Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
- Нет, - сказал Борис. - Постойте. Ты, Платон, мне друг, но истина, как
сказано, дороже. По-твоему, просто _знать_ - этого достаточно?
- Не этим, Боря, надо сейчас заниматься. Перед нами стоят громадные
народнохозяйственные задачи. Возьми нашу республику: проблема орошения,
вековечная жажда воды...
Тогда его начали перебивать:
- Никто не спорит!
- Есть жажда гораздо сильнее, чем жажда воды, - это жажда
справедливости! Восстановления справедливости!
- Партия это и делает.
- Партия делает, а вы что же? А вы? - кричала Тамара, и глаза ее
сделались маленькими и злыми. - Почему вы не хотите помогать партии?
- Вах, зачем так кричать? - сказал директор "Гороформления". - Вы
знаете, как туркмены утоляют жажду? Вот послушайте: сначала утоляют "малую
жажду", две-три пиалки, а потом, после ужина, - "большую жажду", когда
поспеет большой чайник. А человеку, который пришел из пустыни, никогда не
дают много воды. Дают понемногу.
- Иначе ему будет плохо, - сказал Платон Кирьянович.
- Да не будет никому плохо! Чепуха это! Не верю! - говорила Тамара
возбужденно. - Как может быть _чересчур много_ правды? Или _чересчур
много_ справедливости? Скажите, а в принципе вы согласны с теми
переменами, которые сейчас происходят?
Платон Кирьянович, внезапно покраснев всем лицом, произнес отрывисто:
- Я считаю ваш вопрос оскорбительным и прекращаю разговор.
Вскоре после этого он ушел, очень недовольный, едва попрощавшись. Борис
был огорчен: "Зачем напали на старика? Он вовсе не догматик и мыслит точно
так же, как мы с вами, но с некоторыми иллюзиями ему расставаться труднее,
чем нам. Это связано с возрастом".
За столом между тем продолжался разговор о том, как наша жизнь будет
развиваться дальше: один из тех бесчисленных разговоров, которые велись в
тот вечер в домах Ашхабада, и в домах маленьких городков, прилепившихся к
Копет-Дагу, и в тысячах других городов на востоке, где была уже глубокая
ночь, но многие люди не спали и разговаривали, и на западе, и на севере, и
в Москве, где лил холодный дождь, и шум Арбата доносился в комнату с
лепным потолком, и у соседей играл телевизор, и люди сидели вокруг стола
под дешевой немецкой люстрой, пили чай и разговаривали о том же самом.
Когда Ирина Васильевна зачем-то вышла из комнаты, Борис вдруг сказал
тихо:
- Вы знаете, у Ирины все родные погибли в Освенциме. Она тоже была...
- Да что ты? - шепотом удивился Вдовенко. - Вот бы никогда не сказал!
- Ребята, сейчас Ирина Васильевна поставит чайник, - громко сказал
Борис. - Будем утолять "большую жажду"!
Но все уже поднимались, было поздно, второй час ночи. Борис провожал
нас по черному, как погреб, переулку. Мы с ним немного отстали от всех.
- Главное, Петя, ты здорово наладил отношения с Кирьянычем. Можешь
смело нести рассказ.
- Я, кстати, не думал, - сказал я, - что среди твоих друзей есть такие
мамонты.
- Да нет, он недурной мужик. Вы его не раскусили. Это был первый
человек, который пригрел меня, когда я приехал сюда с Денькой двадцать лет
назад. Он работал тогда знаешь кем? Следователем угрозыска. Ох, это было
давно...
- А где Денис? - спросил я.
- Он, я думаю, у Полины. Он ведь только позавчера вернулся. - Борис
помолчал. Полина была официанткой из "Дарвазы", знакомой Дениса. - Денис
как-то не очень приветствует перемену в моей жизни.
- Мне Ирина Васильевна понравилась, - сказал я.
- Да, да. - Он тихо засмеялся. - В ней есть что-то такое, правда? И
когда я с ней, меня ничто не гнетет...
Он стиснул мою руку и быстро пошел обратно. Сначала он шел быстрыми
шагами, потом побежал. На проспекте от нас отстал директор
"Гороформления", который всем велел записать его адрес и в следующую
субботу обязательно прийти к нему на плов. Мы шли впятером посередине
проспекта. Вдовенко вздыхал: "Да, Боренька наш спекся! Теперь уж у него не
одолжишь денег". Ночь была холодная, Сашка протрезвел на воздухе и что-то
нудно, ворчливо говорил Тамаре насчет ее стихов. Она обиделась. Он даже не
пошел ее провожать. Возле кинотеатра "Ашхабад" она повернула налево, и
вместе с нею пошел Вдовенко, который жил где-то рядом.
И мы остались втроем: Атанияз, Сашка и я. Наши ботинки дружно стучали
по асфальту. Сашка шел притихший, пряча лицо в воротник плаща.
- Самое главное знаете что? Перестать барахтаться, - вдруг сказал он.
- В смысле? - спросил Атанияз.
- Ну, вот мы бьемся, барахтаемся, лезем вон из кожи, хотим протолкаться
вперед, а зачем? Мне надоело...
- Можно совсем не жить, - сказал Атанияз.
- Нет, жить я хочу. Но я хочу наслаждаться жизнью. Хочу читать хорошие
книги, умные статьи и не мучиться завистью, не спрашивать себя: а что ты
сделал? Тебе уже тридцать пять, старому дураку, а что ты можешь? Чему
научился? Писать отчеты о курултае хлеборобов? О да, лучше меня это никто
не умеет... К чертям! Мне все надоело, я больше не барахтаюсь.
Минуты две мы молча стучали ботинками.
- Есть такой рассказ о композиторе Гуно, - сказал Саша. - Гуно говорил
о себе: в двадцать лет я говорил: "Гуно!", в тридцать говорил: "Гуно и
Моцарт!", в сорок - "Моцарт и Гуно!", и в пятьдесят лет я говорю:
"Моцарт..." Вот и я говорю: Моцарт. Не надо быть Гуно, это не обязательно,
надо просто сказать себе один раз тихо: "Моцарт" - и пусть все идет как
идет.
Он ушел от нас на площади перед театром, сказав на прощанье, чтоб мы не
барахтались.
Атанияз - очень молчаливый человек, и мы два квартала прошагали молча.
Потом он вдруг заговорил. Он взял мою рукопись и сказал, что попробует
протолкнуть рассказ на радио. Если не удастся на радио, он может перевести
его на туркменский и отдать в туркменский журнал. Надо писать много
рассказов, чтоб был выбор. Надо барахтаться изо всех сил. Работать, как
прачка, у которой семь человек детей. Тогда будет интересно жить, будет
хорошо на душе, и не надо валять дурака перед друзьями. Так сказал своим
замогильным голосом Атанияз - восточный человек с неулыбающимися глазами,
которого я полюбил в этом городе.
Он покинул меня на перекрестке возле гостиницы, где я жил прежде.
Мне нужны были деньги. Наступили холода, а я приехал без пальто, с
одним плащом. Я мечтал купить пишущую машинку. В универмаге появились
портативные немецкие "Эрики" - то, что нужно. Но они стоили дорого. Все,
что я зарабатывал, я тратил на комнату и на обеды в "Дарвазе" или в
диетстоловой, куда мы почти ежедневно ходили с Катей. А рассказ про
доктора Гришу не прошел ни на радио, ни в туркменском журнале. Атанияз был
удручен не меньше меня. Он сказал, что все дело в том, что местные деятели
как огня боятся темы землетрясения. Не хотят вспоминать.
Мои приятели были уверены, что мы с Катей поженимся. Ни с кем из них я
не говорил всерьез. Впрочем, каждый живет своей жизнью. Они только делают
вид, что интересуются моими делами, сочувствуют, дают советы, а на самом
деле им все равно, женюсь я или нет, на Кате или на ком-нибудь еще. У них
хватает своих забот.
Сашка приехал с трассы злым неврастеник-гм. Сначала он ничего не
объяснял, потом признался: порвал с Лерой. Она там с кем-то сошлась.
Денис сказал, что хочет поступать на стройку шофером. Кто-то обещал ему
место шофера на легковой. Я удивился: странный малый! С таким упорством
добивался работы в редакции и, едва устроившись, рвется в пески - крутить
баранку.
- Идея возникла там, на трассе, - сказал Денис. - Но сначала я думал об
этом несерьезно, а когда вернулся, то понял, что это правильно. Ну что мне
в городе? Родных у меня нет. Борька женился. Я, конечно, ушел от него,
хотя он предлагал жить в его квартире, и Ирен тоже. Но я не мог. Честно
говоря, я не очень верю в этот брак, основанный на взаимной жалости...
Люди кажутся странными, пока не влезешь в их шкуру.
Но то, что происходит у меня с Катей, никому не кажется странным.
Несколько дней назад я встретил на улице футболиста Альберта. Мы оба
стояли в очереди к газетному киоску на базаре. Это лучший газетный киоск в
городе, продавец всегда оставляет мне то, что нужно.
Футболист стоял впереди. Я делал вид, что не замечаю его, но он взял
газеты и сам подошел. Разговор вышел самый миролюбивый. Он поздоровался и
попросил передать Кате, что ей достали то, что она просила. Я сказал, что
передам.
- А то я давно ее не вижу, - сказал он.
- Я передам, - сказал я.
Я взял газеты, и мы вместе вышли через базарные ворота на улицу.
Поговорили о футболе, он расценивал наши шансы в Швеции невысоко. Сказал,
что у нас приличная защита, но никуда не годится нападение. Мы немного
поспорили, у меня были свои соображения на этот счет. Я люблю поговорить о
футболе. Это успокаивает. Алик сказал, что он проболел полсезона и лечится
до сих пор. Ребята ездили в Афганистан на три игры, а он загорал, сдавал
зачеты за прошлый год.
В конце разговора я спросил:
- Что Катя должна сделать: позвонить вам или как?
- Телефона у меня нет. Пусть зайдет.
Вечером я все передал Кате, надеясь, что она объяснит, что у нее за
дела с футболистом, но Катя ничего не объяснила. А я не стал спрашивать.
Но меня заело: почему она должна заходить к нему? Что за тайны? На другой
день я все же спросил, в чем дело. Оказывается, ничего особенного: она
просила приятелей футболиста достать в Афганистане нейлоновую кофточку.
Наше объяснение происходило в кино, перед сеансом. Мы сидели в буфете,
пили сладкую айвовую воду и ели пирожные из серой муки, украшенные
ярко-розовым кремом. От этого крема у меня заныли зубы.
Я сказал, что мне все это не нравится.
- Что не нравится? - спросила Катя.
- История с кофточкой. И то, что ты должна к нему заходить. Ты же
говорила, что с ним все кончено?
Помолчав, она сказала:
- Да, все кончено. Но мне нужна нейлоновая кофточка - ты можешь ее
достать?
- Ты у меня ни разу не просила.
- А что я у тебя вообще просила?
- Кажется, ничего.
- Не кажется, а так и есть: я у тебя никогда ничего не просила. А с его
приятелями у меня деловые отношения. Никто не знает, как я выкручиваюсь,
на какие хитрости иду, чтобы хоть как-то одеться, что-то приобрести. Так в
чем дело? Что тебе не нравится?
Я налил в стакан остатки айвовой воды, хотя мне пить не хотелось, и
выпил. Потом поставил стакан на стол и вытер губы бумажной салфеткой.
Прозвенел звонок, и публика потянулась из буфета в фойе, а оттуда в зал.
Мы продолжали сидеть. Вместе с нами за столом сидели два маленьких
человечка, видимо муж и жена, оба в одинаковых зеленых плащах с
капюшонами, откинутыми на спину клетчатой подкладкой наружу. Эти двое тоже
пили воду и с интересом прислушивались к нашему разговору. У них были
коричневые, совершенно глиняные от многолетнего загара лица: наверно,
приехали из песков, с какой-нибудь метеостанции. Они остались сидеть. Их
интересовало, как люди ссорятся в больших городах.
- Мне не нравится вот что, - сказал я, - то, что этот парень... В
общем, я не хочу, чтоб ты к нему заходила.
- Да?
- Да, да.
- А почему ты так говоришь? - Она встала и пошла к выходу. Я пошел за
нею. - У тебя есть права так говорить? Разве ты мой муж?
Двое с глиняными лицами тоже встали - они оказались низенького роста,
совсем коротышки - и пошли вслед за нами.
Вместе с толпой зрителей мы вошли в зал. Это был новый кинотеатр с
просторным залом, удобными креслами. Несмотря на поздний час - был
последний сеанс, - зал заполнялся быстро, некоторые садились на откидные
стулья. Воздух был тяжелый по-вечернему. Я отыскал наши места возле
прохода, мы сели, но потом несколько раз вставали, пропуская людей в
середину ряда. Впереди сидели старик колхозник в бараньей шапке и две
старые туркменские женщины, закутанные в платки. Все сидели на местах,
когда в проходе появился опоздавший, с ошалелым лицом Витька Критский; за
ним шла его жена Надя, сильно накрашенная и напудренная, в кожаном мужском
пальто и с белой сумкой. Вырвались развлечься, детей кинули на бабушку.
Начался журнал "Новости дня". Я сказал тихо:
- По-моему, у меня есть какие-то права. По крайней мере, чтоб просить.
- Какие-то права? Чтоб просить? А я не хочу признавать "какие-то
права", - быстро прошептала она. - Это гадко, нечестно! Ты повсюду ходишь
со мной, знакомишь со своими друзьями, я ночую в твоем доме, и все об этом
знают...
Я взял ее кисть и сжал, чтобы она замолчала. Катина рука была сухая,
теплая, а кончики пальцев, как всегда, холодные. Катя замолчала.
- Потом поговорим, - сказал я.
Катя отодвинулась.
- Зачем? Ты уже сказал про какие-то права...
Начался фильм "Утраченные грезы". Я видел эту картину еще в Москве, она
мне очень понравилась. Были итальянские картины сильнее, например
"Похитители велосипедов" или "Рим в одиннадцать часов", но эта была тоже
прекрасна. Сначала я смотрел на экран, а думал о Кате, о том, что она,
может быть, в чем-то права, но нельзя разрешать ей меня дурачить. Потом
Сильвана Пампанини увлекла меня, и я на некоторое время забыл о Кате.
Я следил за печальной историей неаполитанской девушки Анны, и когда
вдруг стало особенно жаль ее - она ехала на эскалаторе, а навстречу ехал
тот тип с лошадиным лицом, директор рекламной конторы, который заставил
Анну сойтись с ним, а потом уволил, он ехал с женой и с детьми, и она
увидела его, и он тоже увидел ее, но не поздоровался и даже не кивнул,
просто молча посмотрел на нее, как на незнакомого человека, потому что,
видно, ужасно боялся своей жены, и так они молча разъехались в разные
стороны, - тут я опять вспомнил о Кате. Директор с лошадиным лицом был не
просто случайный совратитель, он был Неизбежный Мужчина, который
встречается на пути каждой женщины. Неаполитанской девушке он принес беду,
но мог и не принести беды. Все могло быть иначе. Гораздо благополучней. Он
мог при встрече вежливо улыбнуться и даже приподнять шляпу. Дело в том,
что он не принес любви. Он - Неизбежный Мужчина, Не Приносящий Любви.
У нас было все другое. Я не женат. Катя от меня не зависит, и я не
принуждал ее ни к чему. И тем не менее я вдруг представил себе:
когда-нибудь я тоже буду ехать с женой и с детьми на эскалаторе
Московского метро и увижу Катю, - что будет? Я, конечно, поздороваюсь с
ней, кивну или улыбнусь. Наши взгляды соединятся на миг, и мы разъедемся в
разные стороны, чтобы не встретиться уже никогда в жизни. Я не сравнивал
себя с тем, с директором. Я считал, что я лучше, гораздо лучше. Но между
нами была какая-то общность. Мы были оба - Не Приносящие Любви.
Тем временем вернулся из плавания жених Анны, моряк. Дело шло к
развязке. Моряк не простил Анне ее истории, любовь их разрушилась.
Счастливые люди, им было что разрушать! Вот они прощаются в порту. Их
разделяет высокая металлическая ограда. Анна бежит вдоль ограды, цепляясь
за железные прутья, - как "Бесприданница", падающая на цепи...
Как одинока женщина, несчастная в любви! Ни мать, ни подруги, никто в
целом свете не могут спасти ее от одиночества.
Я взял Катину руку. Она сжала пальцы в кулак, но не отняла руки. Так мы
сидели несколько мгновений, пока не зажегся свет, и потом встали и, не
глядя друг на друга, двинулись к выходу. Старухи туркменки заматывались в
платки, попутно вытирай платками глаза. Толпа зрителей медленно
продавливалась по проходу, все молчали, у многих были заплаканные глаза. Я
шел впереди, держа за спиной в своей руке руку Кати. Я думал о Кате с
грустью, думал о ее одиночестве, пустых надеждах, о ее жизни, наполненной
мелкими, чепуховыми целями. В этом ее суть: страстное стремление к
чепуховым целям. Какая-то мотыльковая целеустремленность. Так было с белым
кружевным воротничком, теперь с нейлоновой кофтой. И она готова на все,
чтобы добиться своей цели. Зачем только я начал разговор о кофте?
Наверняка, что-нибудь жалкое, грошовое, купленное в Кабуле на рынке.
Мы вышли на улицу. Было тепло, звездно. Люди быстро рассеялись. Вскоре
мы оказались одни на улице. Теплый ветер гнал по тротуару сухие листья.
Я спросил, хватит ли у Кати денег, чтобы взять эту самую кофту. Она
сказала, что решила не брать ее. Если я не хочу, она не возьмет. Есть
более необходимые вещи. Мы стали спорить, я убеждал ее взять, она
упорствовала. Она вдруг заговорила о футболисте с таким презрением и
ненавистью, что я удивился.
- Нет, нет! - говорила она, чуть не плача. - Я не возьму ни за что! Ни
за что! И ты не уговаривай!
Был первый час ночи. Автобусы уже не ходили, такси, как назло, не
попадались. Возле телеграфа я остановил какую-то машину: это оказался
хлебный фургон. Мы влезли в кабину к шоферу. За пятерку он согласился
довезти нас до текстильного комбината, а там было близко. В кабине было
тесно, пахло свежими булками, и Катя сидела у меня на коленях в неудобной
позе, пригнув голову.
Я встретил на улице отца Леры, Николая Евстафьевича, и он очень сухо со
мной поздоровался. Потом на базаре я встретил одну из Лериных теток - она
прошла мимо, сделав вид, что меня не знает. А раньше мы с ней всегда
приветливо раскланивались. Я понял, что тут знал больше других.
Об этом я рассказал Саше в ответ на его просьбу сходить к Николаю
Евстафьевичу и что-то там прощупать, прозондировать.
Мы пили в моей комнате кофе. Очень сладкий, дымящийся, неимоверно
сытный и питательный кофе: я делаю его сам при помощи кипятка и банки
сгущенки. Окно было открыто, синело утро. В саду перебегали солнечные
пятна, шуршал ветер, пахло просыхающей землей и весной - хотя какая весна
в середине декабря? Но пахло весной.
- Вот поэтому, - сказал я, - мне неловко к ним идти.
- Ты тут ни при чем. Но и я тоже ни при чем. Это очень типично: когда
человек обижает кого-то, делает зло, он потом избегает этого человека или
же при встрече сам напускает на себя вид обиженного...
- А что я должен говорить?
- Сначала послушай, что тебе скажут. Я был у них после возвращения
дважды. Первый раз прямо с аэродрома. Отец ничего не знал, обнимал,
улыбался. Я его буквально ошеломил: так и так, мол, ваша Лерхен то-то и
то-то, и потому я так-то и так-то. Он глаза вытаращил. А когда я пришел
через три дня, он держался совершенно иначе, даже не пригласил к столу.
Обычно он меня кормит, когда я прихожу. Видимо, получил письмо. Жалко
мальчишку. Он привязан ко мне...
- В общем-то, что сказать-то?
- Скажи так... - Он обнял ладонью лоб. Его пальцы необыкновенно
утончились, пожелтели, ногти были нечистые. Может, у него всегда были
такие пальцы, но я только сейчас заметил? - Скажи, что я готов простить
эту историю, черт с ними... Я могу.
- Скажу.
- Но только при условии, что она уйдет из экспедиции, - понял?
- Ладно.
- Только при таком условии. Никаких поблажек!
Он помолчал, приосанился, пальцами мял лоб. Нависла пауза. Его хотелось
ободрить, но что сказать? Я-то знал больше других.
Я спросил - как-то не пришло ничего умнее - про этого человека, из-за
которого сыр-бор. Кто такой?
- Мальчишка, сукин сын! Двадцать семь лет. Я его чуть не избил, подлеца
- пожалел. Понять невозможно, что она в нем нашла, ну совершенно нельзя
понять. Ничтожество, серый малый и больше ничего. Инженеришко...
Он говорил еще долго. "И я, конечно, не ангел, сам знаешь". Я знал. Я
думал, что он-то, наверное, и виноват