Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
манчиво, необыкновенно - о чем только не болтали с
Антоном, какие только книги не показывала Соня Ганчук из отцовских шкафов и
какими чудесами не похвалялся Шулепа! - а дома все было знакомо до ниточки,
все глушь, скукота.
Впрямую отец не говорил ничего, все намеками, шуточками. Глебову же
хотелось услышать про Левку отчетливо.
- А почему ты так говоришь? Чем тебе Шулепа {нехорош}?
Ведь то, чем был Левка нехорош Глебову, вернее, что возбуждало то
гадостное, свинцовое, отцу было невдомек. У отца были какие-то другие счеты.
Отец уклонялся объяснять или же выставлял что-нибудь смехотворное, вроде:
"Видишь ли, в принципе, я не против твоего Левки, или Шулепки, как ты его
называешь. Кстати, советую эту кличку оставить... Называй его просто
Львом... Дело в том, что он скверно воспитан. Он, например, не благодарит,
когда встает из-за стола после чая".
Разумеется, это был вздор, отец хитрил. Левка не нравился ему по каким-то
иным причинам, более существенным. Но когда Левка приходил в гости, отец
бывал с ним приветлив, даже весьма любезен, как со взрослым, и называл его
внушительно "Лев", что Глебова смешило. Кроме того, отец в присутствии Левки
становился неумеренно многословен, рассуждал на разные темы и, что Глебова
коробило, как-то привирал и хвастал.
Однажды он, рассказывая про дядю Николая, сообщил, что тот был первый
русский летчик, сбивший в одном бою три аэроплана, в том числе аэроплан
знаменитого аса графа фон Шверина. Аэроплан графа разбился, но граф чудом
остался жив и вновь стал летать, заявив, что его мечта - встретиться в
воздушном бою с тем русским и отомстить ему. Было напечатано во всех
газетах.
Глебов слушал, изнывая от неловкого чувства. Отец сказал:
- Даже ты этого не знаешь. Я тебе никогда не рассказывал.
А Левка Шулепников сказал:
- Вы тогда говорили, что он сбил два аэроплана.
- Я? Не может быть! Я не мог говорить, что два. Тогда бы это не считалось
рекордом. Два - это не рекорд. В том-то и дело, что он сбил три аэроплана в
одном бою...
В другой раз отец рассказывал, как во время гражданской войны он служил
на Кавказе под командованием товарища Кирова - какая-то служба на Кавказе
имела место, это верно - и как побывал с кавалерийским отрядом в Персии, где
видел огнепоклонников. Левка Шулепников тут же наврал про своего отца: будто
тот в Тифлисе собственной рукой застрелил факира. Отец сказал, что видел в
Северной Индии, как факир на глазах выращивал волшебное дерево. (В Северной
Индии отец никогда не был, это уж точно.) А Левка сказал, что его отец
однажды захватил шайку факиров, их посадили в подземелье и должны были
расстрелять как английских шпионов, но, когда утром пришли в подземелье, там
никого не оказалось, кроме пяти лягушек. Факиров было как раз пятеро.
- Надо было расстрелять лягушек-сказал отец.
- Так и сделали,- сказал Левка.- Но знаете, как трудно расстрелять
лягушек? Особенно в подземелье?
Отец смеялся, грозя лукаво и одобрительно пальцем.
- Я вижу, Лев, ты любишь фантазировать! Это хорошо, это мне по душе.
Шутки шутками, а я действительно видел живых факиров... Во-первых, в
Северной Индии, как я уже говорил, и, во-вторых, у нас в Москве, на
Страстном бульваре...
Они были чем-то похожи, отец и Левка Шулепников. Поэтому разговоры их так
ладно и споро текли. Глебову это не нравилось. Его раздражала неправда. Не
то, что отец привирал, а то, что за глаза одно, а в глаза другое. Он сказал
отцу:
- Ведь Левка тебе не нравится. Зачем же ты так? Улыбаешься,
рассказываешь... Как будто он твой начальник...
И тут отец рассердился. Он почти никогда не сердился, не кричал, а тут
стал кричать:
- Молокосос! Делает мне замечания, маленький нахал! - Было его любимое:
"маленький нахал".- Я улыбаюсь и что-то вам рассказываю только потому, что я
воспитанный человек. Это вы привыкли: Левка! Димка! Эй! Ты! Буза!
Невероятное нахальство - делать замечания отцу.
Он так раскипятился, что пожаловался матери и бабе Ниле, и те тоже напали
на Глебова. Но вечером Глебов подслушал, как мать и отец шептались за
ширмой:
- И чего ты перед этим хлыщиком турусы разводишь...
- Он нахал! Учит отца!
- А ты не стелись, как это...
- Дураки вы! Не понимают!
Потом, поостыв, спустя день или два отец объяснял спокойно:
- Кстати, насчет того, что ты давеча говорил... Будто я с твоим Левкой,
как с важной персоной... А знаешь, неглупо заметил! Он и есть - ну, не
Левка, скажем, а его родитель-действительно персона, хотя я о том знать не
знаю, ведать не ведаю. Потому, что все кругом перепутано, перевязано...
И вскорости подтвердилось: верно, перепутано одно с одним. Вдруг
затеялась заваруха с дядей Володей, мужем тети Поли. Стали думать: можно ли
ему помочь через Левкиного отца, Шулепникова? Дядя Володя и тетя Поля жили
на Якиманке, но прибегали чуть ли не каждый день, особенно тетя Поля. Мать и
бабушка ее любили. Она считалась в семье самой красивой, удачливой, работала
в хорошем месте: модельером на фабрике игрушек. А дядя Володя - наборщиком в
типографии. С ним вышла неприятность, обвинили чуть ли не во вредительстве.
Тетя Поля плакала: "Тось, ну какой Вовка вредитель? Он же себе вредит,
больше никому..." Себе вредил сильно, потому что был пьяница. Отец его
постоянно корил. А мать и бабушка то жалели тетю Полю, а то ругали ее:
"Сама, дура, виновата, сама распустила! Зачем ты ему покупаешь?" - "Да пусть
уж дома,-оправдывалась тетя Поля,- чем на улице с кем попало".
Баба Нила и мать доказывали, что из-за этого, из-за вина и неприятность
случилась, но тетя Поля не соглашалась: "Его люди погубили. Он ведь
человек-то какой!" И правда, человек был очень хороший, бесхитростный. Но
Глебов тогда еще догадался, что от таких мягко-душных да бесхитростных, всем
вокруг пагуба: тетя
Поля плачет, баба Нила страдает, мать только об этом и думает, а отец
ругается. Хотела весной велосипед Глебову купить, но мать сказала: сейчас
денег нет, надо Полине помогать.
И вдруг додумались: к Левкиному отцу...
То отмахивались и пальцем грозили: ты, мол, от них подальше, не
хороводься, а теперь за помощью к Левке. Потому что всех поразила история с
Бычками.
Бычки, или Бычковы, веселая семейка, жили в глебовской квартире, как
паны. Все их боялись, на всех они цыкали и творили, что хотели. Запрут кухню
с вечера и никого не пускают. Хоть в милицию бежать, хоть куда. Старик
Бычков Семен Гервасиевич кожи в вонючей воде мочил. Он на дому сапоги тачал,
самые дорогие, новомодные, и большей частью не сам тачал, а давал работенку,
сам только заказчиков добывал, кожу.
Из-за ночного запирания кухни сколько бывало голошенья! Соседка, что жила
напротив и приходила поздно, горячилась больше всех. Мать Глебова тоже
возмущалась. Во-первых - вонь. Во-вторых - самоуправство.
Иногда мать выскочит, закричит:
- Да я вас!.. Да с какой стати!
Старик Семен Гервасиевич низким голосом: бу-бу-бу. Отец с неохотой
выползал в коридор. Все Бычковы тут же вываливались из "залы" - большую
комнату, где жили вшестером, они называли почему-то залой,- и бу-бу-бу
становилось всеобщее, громовое. Как будто гроза гремела и дождь колотил. Но
главные гаденыши были Минька и Таранька. Тараньке было десять, учился он в
третьем, а Миньке - пятнадцать, тот нигде не учился, потому что в пятом
классе два раза оставался, выгнали, пошел куда-то учеником, бросил. И
занимался какими-то неясными делами, пропадал в парке в бильярдной и, может
быть, даже с ворами шился.
Минька Бычок, он же почему-то Хлебало, был некоронованный мальчишечий
царь Дерюгинского переулка и окрестностей. И царь недобрый. Встречаться с
ним боялись, все знали, что он ходит не с пустыми руками.
Бывало, прибежит в школу после уроков и давай допрашивать:
- Кто вчера к Тарасу {залупался}? Кто его на лестнице {цапал}? Ты, гад?
А он уж знал кто, потому что Таранька нажаловался или наврал. Этого
золотушного Тараньку трогать остерегались, но были, конечно, люди
неосведомленные, про
Миньку не знавшие - а Таранька вел себя нагло,- они отваливали спроста
затрещину или щелчок по кумполу, не догадываясь об ужасных последствиях.
Минька устраивал во дворе у кирпичной стены, куда он затаскивал своих жертв,
краткое жестокое судилище.
- И как ты мог, сучонок, мово брата обидеть? Что ли, жизнь надоела?
Юрку Медведя, силача, который десятиклассников не боялся, он унизил и
растоптал на глазах у всех. Вывернул ему руку за спину, тот закричал от
боли, а Минька еще сильней выворачивает, так что Медведь на колени рухнул, и
приказывает:
- Говори: прости меня, Тарас Алексеевич, за то, что вас обидел... И
никогда больше не буду!
И Таранька, маленький такой мозглячок с рыжими ресницами, стоял тут же и
усмехался. Медведь терпел изо всей мочи, стонал, зубами скрипел и головой
мотал - не хотел говорить,- а все-таки Бычок его пересилил. Таранька подошел
к нему вплотную, прямо придвинул свои ноги к его лицу. И Минька давил его,
давил:
- А ну рожай, гад, слышь? А то руки нет!
Медведь и вышептал еле слышно:
- Прости меня, Тарас Алексеевич...-и все остальное. Никто за него не
заступился: больших ребят во дворе не было, а маленьким разве сладить?
Глебов Миньку Бычка тоже побаивался, но не так, как другие. Все-таки Минька
был соседом. То просил что-нибудь, то сам давал. Иногда Глебов потихоньку
гордился: все вот тру-хают в Дерюгинский переулок ходить, там Минька Бычок
со своей шайкой, а он ничего, не трухает. Может ходить по переулку и поздно
вечером, и ночью, никто его не тронет. Это свое преимущество Глебов ощущал
остро, он даже чувствовал - с некоторым тайным стыдом, сам себе не
признаваясь,-что в трудную минуту мог бы стать {немножко Таранькой}. И
Минька бы за него заступился! Надавал бы кому следует.
Но Глебов никогда Миньке ни на кого не жаловался. Вообще не использовал
всех выгод Минькиного соседства. Потому что под тайным самодовольством
пряталось в глубине совсем другое - страх, леденящий душу. Такой страх,
какого не видал никто. Потому что никто, как Глебов, не знал и не чуял всех
этих Бычковых, от голоса которых мать бледнела, а бабушка крестилась.
Мать твердила:
- Ради бога, ни с Минькой, ни с Таранькой ни в чем никогда не
связывайся...
А как не связываться, когда сами лезут? Попробуй не свяжись... Была у них
сестра Вера, девчонка лет шестнадцати. Работала на фабрике. Выглядела совсем
как взрослая женщина - а может, так казалось Глебову,- вся толстая, грудь
торчком, туфли скрипучие, и всегда от нее сильно пахло одеколоном.
Таранька выманит Глебова в коридор и пристает:
- Хочешь, Верку голую покажу? Давай двадцать копеек!
Глебов, конечно, не хотел. Совершенно его не интересовало смотреть на
голую Верку. Одна мысль об этом вызывала неприятное беспокойство. А еще где
двадцать копеек взять? У матери воровать или у бабы Нилы просить? Но
Таранька приставал злобно, настырно и собакой стращал: была у Бычков черная
большая собака по кличке Абдул, считавшаяся Минькиной собственностью. Абдул
Глебова хорошо знал, но все-таки, если бы стали натравливать, неизвестно,
чем бы кончилось.
Шли в ванную, снимали с досок корыто, ставили табуретку, Глебов на нее
забирался. Наверху было окошко, ведшее в "залу", закрытое оттуда занавеской.
Таранька отодвигал изнутри занавеску, и Глебов смотрел, как Вера моется
посреди комнаты в тазу. Вера почему-то Тараньку не стеснялась. Глебов видел
все...
Потом Таранька впивался, как клещ: двадцать копеек гони немедля! Все у
них так - дай, подай тотчас! Не раз было, мать приходит в комнату
расстроенная, чуть ли не в панике:
- Опять Алевтина швейную машину требует... Что сказать?
Алевтина - мать Миньки, Тараньки и Веры, жена старшего Бычка. Давать
швейную машину матери очень не хотелось. Она и так, и этак отлынивала,
хитрила, но та все равно добивалась. Отвязаться от Бычковых не было никакой
возможности.
А кончилась их власть так. Как-то забежали в Дерюгинский переулок Антон и
Левка, зачем неизвестно, бежали они не к Глебову. Может, хотели пройти
Дерюгинским переулком на набережную Канавы, был там проход дворами. Бычки их
засекли, сначала пустили Тараньку с глупыми разговорами: "Эй, парень, а по
ха не хо?" Значило: по харе не хочешь? Собственно, это был вызов на драку. С
Таранькой, конечно, толковать не стали, отмахнулись, тут вся бычковская
свора высыпала из подъезда-у них так шло по сценарию,-завертелась драка,
кто-то выпустил Абдула, он, кажется, не покусал никого, но напугал сильно и
одежду порвал. Левке-то что, а у Антона всякая тряпочка была на счету. На
другой день в глебовскую квартиру пришел человек в кожаном длинном пальто,
сразу стал стучать в "залу". Там громко завыл Абдул.
Старик Семен Гервасиевич и Алевтина с Таранькой были дома. Какой-то шум,
разговоры, Алевтина кричала, собака лаяла с визгом - Глебова не пускали из
комнаты, и вся семья Глебовых решила не выходить в коридор, сидели,
прислушивались,- потом бухнуло три выстрела... Абдулка, говорят, забился под
диван, не хотел вылезать.
Глебов был разочарован: он считал пса грозным и смелым, а тот вел себя
как трусишка. Собаку и Бычковых, особенно Алевтину с Таранькой, которые
рыдали, было немного жаль, хотя в квартире радовались. После гибели Абдула
все у Бычковых как-то разом скособочилось и рухнуло. Миньку арестовали по
воровскому делу, старик Семен Гервасиевич упал посреди двора, и его отвезли
в больницу, а вскоре все остальные Бычковы сгинули неведомо куда, точно их
ветром смело. И в "зале", перегороженной надвое, обклеенной новыми обоями,
поселились смирные жильцы Помрачинские, муж, жена и девчонка Люба, они
бегали по коридору незаметные, как мышки, и разговаривали друг с другом
всегда шепотом.
Я помню всю эту чепуху детства, потери, находки, то, как я страдал из-за
него, когда он не хотел меня ждать и шел в школу с другим, и то, как
передвигали дом с аптекой, и еще то, что во дворах всегда был сырой воздух,
пахло рекой, и запах реки был в комнатах, особенно в большой отцовской, и,
когда шел трамвай по мосту, металлическое бренчание и лязг колес были слышны
далеко. Помню: взбежать одним духом по громадной боковой лестнице моста;
наткнуться вечером под аркой на летучую дерюгинскую братву, бегущую из кино,
как стая койотов; идти навстречу, сжав кулаки, деревенея от страха.
Все детство окутывало багряное облако тщеславия.
О, эти старания, жажда секундной славы! Мир был мал, человека четыре,
пять - Антон, Химиус, Морж, ну, может быть, еще Соня и Лева и, конечно,
смехотворный
Ярик,- и в атом космосе клокотало наше вожделение: доказать. Нежная,
сочащаяся, алая плоть детства. Все было ни с чем не сравнимо. Впервые в
жизни выбежал на набережную во время перемены, на залитый солнцем асфальт.
Впервые в жизни догадался, что весна - это просто ветер, от которого холодно
и стучат зубы. Худой изгибающийся человек в коротенькой курточке, в большом
дамском берете кирпичного цвета шел быстро по тротуару и разговаривал сам с
собой. Безумная озабоченность съедала впалые щеки, проваленные глаза.
Прочитав мельком название нашей школы, он вдруг остановился и закричал,:
- Этого не может быть! Этого не должно быть в природе! Вы слышите? - Он
кричал не нам, теснившимся испуганной кучкой у парапета набережной, а
кому-то незримому, кого сжигал его ненавидящий взгляд.- Средняя школа ЛОНО!
Какое ЛОНО? Что за бред? Боже мой, понимают ли, что творят?
И еще что-то гневное, сверкая очами. Вдруг он прыжком вскочил на узкий
гранитный брус ограды и прошел по нему несколько шагов с такой легкостью,
будто шел по тротуару. Мы замерли, девчонки вскрикнули от ужаса. Человек в
берете как будто заметил нас и, остановившись и глядя сверху, произнес:
- Несчастные дети!
После чего лунатическим шагом пробежал несколько метров по барьеру,
спрыгнул и быстро стал удаляться в сторону Москворецкого моста. Впервые в
жизни я видел безумца. Этот человек ошеломил всех. Когда он удалился на
порядочное расстояние, мы стали дико хохотать. Химиус подошел к гранитному
барьеру и взобрался на него, помогая себе руками. Мы видели, что он трусит,
у него не было сил разогнуться, и все же он первый встал ногами на барьер и,
скорчив страдальческую мину, подняв руку, воскликнул: "Несчастные дети!" - и
затем повалился мешком на тротуар. Мы хохотали. Но вот Антон Овчинников,
смертельно бледный, с закушенными губами подошел твердыми шагами к барьеру и
тоже взобрался на него, встал, выпрямился, расставил руки, как
канатоходец...
Мы знали, что у Антона плоскостопие, что он близорук, что с ним случаются
приступы падучей, но никто не остановил его. Нас всех поразило безумие.
Показалось, что ходить и даже бегать по барьеру невероятно легко. Следом за
Антоном полез грузный толстяк Жорик, по кличке Морж, и тоже прошаркал по
граниту, не отрывая подошв и сгорбившись, как обезьяна, но когда спрыгнул на
асфальт, ноги его подломились и он упал на колени. Потом полез я, потом
Ярик.
Это было не так уж трудно. Главное, ни о чем не думать и смотреть под
ноги, на каменную тропу барьера. Ужасный вопль Никфеда вырвал нас из
странного сна. Вероятно, этим воплем был спасен Ярик, самый неловкий и
беззащитный из нас, не умевший ни бегать, ни бороться, ни "стыкаться" на
заднем дворе школы, где происходили кулачные дуэли "до первой кровянки".
Ярик был рыжий, белолицый и весь какой-то мягкий, как резиновая игрушка. Он
напоминал птицу, не умеющую летать. Его били ребята из других классов,
которым не терпелось кого-нибудь побить. Соблазнительная добыча: такой
большой и такой бескостный. Однажды его побил третьеклассник. Все дело в
том, что Ярик просто-напросто не мог никого ударить, пальцы его не сжимались
в кулак, поэтому он не сопротивлялся, когда на него наскакивали даже малыши.
А мы всегда защищали Ярика, из-за него разыгрывались сражения, ведь он был
принадлежностью нашего класса, и те, кто поднимал на него руку, оскорбляли
всех нас. Вдруг кто-нибудь орал:
"Ярку бьют!"-и мы мчались сломя голову на второй этаж или на третий, под
крышу, в гимнастический зал или во двор, где подлецы распоряжались нашим
Яриком, как своей собственностью: валтузили его в уголке или же заставляли в
лошадином качестве возить какого-нибудь ухаря на закорках. Но вот тогда, на
набережной, когда он приблизился к барьеру и с отчаянным видом закинул на
него свою длинную ходулю, согнутую в колене, мы смотрели на Ярика с
радостным интересом, ожидая забавное зрелище. Между тем он наверняка бы
свалился в воду и утонул.
Тогда это началось: испытывать волю. После того как по барьеру научились
не только ходить, но и бегать почти все {из нашей компании}, кроме парня, у
которого одна нога волочилась, он был освобожден от физкультуры, Антон
выдумал другое испытание - пройти вечером Дерюгинским переулком. Это было
гнуснейшее местечко на острове и, пожалуй, в целом Замоскворечье. Там
гнездилась подозрительная публика. Разбойники, для которых не было ничего
святого, клятвопреступники и разорители мирных и купеческих караванов,
флибустьеры и авантюристы, пиратская шайка, вроде той, которую возглавлял
одноногий Сильвер. Всякого пацана, забегавшего в переулок, они бессовестно
грабили: у одного гривенник, у