Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
31  - 
32  - 
33  - 
34  - 
35  - 
36  - 
37  - 
38  - 
39  - 
40  - 
41  - 
42  - 
43  - 
44  - 
45  - 
46  - 
47  - 
48  - 
49  - 
50  - 
51  - 
52  - 
53  - 
54  - 
55  - 
56  - 
57  - 
58  - 
59  - 
60  - 
61  - 
62  - 
63  - 
64  - 
65  - 
66  - 
67  - 
68  - 
69  - 
70  - 
71  - 
72  - 
73  - 
74  - 
75  - 
76  - 
77  - 
78  - 
79  - 
80  - 
81  - 
82  - 
83  - 
84  - 
85  - 
86  - 
87  - 
88  - 
89  - 
90  - 
91  - 
92  - 
93  - 
94  - 
95  - 
96  - 
97  - 
98  - 
99  - 
100  - 
101  - 
102  - 
103  - 
104  - 
105  - 
106  - 
107  - 
108  - 
109  - 
110  - 
111  - 
112  - 
113  - 
114  - 
115  - 
116  - 
117  - 
118  - 
119  - 
120  - 
121  - 
122  - 
123  - 
124  - 
125  - 
126  - 
127  - 
128  - 
129  - 
130  - 
131  - 
132  - 
133  - 
134  - 
135  - 
136  - 
137  - 
138  - 
139  - 
140  - 
141  - 
142  - 
143  - 
144  - 
145  - 
146  - 
147  - 
148  - 
149  - 
150  - 
151  - 
152  - 
153  - 
154  - 
155  - 
156  - 
157  - 
158  - 
159  - 
160  - 
161  - 
162  - 
163  - 
однако,
постоянные обновки, всегда есть деньги и даже можно  занять  на
короткий  срок,  но  лучше  не  нужно. Чудеса экономии! То, что
нашей семье (бывшей, бывшей семье!) неведомо. Рита однажды  зло
заметила, что склонность Володи и Ляли проводить отпуск в пеших
походах  --  тоже  от  скопидомства. Дешевле, чем по путевкам к
морю.
     Володя и Ляля относились к нам как будто  дружески,  но  с
какой-то  внутренней  настороженностью.  Почему-то  считали нас
дельцами. Главным дельцом был, конечно, я. Им казалось,  что  я
гребу  деньги  лопатой.  Когда  Рита  по простоте жаловалась на
отсутствие денег, они смеялись: "Ах, нету денежек? А если снять
со срочного вклада?" И, конечно, наша квартира, шестьдесят  два
метра  жилой  площади,  не считая кладовки, сразила их когда-то
насмерть. В общем, родственники как родственники.  Зная  их,  я
понимал,  что  упорное  зазыванье  на  новоселье  должно  иметь
подоплеку. Что-то им нужно,  Через  час  сидения  за  столом  с
яствами  из  близлежащего  ресторана  "Орел" это "что-то" четко
нарисовалось.
     Володина дочка  Вероника  кончает  школу.  Надо  думать  о
поступлении.  И  представьте  --  как  раз  туда, куда поступил
Кирилл.  У  Кирилла  был,   кажется,   какай-то   замечательный
репетитор,  со  связями,  очень  помог  -- немецкая фамилия, им
говорили...  "Гартвиг!"  --  выпалил  Кирилл.  Нельзя  ли   его
как-нибудь   приспособить,  так  сказать?  "Конечно,--  сказала
Рита,-- Почему же нельзя? Но, мне думается, сейчас он уехал. Он
все время в разъездах". Было малоприятно слышать про  Гартвига,
что он со связями и что он помог. Хотя это так. Но мы никому не
рассказывали.  Как  выяснилось,  они услышали про него от одной
приятельницы Ларисы, которая знакома  с  какой-то  сослуживицей
Ляли.  Все  пошло  от  этого  трепла,  от Ларисы. Я сказал, что
Гартвиг, по-моему, сейчас не берет учеников, он очень  занят  в
институте. Это было правдой -- Гартвиг сам говорил,-- но Володя
и  Ляля решили, разумеется, что мы не хотим давать им Гартвига.
Впрочем, и это было правдой.
     Я не желал давать его потому, что меня  пронзило  страшное
подозрение:  а  вдруг  Гартвиг  со  своим приятелем, секретарем
приемной комиссии, тем самым, что приезжал в Снегири,  попались
на  какой-нибудь  махинации  с  приемными делами? Хозяин дачи в
Снегирях мне почти не знаком. Он из  Ритиных  друзей.  Господи,
какая  опасность!  Я  ведь  ничего не знаю. Все делалось помимо
меня. Но Гартвиг с его цинизмом способен на что угодно.
     У Риты были, кажется, свои  причины  не  слишком  большого
желания давать Гартвига Володе и Ляле.
     Они  угадали  правильно.  И с тем большей настойчивостью и
чисто туристическим упорством стали тут же, за столом, выбивать
из нас Гартвига. Они требовали, чтоб мы позвонили  и  выяснили,
здесь  он  или  уехал.  И, если не уехал, можно ли возлагать на
него надежды. Рита сказала, что не помнит  телефона.  Я  тщетно
старался  вспомнить, но я-то никогда и не знал наизусть, а Рита
знала. "Телефон Геры? -- вскрикнул наш обалдуй.-- А  я  помню!"
Пришлось  звонить.  Эсфирь  сказала, что Гарт-виг на концерте в
консерватории. Они требовали, чтоб я  звонил  завтра  утром.  Я
обещал. Да, да, завтра утром.
     Когда  я  думал  о  завтрашнем утре -- в половине десятого
надо выйти из дома, -- у меня  будто  что-то  вжималось  в  низ
живота и ноги слабели. Догадка насчет Гартвига обуревала меня с
панической силой. Теперь я был почти убежден в том, что Гартвиг
и   следователь   чем-то  связаны.  Недаром  Гартвиг  сгинул  в
последние  дни,  не  звонил,  не  показывался.  И  ни  с  одним
человеком  я не мог посоветоваться! Володя и Ляля, повеселевшие
оттого, что Гартвиг  в  Москве--  им  казалось,  что  дело  уже
слажено,   --   вытащили  белую  тряпку,  киноаппарат,  и  мука
началась. Я ничего не понимал, что там происходит.  То  ли  там
была  тайга,  то ли Крым. Какие-то люди куда-то шли, что-то ели
ложками  из   большого   котла.   Была   новинка:   изображение
сопровождалось   дикторским   текстом,  который  самим  авторам
казался  верхом  остроумия,  и  они  то  и  дело,  не  в  силах
сдержаться,  прыскали со смеху. Вот Ляля щеголяла голым животом
и какими-то немыслимыми бриджами, и  голос  Володи  произносил:
"Людмила  Александровна  потрясала общество туалетами от Диора"
или  что-нибудь  в  таком  духе.  Рита  вздыхала,  но   Кириллу
нравилось,  и  он  хохотал.  Вдруг Рита сказала: "Между прочим,
дорогие друзья, хотя Герасим Иванович  отличный  преподаватель,
но  прежде  всего  Кирка  помог  себе  сам.  Он  занимался  как
проклятый. Совершенно как проклятый".
     Володя и Ляля дружно сказали: "Конечно! А как же иначе?" Я
тоже решил вставить слово: "Так что не думайте, что Гартвиг  --
это решение проблемы. И никаких особых связей у него нет".-- "А
не  особые?"--  лукаво  спросила Ляля. Как раз в этот момент на
экране показалась Ляля в купальнике, по колени в воде, делавшая
танцевальные жесты руками. У нее были странные ноги: не круглые
сверху,  а  какие-то  плоские  и  широкие.  В  купальнике   это
выглядело  не  блестяще. Донесся голос Володи: "...при переходе
вброд танец умирающего лебедя". "Да нету у него никаких связей!
-- сказал я, вдруг озлобившись.-- Ерунда там, а не связи!"
     Когда  вышли  на  улицу,  Рита  сказала:   "Молодцы   твои
родственники.  Так  и  впились  клешнями,  вынь  да  положь  им
Гартвига". Не было сил возражать. Можно было ответить: "Это  уж
по  твоей  части, что касается Гартвига", но Кирилл был рядом и
мысли мои гнуло в другую сторону. Ведь я знал то, чего не знала
она. Я вдруг подумал о ней с  жалостью.  И  о  сыне  подумал  с
жалостью. Кирилл внезапно свистнул по-бандитски и заорал во все
горло:  "Эй,  шеф, вертай сюда!" Сели в такси, и я подумал, что
неплохо все-таки иметь взрослого сына.
     Ночью почти не спал. Задремал часов в  пять  и  вскочил  в
восемь. Всю ночь буравило одно слово: "синтетика".
     Молодой  человек  без пиджака, в белой льняной рубашке и с
галстуком, на  котором  изображались  пять  олимпийских  колец,
спросил:  "Это  ваша  икона?" Я увидел старую икону тети Глаши,
недавно висевшую рядом с Пикассо. "Да! То есть,  собственно..."
Я объяснил. Икона изъята у крупного фарцовщика, против которого
сейчас возбуждено дело. А фарцовщик купил икону за сто двадцать
рублей у Кирилла. Пока еще не ясно: будет ли Кирилл привлечен к
суду,   покажет  ход  следствия,  но  дело  непременно  получит
огласку,  и  в  первую  очередь  в  комсомольской   организации
института.   Затем  я  ответил  на  несколько  вопросов  насчет
Кирилла, Нюры, происхождения иконы и  какого-то  малоизвестного
мне  Кириллова  приятеля  из  группы "Титаны" по имени Ромик. Я
подтвердил, что ничего не знал о продаже иконы и вообще все это
для меня полная неожиданность. Я считал, что икона находится  в
больнице у Титовой А. Ф.
     Был составлен протокол допроса, я подписал его, направился
к выходу  и  уже  возле  дверей спросил: "А моего сына вы когда
вызовете?"  И  следователь  меня  огорошил:   "Он   уже   давал
показания.  Понадобится,  вызовем еще". Значит, вчера, когда он
так хохотал в гостях... В первую  секунду,  поняв,  из-за  чего
меня  вызывали,  я  испытал  мгновенное облегчение. Не я, не я!
Кирилл,  конечно,  тоже  "я",  какая-то  часть  "я",   но   еще
небольшая,   незрелая   часть,  не  так  уж  страшно,  рана  не
смертельна. Однако облегчение  было  действительно  мгновенным:
оно  длилось  одно  мгновение. Когда же картина раскрылась -- а
это произошло там же, за столом следователя, озарилось  все  за
секунду,  и  не  следователь  подсказал,  а я сам вдруг увидел,
дорисовал,-- когда я понял, как Кирилл  все  устроил,  уговорил
бедную  дуру,  обманул нас, скрывал, лицемерил, меня схватило и
стало душить чувство, еще более непереносимое, чем  страх.  Это
было чувство ужасающего стыда. Потому что все-таки -- я! Я, я и
никто  другой! Не Кирилл, а я сидел перед столом следователя, и
молодой человек задавал мне вопросы,  глядя  с  холодноватой  и
тайной брезгливостью. О, я это отлично чувствовал! И если бы не
я,  целиком  я со всеми моими потрохами, а какая-то часть меня,
какой-то Кирилл сидел перед столом следователя, я бы никогда не
почувствовал той брезгливости, не испытал бы того стыда и боли.
     На улице я, как больной, думал вслух. Ну и прекрасно. Ну и
замечательно. Подонок,  ничтожество,  дождался?  Не-ет,  пускай
будет  суд,  пускай  тебя  вытащат,  скотину.  Не мог воспитать
единственного сына,  жалкое  существо,  старый  идиот...  Бежал
домой, чтобы что-то сказать, спросить -- что? О чем спрашивать,
что  говорить? Рита была дома, Кирилл еще не вернулся. Рита все
знала. Он ей сказал. А мне что же -- узнавать через прокуратуру
о том, что происходит в собственном доме? Может, я уже не  член
семьи? Тогда скажите об этом. Поставьте в известность. Я соберу
чемодан и уеду.
     Рита  очень  спокойно: "Да, мы решили тебе не говорить. Ты
начнешь буйствовать, волноваться... А тут надо не  кричать,  не
ругаться,  а  думать -- как и что... Он поступил отвратительно,
все верно, но надо выручать. Просить  Меченова,  Рафика,  Геру,
кого  угодно,  потому  что  парня выкинут из института. Сначала
спасать,  потом  --  судить".  Нет!  Нет!  Сначала  судить!   А
спасается  пускай  сам! Она мне что-то протягивала. "Успокойся,
потом поговорим. Прими элениум". И я заметил в ее взгляде ту же
холодноватую, почти казенную брезгливость, что и у следователя.
Она ушла в свою комнату. Я заперся в кабинете.
     Наконец через несколько часов  пришел  Кирилл.  Я  тут  же
позвал  его.  Он  зашел  с  сигаретой,  сел  на  диван и, нагло
улыбаясь, уставился на меня. Прежде всего я вырвал у  него  изо
рта  сигарету  и  выбросил  ее  в  форточку.  "Это  что  должно
означать?" -- спросил  он.  "Должно  означать,  что  сегодня  я
был..."  --  "Знаю!  У  Василия Васильевича".-- "Какого Василия
Васильевича?" -- "Ну, следователя, Катеринкина".--  "Откуда  ты
знаешь?"--  "Я же у него свой человек. Четыре раза вызывали".--
"Да? -- спросил я грозно.-- Четыре раза?"  На  самом  деле  мой
запас  иссяк,  и  я  сказал  --  ничего  не получалось иначе --
постыдным, укоризненным голосом: "Ну, ты понимаешь хоть, что ты
негодяй? А?" -- "Конечно, папа. Чего же не понимать?  Понимаю".
Он  склонил  голову  удрученно  и легко. Я видел, что дураченье
меня продолжается. Вдруг он вскочил с места, подбежал к  столу,
где  лежал  маленький  транзистор, и включил его. Диктор что-то
тараторил. Лицо Кирилла озарилось радостью, он хлопнул в ладоши
и  прошептал:  "Ура,  ура!"  Я  подошел,  вырвал  из  его   рук
транзистор  и  выключил его. "Вот что, говорю с тобой последний
раз и совершенно серьезно. Выкручивайся сам! Понял?"--  "Ладно,
папа,--  сказал  он.--  Вас  понял.  Ты  только не волнуйся". Я
возмутился, и одновременно мне стало  дико  смешно.  "Да  не  я
должен  волноваться,  а ты, ты! Ты должен волноваться!.. Глупый
тип!" -- "Я понимаю, папа.  Я  и  волнуюсь.  Но  ты  не  должен
волноваться.  Все  будет нормально, не думай ни о чем. Принести
тебе воды?" --  "Пошел  от  меня  прочь!"  --  закричал  я.  Он
выскочил  из кабинета прыжками волейболиста. А я остался лежать
на  диване.  Как  жалкий,  раздавленный  таракан.  И  это  было
окончательным  доказательством  того,  что  там,  перед  столом
следователя, сидел я, а не он.
     Потом я действовал: выхода  не  было.  У  шахматистов  это
называется   "цугцванг".  Все  ходы  вынужденные.  Над  дураком
нависло исключение. Я бросился к  Рафику  и  через  него  --  к
Меченову.  Оказалось:  "У  вашего  любезного сына слишком много
прегрешений. Он до сих пор не сдал  зачета  по  физкультуре.  В
первом  семестре  пропущено двадцать два академических часа без
уважительных причин". Пришлось обращаться к Гартвигу,  приятель
которого,  бывший  секретарем  приемной комиссии, стал шишкой в
ректорате, Рита почему-то не хотела звонить Гартвигу. А со мной
Гартвиг был очень холоден и сказал, что с приятелем  поговорит,
но   за   успех   не   ручается:  потому  будто  бы,  что  его,
гартвиговский,  кредит  в  том  доме.  пошатнулся.  Я  не  стал
выяснять,  в  чем  дело.  Кто-то  мне  сказал,  что  у Гартвига
неприятности в институте и ему вроде бы даже грозит увольнение.
Ну, следовало  ждать.  Я  нисколько  не  удивился.  Но  все  же
Гарт-виг,  по-видимому,  позвонил,  и  содействие  его приятеля
помогло: Кирилл остался.  По  комсомольской  линии  он  получил
строгий  выговор  с предупреждением. Я заставил его отвезти сто
двадцать рублей Нюре, в загородную больницу Мурашково, привезти
от нее расписку, а икона застряла в недрах органов правосудия в
ожидании   своего   часа   --   лечь   на   стол   вещественных
доказательств.  Но  дело  не в этом. Дело совершенно не в этом!
Когда все кончилось, наступила тоска. Вот в чем дело. Мы больше
не ругались с  Ритой,  мы  просто  обменивались  мнениями.  Она
говорила: "Когда три эгоиста живут вместе, ничего хорошего быть
не  может".--  "Да,  но у каждого эгоиста есть выход,-- говорил
я.-- Найти доброго человека, который будет ему все  прощать".--
"Это  такая волынка -- искать доброго человека. Я устала. Я уже
старая женщина".-- "Ничего, охотники на тебя найдутся". Так  мы
разговаривали  за  завтраком,  а  Кирилл  сидел  тут же и читал
газету.
     Утром  пришел  Атабалы  с  банкой  молока.  Я  еще  лежал,
разбитый  после  бессонной  ночи. По всем признакам был подскок
давления. Может быть, оттого, что  близка  перемена  погоды,  к
холоду  или  к  еще  большей жаре, а может, переработался, мозг
устал, нужна пауза.
     Попросил Атабалы позвать  Валю,  медсестру,  если  еще  не
убежала на работу, измерить давление.
     И  узнал  новость:  Валя -- приемная дочь Атабалы. В сорок
пятом они взяли ее,  трехлетнюю,  из  детского  дома.  Родители
неизвестны,  ничего неизвестно, кроме того, что она откуда-то с
Украины.  Валя  прибежала  с  аппаратом  тотчас.  Какая  добрая
девушка!  Не  так  уж  плохо:  сто  сорок  на девяносто пять. Я
приободрился, даже забормотал какие-то пошлости: "Валюта,  одно
ваше присутствие действует, так сказать..." От ее халата слегка
пахло  карболкой,  но  от  рук, прикасавшихся ко мне, когда она
закатывала рукав рубашки и прилаживала аппарат, и от  ее  лица,
близко    склоненного,    с   выражением   величайшей   детской
сосредоточенности -- точно это была  игра,  а  не  работа,--  я
ощущал свежий, телесный запах и подумал, что еще года три назад
не упустил бы возможности, приударил бы, взвинтился бы от одной
близости  молодой  женщины,  но теперь внутри меня сидел страх.
Валя сказала строго:
     -- Вам надо лежать. Нижнее девяносто пять -- это много.
     -- Да что вы! Для меня это отличные  цифры.  Даже  хочется
ухаживать  за  красивыми девушками...-- Я взял ее за руку в тот
момент, когда она поднималась  со  стула,  и  она  снова  села.
Увидел,   что  она  покраснела.  Держа  ее  за  кисть,  положил
невзначай руку на ее колени. Она могла  быть  дочерью:  разница
лет  двадцать.  Ровесница  моему первому сыну. -- Ну и глаза,--
сказал я.-- Ну и синие. --  Вечером  принесу  вам  лекарство,--
сказала  она хмурясь.-- Что принести, резерпин или раунатин? --
Все равно. Только обязательно. Она  встала  с  тем  же  суровым
видом,  вышла  через  маленькую  терраску  в сад и, проходя под
окном моей комнаты, посмотрела на меня, улыбнулась  и  сказала,
грозя пальцем: -- А вы не вставайте!
     Я  лежал  некоторое  время,  глядя  в  раскрытое окно, где
сквозь зелень накалялся день, и думал о Вале, о том, как  ловко
и  быстро  все  сделала с аппаратом, и о том, что если бы такое
существо было рядом... А что еще нужно? Вот только странно, что
ночью к ней рвался этот недотыкомка  Назар.  Вдруг  вспомнилась
моя  первая  жена  Вера. С нею было хорошо месяца два, она была
такая же  плотная,  синеглазая,  с  крепким  телесным  запахом,
играла  в  гандбол за студенческую команду. Но потом оказалось,
что не понимает ясных и скучных  вещей,  объяснять  каждый  раз
было  тягостно,  лучше  молчать,  молчали утром, днем, вечером,
когда ложились спать, когда ехали в поезде, в двухместном купе.
И разлука была такой же спокойной, ни одного лишнего слова, как
и двухлетняя жизнь. Не о чем было говорить. Рита показалась мне
Шехерезадой.  В  первые  годы  с  Ритой  разговаривали   ночами
напролет:  обсуждали  знакомых,  родственников,  книги, фильмы,
фантазировали, спорили бог знает о чем. На Ритиной  работе  все
время  происходили  разные  истории, кипели страсти, и Рита мне
все рассказывала в лицах, с возбуждением, и я должен был давать
советы, выносить суждения и сочувствовать. Но главное, что было
в Рите, при всех ее качествах и невозможностях,-- она понимала,
что я такое, как я задуман и что из меня получилось. Даже в тот
последний день, когда произошла  ссора  из-за  жировок  и  Рита
сказала,   что  я  профессор  Серебряков,  что  она  всю  жизнь
надеялась на что-то во мне, но  ничего  нет,  я  пустое  место,
профессор  Серебряков, я это услышал и не взорвался, потому что
в ее словах была боль, истинная боль, которую  я  почувствовал.
Профессор  Серебряков тоже человек. Зачем уж так презирать его?
Он не гангстер, не  половой  психопат,  он  хотел  жить,  любил
женщину,  по-своему,  в  меру  своих  сил,  и годами без устали
занимался одним -- писал, писал,  писал,  писал.  Тем  же,  чем
занимался  я.  Но  нельзя  же корить людей тем, что они не Львы
Толстые, не Спенсеры. Всего этого я ей не сказал, когда услышал
про профессора Серебрякова, потому что говорить было ни к чему:
решение  созрело.  В  тот  день  на  языке  вертелось  дурацкое
двустишие,  которое  я  сам придумал. Люблю дурацкие двустишия,
вроде такого, но это мое  старое:  "Он  играет  в  банде  роль,
посылает бандероль". Риту всегда эти шутки раздражали: "Тратить
серое вещество..." Не понимала, что человеку, который всю жизнь
занимается игрой в слова, это вроде разминки.
     Утром  был спор из-за жировки, которую я забыл оплатить, и
Рите в ЖЭКе не дали какой-то справки, она пришла  разгневанная.
Я ходил и бормотал: "В доме повешенного не говорят о веревке, в
доме  помешанного  не  говорят  о жировке..." Это двустишие я и
сказал ей в ответ на профессора Серебрякова. Кирилл, услышав из
соседней комнаты, закричал весело: "Как, как?  Папа,  повтори!"
Через некоторое время я им сообщил о своем решении. Чемодан был
собран.  Кажется,  они не приняли мои слова всерьез, да я и сам
не до конца верил собственным словам. Рита заметила ядовито, но
спокойно:  "Ага,  теперь  понятно,  почему  жировка   не   была
оплачена".-- "Нет,-- ответил я тоже спокойно,-- я просто забыл.
Жировки  будут  оплачиваться  в  срок".  Они  продолжали мне не
верить. Я тоже себе не верил. Кирилл смотрел на меня,  улыбаясь
как-то  криво  и  снисходительно.  Однако  я  попрощался,  взял
чемодан и вышел на улицу. На остановке такси, как всегда в этот
час, стояла очередь, и я продрог в своем плаще,  было  морозно,
как  будто  не  март,  а февраль. В такси по дороге в гостиницу
"Варшава" -- где остановился Мансур  --  я  бормотал:  "В  доме
повешенного не говорят о веревке, в доме помешанного не говорят
о жировке..."
     Все  же  мысли о Вале как-то утешили, я вдруг подумал, что
до конца еще далеко, и решил сегодня не работать,  дать  голове
отдых.  Вышел  в  сад.  Земля  на дорожке была мягкая от цветов
акации, они липли к ботинкам, воздух был душен, и это  значило,
что зной нависал, в городе могло быть все сорок.
     Шел  в  глубину  сада,  где был виноградник и где прямо из
виноградника, выбитая в скале, поднималась в гору  тропа.  Было
жарко,  хотя  я шел тенью: сначала под сводами старых чинар, им
лет по полтораста, вокруг них текучая мгла,  земля  пуста,  все
забито  исполинской  силой,  потом  --  под  высокими яблонями,
грушами, в тени акаций и американского клена.  Атабалы  сказал,
что плодов в нынешн