Мартын  Егерс,   кинул
экскаватор и сел на трактор с ножом, значит, тут есть расчет.  Бульдозеров
на стройке было немного, их занимали на  вспомогательных  работах:  делать
небольшие   выемки,   разравнивать   дамбы.   Зарабатывали   бульдозеристы
пустяково. Правда, недавно  разнеслись  странные  слухи  насчет  какого-то
нового "бульдозерного  метода",  предложенного  Карабашем,  но  Нагаев  не
придал этим слухам значения. Ерунда!
   - Ну и как? - спросил Нагаев. - Не горишь?
   - Как - не горишь?
   - Получка ничего? Не обижаешься?
   - Я, Семеныч, такой человек: никогда не обижаюсь. Понял? Я  всю  дорогу
такой человек.
   - Понял, понял! Хитер ты, мужик...
   - Я мастер, Семеныч. Меня никто не обидит, потому что я мастер. Ты тоже
мастер, Семеныч. - Он ткнул двумя пальцами в грудь Нагаева  так,  что  тот
покачнулся на стуле. - Всем известно, что  ты  очень  хороший  мастер.  Но
некоторые говорят, что ты жадный.
   - Кто говорит?
   - Дураки говорят. Это хорошо,  когда  человек  жадный.  Я  тоже,  между
прочим, жадный - будь здоров! Ах, Семеныч, мы  живем  маленькую,  короткую
жизнь: мне уже тридцать восемь лет, а кажется, недавно  я  был  мальчиком,
недавно была война, я воевал, был танкистом.  Знаешь,  плохо,  когда  есть
одна жадность - до денег. О, это плохо! Надо  быть  жадным  до  всего:  до
денег, до работы, до людей,  до  новых  стран,  до  всех-всех!  Ты  понял,
Семеныч?
   - Я-то понял... - кивнул Нагаев, продолжая думать насчет бульдозера.
   - Семеныч, когда я учился в школе,  я  мечтал  увидеть  жаркие  страны,
пустыни, караваны верблюдов, как на марках Алжира. Когда я был  мальчиком,
я собирал марки.
   - Чего собирал?
   - Марки. Коллекцией. У меня был хороший, дорогой коллекцией,  потерялся
во время войны. Семеныч, я хочу видеть мир. Сегодня я в Туркмении,  завтра
поеду на Кавказ, потом в Сибирь - вот моя жадность, Семеныч...
   Три бутылки шампанского играли в этой рыжей квадратной башке.  По  лицу
Мартына струился пот.  Мартын  двигал  голыми  багрово-загорелыми  руками,
гудел на всю столовую, но  слова  выговаривал  уже  не  очень  внятно.  Он
работал сегодня в ночную и мог еще выспаться до часу ночи.
   Нагаеву хотелось получше  расспросить  Мартына  насчет  бульдозера,  но
латыш неожиданно встал и ушел.  Нагаеву  принесли  две  порции  гуляша  из
баранины. Он проголодался и жадно ел, запивая шампанским.
   Бяшим доедал второе. Не глядя на Нагаева, с деловым и независимым видом
он вытирал хлебом тарелку.  Потом  из  белого  чайника  налил  себе  пиалу
зеленого чая и стал пить без  сахара,  как  пьют  туркмены,  чтобы  отбить
жажду.
   Он пил, кряхтел, сладко причмокивая и  даже  не  поворачивая  головы  в
сторону Нагаева, как будто Нагаева и рядом не было. "Ишь, злопамятный",  -
подумал Нагаев, но без всякой обиды. Его сейчас занимало другое.
   - Сегодня в ночную? - спросил Нагаев.
   Бяшим кивнул.
   - А вы что - прямо траншею рубаете? Или как же?
   - Траншею.
   - И сколько примерно кубов за смену?
   - Сейчас еще мало. - Бяшим отставил пиалу, вытер губы ладонью и впервые
посмотрел Нагаеву в глаза. - А будем тысячу кубов за смену давать.  И  еще
больше.
   Он встал  и  окинул  Нагаева  таким  горделивым,  исполненным  ледяного
высокомерия взглядом, какой бывает только  у  людей  Востока.  И  медленно
зашагал к двери, высоко подняв остроконечную головку с детской,  крохотной
тюбетеечкой на макушке.
   Столовая быстро пустела. Рабочие вечерней  смены  поспешно  уходили,  а
Нагаеву хотелось еще у кого-нибудь  разузнать  про  бульдозерную  новость.
Очень он растревожился. Тыщу кубов надеются давать, гляди-ка!
   Два знакомых парня, слесари из ремонтных мастерских,  никуда,  кажется,
не спешили. Нагаев подсел к ним. Ребята были вроде трезвые, но несли такую
чушь, что просто не верилось. Карабаш будто бы намерен все скреперы  сдать
в архив, заменить их бульдозерами, и экскаваторы то  же  самое  -  побоку!
Гохберг  с  прорабом  едет  в  Керки  получать  какие  ни  есть  завалящие
бульдозеры, здесь с них ножи снимут, на скреперные тракторы нацепят и -  в
забой. Теперь кругом бульдозеры. Всю дорогу на них, до самых Маров.
   "Брехня. На пушку берут, - размышлял Нагаев. - Но что-то такое есть..."
   Удрученный  неизвестностью,  Нагаев  вышел  из   столовой.   На   улице
распускался вечер.
   С каждой минутой все прекрасней, прохладней  становился  воздух.  Косое
солнце красновато желтило пески. Еще гуще, синее  стало  небо,  и  уже  не
ломило глаза, если смотреть на него долго. И легче стало дышать. И  теперь
дышало все тело, всею кожей: лицом, руками, спиной и грудью под  рубашкой,
которые целый день были влажны и закупорены потом,  а  теперь  вдруг  сами
собой открылись и как бы отмылись свежестью.
   Наступали лучшие часы суток. За магазином на площадке ребята  играли  в
волейбол. Судья сидел на высоком  насесте  возле  столба  и  за  неимением
свистка свистел в два пальца. Волейболисты, кто  босиком,  кто  в  рабочих
ботинках, азартно  метались,  прыгали  и  валились  наземь,  с  криками  и
хохотом, поднимая облака пыли. Вокруг площадки стояли зрители. Нагаев тоже
постоял, посмотрел. Играли плохо. Это была не  игра,  а  дуракавалянье,  и
ничего веселого. Смотреть - время терять.
   Нагаев пошел  дальше,  миновал  магазин,  контору  и  задержался  возле
барака, где был клуб. Рядом с дверьми стоял  небольшой  бильярд  с  сукном
шинельного цвета, кое-где продранным. Трое туркменских парней играли одним
кием. Нагаев зашел в клубную библиотеку, но библиотекарша,  жена  инженера
Гохберга, уже запирала шкаф. Сейчас должны были начаться танцы. Кто-то  из
ребят налаживал радиолу,  другие  сдвигали  стулья  к  стене.  Среди  этих
танцовщиков  Нагаев  заметил  и  лохматого   Байнурова.   Он   тут   всеми
распоряжался. С Нагаевым он уже  виделся  в  конторе  и  не  нашел  нужным
здороваться еще раз.
   Зато остальные ребята - ремонтники,  трактористы,  слесари  из  гаража,
электрики - и какие-то девчата, незнакомые Нагаеву, посматривали на него с
уважением и интересом. Все ж таки Семен Нагаев был человек известный и  на
танцах появлялся нечасто.
   С полчаса он подпирал стену, смотрел, как танцуют, курил, скучал. Потом
пришла Фаина с Сережкой и с ними конторская девица Нора, Фаинина  подруга.
Эта Нора была  ничего,  толстенькая  коротконожка,  веселая,  черноглазая,
только на подбородке у нее был некрасивый след от пендинки. В  общем,  она
была вполне подходящая. Нагаев давно заприметил эту  Нору.  Ради  дела  он
решился потанцевать и прошелся с Норой два фокстрота, которые он  танцевал
солидно, через такт.  Фаина  издали  подмигивала:  не  робей,  мол,  будет
порядок! Он и не робел. Спина у Норы была несколько худоватая, зато  грудь
пышная, ничуть не меньше Фаининой. А третий танец был  вальс,  его  Нагаев
танцевать не умел, Нору  подхватил  Байнуров,  и  сразу  после  танца  они
исчезли.
   Нагаев подождал, потоптался в дверях,  потом  ему  стало  вдруг  ужасно
обидно, и он, не попрощавшись ни с кем, ушел.
   В темноте кто-то догонял его прыжками.
   - Семеныч, постой-ка! - Сильная рука стиснула локоть.  -  Ивану  скажи,
чтоб про Фаину думать забыл. У Фаины, скажи, есть такой  человек,  который
шутки шутить не умеет.
   Глаза Сережки из-под черных бровей блестели ясно и зло.
   Нагаев вырвал руку.
   - Скажу. Мне что!
   - А то, скажи, тот человек рассердится! Не надо лучше...
   В юрте, где Нагаев уговорился ночевать, все пять  коек  стояли  пустые.
Кто был на танцах, кто в  забое,  в  вечерней  смене.  В  окошко  смотрело
звездное небо. "Потерянный день", - подумал Нагаев, и сердце его заныло. А
ребята сейчас рубают: рев, громыханье, прожектора так и ходят над  забоем,
и только его, нагаевский, "Воронежец" стоит смирный, темный,  уронив  ковш
на землю. Все  обиды  всколыхнулись  в  памяти,  вплоть  до  последней.  И
почему-то  вспомнилось:  однажды  зашел  в  будку  и  увидел,  как  Марина
расчесывает свои светлые, кудрявые волосы, сидя на  койке.  Он  увидел  ее
загорелые плечи и руки и совсем белую,  как  туман  белую,  грудь.  Марина
вскрикнула, он рассеянно затворил дверь и ушел.
   А сейчас вдруг вспомнил. Впервые вспомнил о Марине так внимательно и  с
каким-то неожиданным, секретным удовольствием.
   Странная ночь - в ней не было ничего ночного, кроме неба. Ночь, гораздо
более полная жизни, чем день. Ночь, набитая  звуками  и  напряжением,  как
огромный оркестр, настраивающий инструменты. Все было слитно: говор людей,
тарахтение движка, гудки, беготня собак, их непонятная ярость  в  темноте,
тихие голоса женщин, сидящих на воздухе перед своими домами и отдыхающих в
ночной прохладе, и хоровое, органное гудение тракторов.
   Свет фар качался над забоем. Огни цепью уходили сквозь тьму пустыни  на
запад и на восток, и на западе с ними  смыкались  зарева  больших  рабочих
поселков, а на востоке - огни землесосов и  их  отражения  в  черной  воде
канала. Но и там, где не было огней, в глубочайшей черноте,  на  просторах
мрака, кипела жадная жизнь, к которой призывала ночь - время  прохлады.  И
время работы всласть. И время путешествий.
   И время всех наслаждений, какие дает жизнь и какие отнимает жара.
   На рассвете ашхабадские гости и Хорев уезжали на запад. До  их  отъезда
Султан Мамедов был обязан  свозить  на  трассу  начальника,  как  делалось
каждую ночь, но Карабаш сказал, что сегодня он не поедет. Он сказал, что у
него много работы, и просил инженера Гохберга поехать одного.
   Гохберг  согласился.  Он  был  человек  добрый,  пылкий  и   не   очень
проницательный.
   - Конечно, Алеша, - сказал он, - у вас  работы  до  дьявола.  Вам  надо
квартальный заканчивать.
   В полночь он уехал с Султаном на трассу. Карабаш пошел домой. Он пришел
в свою квадратную комнату, где стоял стол с алюминиевыми  ножками,  взятый
из столовой, где на гвоздях висели  не  очень  свежие  рубашки,  китайский
плащ-пыльник, белая шляпа из картона, где на полу лежал чемодан с книгами,
где стояла койка-раскладушка, застеленная черной  кошмой,  и  над  койкой,
пришпиленная кнопками  к  стене,  висела  репродукция  с  картины  Шишкина
"Зима", вырезанная из "Огонька".
   Карабаш лег на койку и долго лежал, не зажигая света. В час ночи кто-то
просунул голову в окно и тихо позвал: "Алеша!"
   Он ответил "да", сел на койке и стал искать в темноте  папиросы.  Вошла
женщина.  Она  была  высокого  роста.  Ее  волосы  пахли  горячим  ветром,
пустыней, солнцем. Руки ее тоже были горячие и губы горячие и  жесткие,  с
привкусом соли. От соли невозможно было отделаться: вода в  колодцах  была
соленая, эту воду пили, ею мылись. Соленый  пот  орошал  тело  весь  день.
Койка была неудобная и скрипела. Они бросили кошму на пол.  От  кошмы  шел
острый, животный запах, и  потом,  когда  тело  разгорячалось  и  делалось
мокрым, лежать на кошме было неприятно, шерсть липла к  коже,  и  хотелось
встать.
   Ночью все было  по-другому.  Удивительно  вкусной  была  вода:  Карабаш
зачерпывал ее ковшом из ведра и пил  долго,  громкими  глотками,  а  потом
выходил за дверь и обливался из ковша с головой. Вода остыла к ночи и была
чуть теплая. Еще лучше она становилась к рассвету, часам к трем, но и  эта
вода была замечательна. Женщина тоже пила  воду.  Потом  просила  намочить
полотенце и вытирала им тело.
   И папиросы ночью казались гораздо вкуснее, чем днем.
   Женщина  лежала  на  койке,   Карабаш   сидел   рядом   на   корточках,
прислонившись к ребру койки спиной.  Сегодня  была  ночь  прощания.  Утром
женщина улетала в Керки, а оттуда  в  Ашхабад.  Они  расставались  на  две
недели. Но женщине эта разлука казалась  бедствием,  и  она  плакала.  Она
ехала к мужу, которого не любила.
   Когда-то Карабаш учился в школе вместе с этой  женщиной,  которая  была
тогда высокой девочкой, старше его на три класса, и  Карабаш  запомнил  ее
лишь потому, что она была сестрой его друга, Вальки Семенова. Это  было  в
Воронеже. Незадолго перед войной Семеновы уехали куда-то в Среднюю Азию  и
исчезли с горизонта. Однажды в Москве, на улице, Карабаш встретил Валькину
сестру, она была уже замужем. Она стала красивой женщиной,  хотя  лицо  ее
было немного мужского склада, с длинными белыми  бровями,  как  у  Вальки,
погибшего на войне.
   И  потом  -  здесь,  в  песках.  Она  была  биологом.   Ее   экспедиция
расположилась в  том  же  поселке,  куда  Карабаш  приехал  ранней  весной
принимать дела начальника отряда. В те дни, когда он был зол, беспомощен и
одинок, вдруг возникла и пришла на помощь эта  женщина,  Валькина  сестра,
которую он помнил худой, длинноногой девчонкой.
   Весной на барханах озерами разливались тюльпаны, цвели ромашки и  пахло
лугами, детством.
   Они жили рядом,  а  встречались  нечасто.  Даже  эти  нечастые  встречи
требовали отчаянной изобретательности. Люди в  поселке  жили  в  домах  со
стеклянными стенами, на виду друг у друга.
   И вот наступала  разлука.  Очень  недолгая.  Но  женщина  плакала.  Она
плакала не только потому, что ей было горько расставаться,  но  и  потому,
что понимала, как ей горько расставаться, и понимала, что любит и, значит,
счастлива. Вот поэтому она плакала. Она трогала его лицо и  спрашивала,  о
чем он думает.
   А он думал - стыдно признаться! - о том, что нужны бульдозеры, хотя  бы
двадцать  машин,   потому   что   окольцовочные   дамбы   надо   возводить
бульдозерами. Так будет гораздо дешевле.
   Он сказал, что думает о ней. О том, как ей трудно жить две недели  там,
с мужем. Ах, нет, не трудно! Ей нет никакого дела до мужа, а ему  до  нее.
Он давно ничего не требует, кроме чистого белья и кофе  утром.  Жизнь  его
ничуть не изменится от ее приезда: так  же  будет  пропадать  до  ночи  на
службе, те же товарищи, преферанс. Но две недели разлуки!
   Он сказал, что две недели пролетят быстро.
   И подумал: женщина говорит неправду. Она едет к мужу, и тут  ничего  не
поделаешь. Просто она не хочет его  огорчать.  Она  больше  не  плакала  и
лежала тихо, подложив левую руку под голову. Тело  ее  на  белой  простыне
казалось чересчур темным и большим.
   Кто-то прошел мимо окна, шурша по песку. Надо было прощаться.
   Карабаш взял со стола часы, осветил папиросой: без  десяти  два.  Через
четверть часа мог  вернуться  Гохберг.  Но  в  час  прощания  забывают  об
осторожности.
   Гохберг вернулся, стучал в дверь, кричал в окно - Карабаш не отзывался.
   На рассвете, когда серело, но в небе еще блестели звезды и дул холодный
ветер, газик с брезентовым верхом подъехал к дому Карабаша  и  дал  гудок.
Путешественники  зябко  ежились,  кутаясь  в  плащи,  и  зевали.  Они   не
выспались. А шофер спал всего два часа.
   Карабаш вышел, застегивая на груди рубаху и  протирая  глаза.  Разговор
был наспех и не очень серьезный. Противники  остались  каждый  при  своем:
Баскаков резко против окольцовочных дамб, Хорев с ним заодно,  заместитель
начальника управления - неясный нейтралитет.
   - Мы, конечно, консерваторы, люди темные...
   - Но кое-что понимаем, ей-богу. И не думайте, что все, что  сделано  до
вас, надо переделывать.
   - Почти все, - сказал Карабаш.
   Заместитель начальника управления засмеялся:
   - Узнаю коней ретивых...
   - Сколько вам лет, товарищ Карабаш? - спросил Хорев.
   - Двадцать семь.
   Баскаков свистнул, а Хорев сказал весело:
   - Оно и видно!
   - Счастливой дороги, Султан! - крикнул Карабаш, когда газик тронулся. -
После отряда Чиликина забирай влево. А то к чабанам угодишь.
   Газик покатился на запад, где  небо  над  горизонтом  было  еще  темным
по-ночному. Нияздурдыев, сидевший рядом с шофером, спросил,  не  женат  ли
товарищ Карабаш. Султан сказал, что не женат.
   - Я большой любитель охоты, особенно в песках, - сказал Нияздурдыев.  -
У меня глаз охотничий. Когда товарищ Карабаш открыл дверь, я заметил,  что
у него в комнате была, по-моему, женщина.
   - Возможно, - сказал Хорев. - Я в курсе этого  дела,  Сапар  Бердыевич.
Тут есть одна экспедиция, в нашем поселке стоит...
   Он замолчал, потому что Баскаков толкнул его локтем, показав глазами на
шофера. Нияздурдыев что-то спросил у  шофера  по-туркменски,  тот  ответил
односложно, тем особым коротким горловым звуком, который у  туркмен  может
обозначать и "да" и "нет", и "хорошо" и "плохо", и "мне не хочется с  вами
разговаривать", и еще многое другое. Нияздурдыев снова спросил  что-то,  и
шофер ответил точно  так  же.  После  этого  наступило  молчание.  Инженер
Баскаков стал дремать, а Хорев после долгой паузы вдруг сказал:
   - Вот-вот: громкие фразы, мы новаторы, дайте нам  самостоятельность,  а
на самом деле - просто дайте пожить...
   - Да не в том суть, Геннадий Максимович! - очнувшись,  сказал  Баскаков
раздраженно. - Неужели вам не понятно, что не в том суть?
        "7"
   Не будь Саши, я бы уехал отсюда. Меня бы давно тут  не  было.  Внезапно
грянули три дня  такой  жары,  которая  подкосила  даже  аборигенов:  одни
говорили, что такой жары не было двенадцать лет, другие  -  семьдесят  два
года. Я не мог ни есть, ни спать, ни держать карандаш в руках,  ни  читать
книгу. Часами я бессмысленно, не  двигаясь,  лежал  на  простыне  в  своем
гостиничном  номере  и  думал  о  том,  как  хорошо  сейчас  где-нибудь  в
Подмосковье, у речки или даже  в  прохладной  комнате  с  сырыми,  недавно
вымытыми полами. Каждые полчаса у меня хватало сил на то, чтобы сползти  с
кровати, протащиться в ванную и облиться там теплой водой.
   Если б еще хоть двигались  мои  дела!  Диомидов  по-прежнему  не  давал
ответа. Ребята из газеты успокаивали меня, говоря, что  он  резинщик,  что
тут нет никаких  подводных  течений  и  надо  набраться  терпения  или  же
отважиться на решительный поступок. На такой поступок меня подбил Саша: мы
пошли вдвоем в ЦК, в отдел печати, где я рассказал свою историю (переписка
с редактором, его приглашение и нерешительность Диомидова), и мне  обещали
разобраться в этом деле и помочь.
   ...Итак, я литсотрудник областной газеты. Уже полтора месяца.  Волнение
улеглось, митинги кончились, пошли будни, работа. У меня  оклад  восемьсот
рублей (не худо для начала) и еще гонорары. И главное - можно ездить.  Да,
да! Сколько угодно, и даже в соседние области! За полтора месяца я побывал
в трех командировках.  Одна  была  двухдневная:  в  колхоз  неподалеку  от
Ашхабада, где открылся колхозный университет  культуры.  Оттуда  я  привез
двести строк для газеты и очерк для Атанияза на радио. Но пустыни я там не
видел.
   Второй раз поехал на запад, до Кизыл-Арвата поездом и оттуда машиной на
север, в район колодцев Тоутлы и Чотур,  в  глубь  песков.  Вот  тут  была
настоящая пустыня. Ехали на машине  по  такыру  -  ровному,  как  асфальт,
огромному твердому полю высохшего солончака, местами в  трещинах,  местами
белого от проступающей соли, - и вдруг  на  горизонте  возникли  тоненькие
желтые  гребешки.  Они  плавали  в  знойном  отдалении,  то  исчезая,   то
появляясь. Это были барханы, расположенные очень далеко, но  по  странному
оптическому обману они, казалось, выпрыгивали из-за горизонта и  висели  в
воздухе. Первый мираж пустыни, который я видел. А через день я оказался  в
самой гуще гигантских сорокаметровых и совершенно голых барханов и брел по
их склонам - песок был так горяч,  что  жег  ступни  сквозь  подошвы  моих
баскетбольных кед, - вместе с маленьким отрядом мелиораторов.
   Геоботаник Айна - все звали ее Аней,  смуглая,  белозубая  туркменка  в
войлочной шляпе, в длинных шароварах, - учила  меня  искусству  ходить  по
барханам.  Мы  вспоминали  Москву,   Аня   тоже   училась   в   Московском
университете, но на шесть лет позже меня, на биофаке. Это было уже  другое
время, совершенно другое...
   У мелиораторов испорт