Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
икогда сюда не приедет, письма не пришлет и Николаю
Демьяновичу приезжать запрещает. Деньги, мол, посылай, а больше ничего. А
какие деньги? Тоже сказать, пензия небогатая: четыреста рублей шлет. Это
когда у них ссора, тогда он и прикатит, в какой год раз. Мама, говорит,
она женщина очень даже плохая, взгальная баба, но я, говорит, ее люблю и
она мне в работе помощница.
Ляля слушала старушку, горевала с ней, смотрела на тупое, овечье лицо
девочки и думала: "У всех горе. А ведь драматург, успешный..." От этой
мысли, что - у всех и - еще горше бывает, собственные неприятности
легчали, таяли.
Через час гости стали собираться, директор вызвал автобус, Ивана
Васильевича Ерошкина тащили, беднягу, волоком, все ж таки набезобразничал,
успел, в полночь укатили, а Ляля пожалела старушку - осталась посуду мыть.
Шофер автобуса обещал вернуться через тридцать минут. Не вернулся
почему-то. Смолянов ходил в пижамных штанах и в майке по дому и, напевая,
возил по полу мебель, расставлял по местам, таскал грязную посуду на кухню
и то и дело подходил к буфету - прикладывался. Ляля думала, что вот-вот
свалится. Но автор держался, смотрел на Лялю добрыми голубыми глазами
сквозь очки в круглой оправе и улыбался, как официант. Было видно, что рад
тому, что гости ушли и все кончилось.
Ляля продолжала надеяться, что он свалится и захрапит, как полагается
пьяному человеку, как всегда бывало с отцом, с дядей Мишей, дядей Колей и
с Гришей тоже - Гриша мог захрапеть неожиданно за столом, при гостях, - но
автор был, видимо, покрепче. Спина у него широкая, как у гимнаста, и на
левой руке выше локтя выколота русалка с хвостом и вокруг русалки два
каких-то имени. Когда Ляля разглядела русалку, стало не по себе -
подумала, что сейчас, среди ночи, в доме, где нет никого, кроме старушки и
больной девочки, автор вовсе и не автор, а здоровый мужик, который спьяну
может накуролесить. Но Смолянов вроде не собирался куролесить и даже,
кажется, не понимал, что в его доме остается ночевать молодая женщина - а
куда ей деться во втором часу ночи? Вдруг взял ее руку, клюнул мокрыми
губами - так же клевал тогда, на сцене, в день премьеры, - и невнятно,
плачущим голосом пробормотал:
- Простите, добрая моя... Не гневайтесь на меня, ладно?
- Я нисколько не гневаюсь, Николай Демьянович, - сказала Ляля. Руку, на
всякий случай, осторожно отняла.
- Человек я маленький, незаметный, цену себе знаю, - бубнил Смолянов, -
никакой я не этот... Какой я, к черту?.. Но и они тоже дрянь людишки...
Только вы не гневайтесь, ладно? Милая моя, хорошая...
Опять норовил клюнуть.
Ляля забеспокоилась, позвала громко:
- Евдокия Ниловна!
Он облокотился о стол, вдруг заплакал, снял очки и стал вытирать глаза
ладонью.
Деться было некуда, она легла на диван, накрылась пальто. Но заснуть не
могла, было беспокойно и как-то нестерпимо неловко. Чувствовала себя
виноватой: за Пашку, за дураков, за всех. Ну, зачем обижали человека?
Такой крепыш, плечистый, с широкой грудью, не старый еще, правда уж с
лысиной, и - плачет отчего-то, несчастен. Ведь он, должно быть, богатый.
Нет, богатство не дает счастья. Надо еще что-то, главное. От этой мысли
была смутная радость и чувство превосходства: таинственное что-то, нужное
для счастья, казалось Ляле, у нее есть. Она не могла бы твердо объяснить,
что это было, но уверенно знала: у нее есть. Потому что, когда другие были
несчастны, ей хотелось жалеть и облегчать, делиться чем-то, а значит -
было чем делиться, если получалось такое желание. Иногда думала, что это
оттого, что нет детей. Но, подумавши глубже, понимала - нет, дети не
уменьшили бы желания делиться чем-то нужным для счастья, потому что родные
дети были бы все равно что она сама.
И беспокоясь все больше, Ляля спросила, не сделать ли крепкий кофе. Он
согласился. Ляля пошла на кухню; сделала, принесла две чашки. После кофе -
была уже половина третьего - спать совсем расхотелось. Смоляное отрезвел,
рассказывал, как ему трудно жить, работать: друзей нет, люди к нему
недоверчивы, семейная жизнь не удалась. В Москву приехал четыре года
назад, до этого работал в провинции, во время войны - во фронтовой газете,
а еще раньше, в тридцатые годы, был полярником, зимовал на Диксоне, служил
в погранчастях, в угрозыске, в физкультурных организациях, сам был
боксером. Однажды своей рукой застрелил бандита на станции Калач. Сейчас
вот уже третья пьеса, две других шли в провинции, образования не хватает,
все сам, своим горбом, а зимой, когда пробивал "Лесные дали", было так
тяжело - сил нет. Хотели его придушить, уже удавку приготовили, но ничего
не вышло. Знает теперь, какие есть на свете поганые люди. И в ее любимом
театре тоже, да, да. Смеялся - пирожками с капустой гнушаетесь? Ничего,
мои милые, будете умолять, на коленях ползать: дяденька, дай пирожок с
капустой! Ляля слушала с жадным интересом, удивлялась: похоже, похоже. И
его образованием колют, пользуются. Представляла, как на такого здоровяка,
жилистого, навалятся все миром, с удавкой, а он их - боксом.
Стало светать, петухи запели. Смолянов и Ляля вышли в сад, дорожкой
спустились сквозь заросли - душно пахло крапивой - мимо какого-то старого
кладбища с поникшими в разные стороны крестами, к обрыву над Волгой и сели
там на бревне.
- Вся моя юнь с этим бревнышком закадычным... - рассказывал Смолянов. -
И как его в войну не сожгли? Мужиков не было...
Ляля пожималась, зябла, он ее обнял. Река была в белых клочьях, только
у края темнела вода, глыбилась черная баржа и еще что-то чернело на
берегу, может быть лодки. И там, среди этого черного, на песке жгли
костер. Смолянов говорил, что там ютится шпана, ходить опасно. Вот если
сейчас спуститься вниз - свободно прирежут, ни за понюх табаку. Он
рассказывал что-то про шпану, бандитов, вспоминал. Слушать было интересно,
нисколько не страшно, только холодно. Когда шли обратно, продолжал ее
обнимать, вдруг остановил, прижал неловко - хотел получше погреть, - и так
стояли. И правда, холод был невероятный - не скажешь, что днем жара, - он
грел ее движениями ладоней по всему телу, а сам все говорил, бубнил,
напевал, гладил неторопливо и крепко, все крепче, и чем дольше это длилось
и чем больше она чувствовала его силу, тем сильней почему-то его жалела.
Вернувшись в дом, выпили немного водки, чтоб согреться, поднялись на
второй этаж, прокрались в комнатку, где было темно, шторы опущены и пахло
псовым, холостяцким жильем. Разговаривали шепотом, чтоб не разбудить
девочку: она спала за стеной.
Он бормотал обиженно, неразборчиво, грозил кому-то, и Ляля все не могла
отделаться от чувства стыда за актер-актерычей, ей казалось, что
непременно надо оправдываться, утешать - ведь ни за что обидели, за его же
хорошее. И утешала горячо, как могла. Не нужно на них сердиться, они
наивные, добрые, очень добрые, а какие они товарищи превосходные,
последним поделятся, только вот дурачества иногда говорят, глупости, ради
красного словца, да бог с ними, Ляля всегда прощает, потому что - жизнь-то
у них какая? Попробуйте-ка на семьсот рублей. А у Ивана Васильевича, у
Ерошкина, семья пять человек. Тут должна быть любовь, величайшая,
бескорыстнейшая. И у нее, у Ляли, есть враги, вредят ей, устраивают
_затир_, а все равно отравить ей радость не могут - ради этой радости,
может быть, даже счастья, пускай минутного, все терпеть, прощать, потому
что... Для чего же иначе?.. И он утешался, кивал: "Да, да, понимаю вас..."
Ну вот, и была последняя Лялина доброта и последняя жалость. Поздним
утром, разлепив глаза и плохо еще соображая, услышала - стучат. Потом
вдруг вспомнила, что больная за стенкой стучит мячиком.
Через полтора месяца, когда Ляля приехала после гастролей и уже после
крымского отдыха в Москву, чуть ли не в первый день встретила Смолянова.
Он сказал, что пишет новую пьесу. Принес Сергею Леонидовичу первый акт, и
тот вроде бы одобрил.
Ляля знала, что она всегда хороша после Крыма. И все люди обычно
хороши, но она бывает - особенно. Как Машка, верная подруга, утверждает:
_возмутительно_ хороша, потому что лежит бесстрашно на солнце,
обжаривается дочерна, светлые волосы выгорают до цвета соломы, и тем ярче
на смуглом лице яснеют синие глаза, и потому что купается неутомимо,
заплывает далеко, не отставая от самых сильных пловцов, а вечерами
волейбол, теннис, может быть, и не классно, но с азартом, лишь бы
двигаться, прыгать, хохотать, уставать, доводить себя до изнеможения. И
никаких курортных романов, на фиг, на фиг, от них ни проку, ни соку. Зато
когда возвращается, полная сил и тоски по мужу, подругам, театру и даже
просто по родной улочке, бегущей мимо церкви, овощного магазина...
Смоляное разглядывал Лялю, улыбался, и в его взгляде было то мужское,
радостное и откровенное, что Ляля любила ощущать, потому что это ощущение
означало, что она в _порядке_ и все у нее _как надо_. У Ляли в такие
минуты тайного ликования перед собой даже голос менялся. И она
изменившимся голосом приветствовала Смолянова, подавая ему руку и слыша,
как голос звучит нараспев и в нос:
- Николай Демьянович, ну что же, порадуете нас, значит, новеньким?
Очень здорово, очень хорошо!
При этом с удивлением подумала о том, что была ночь, когда она горячо
жалела этого человека со скучным лицом - господи, да за что же? В лице
Смолянова было что-то сырое, непропеченное.
Он бормотал в своей манере - невразумительно, мял Лялину руку. Ляля
сказала легко: "Николай Демьянович, еще увидимся! Пока!" - и побежала. На
секунду потом остановилась, оглянулась:
- Я очень рада, что вы снова у нас в театре!
Но прошло несколько дней, и все крымское отлетело, а может, просто
навалилась Москва с холодами, дождем, спехом, болезнью отца, сердитым
Сергеем Леонидовичем, волнениями из-за новой постановки и беготней по
магазинам в поисках туфель на каучуке для мокрой погоды.
В новой постановке Ляля, конечно, получила шиш. Но в декабре Смоляное
принес пьесу "Игнат Тимофеевич", стал бывать в театре часто, то читка, то
обсуждения, доработки, распределение ролей. Сперва ничего не обещали,
потом дали муровую ролишку, потом - хорошую, одну из героинь. Ляля
совершенно ни о чем не просила. Смолянов сам догадался, поговорил с
Сергеем Леонидовичем. Смурный на худсовете возражал, но Николай Демьянович
твердо сказал: "Вот так-то!" - и Смурный заткнулся.
Хотя роль Евдокии, жены Игната Тимофеевича, директорши сельской
школы-семилетки, была не ахти какая завидная - очень уж лобовата,
ревность, страдания, разговоры поучительные, - но Ляля надеялась всех
поразить, показать класс, "из карася сделать порося", как говорил Сергей
Леонидович. Работать взялась с упоением. В роли своей отыскивала такие
тонкости, такую глубину, что автор изумлялся простодушно:
- Ну и ну! А я и думать не думал...
Все-таки что бы ни говорили о Смолянове разные умники вроде Боба
Мироновича, Ники Герасимова или родного Гриши, одни из снобизма, другие,
чего скрывать, от зависти к успехам, - Смолянова в газетах поминали все
чаще, хвалебней, "Лесополосы" шли уже в сорока театрах, - было в этом
провинциале что-то милое, прочное, какое-то умение нерасторопно, но
властно подчинять, добираться ходким медвежьим шагом до сути, до цели.
Смоляное теперь приходил в театр ежедневно, сидел на репетициях. Иногда
после репетиции, незаметно отлучившись, шли с Лялей в ресторан - обычно в
"Москву", на десятый этаж, где был знакомый метрдотель, - оттуда ездили в
пустую квартиру одного друга Смолянова, который уехал в Китай и оставил
Смолянову ключ. Однажды в обувном магазине на окраине, где директором был
знакомый Смолянова, купили туфли на каучуке (с осени искала, а тут
заикнулась и - раз, пожалуйста!). Удивлялась: ведь он в Москве житель
недавний, а уж все ходы-выходы знает и знакомых полно. И человек-то не
очень уж общительный, мрачноватый даже, не шустряга какой-нибудь. Значит,
талант особый. Есть такие люди: все-то им удается по-тихому, дела у них
идут, денежки текут, женщины к ним льнут, дуры глупые. Талант! Самый
драгоценный: жизнь устраивать, обставлять, как комнату мебелью. Вот бы
Грише такого хоть немножко. И то, что было в Саратове случайностью, блажью
сострадательной, химерой предрассветной - то ли было, то ли не было, -
стало теперь, на исходе зимы, обыкновенностью и простотой, вроде и нельзя
без этого никак. В марте, когда премьера была уже близка, Ляля заметила,
что Смурный стал ей улыбаться и первым издали здороваться почтительно.
...И забывается вся мерзость ненастья, холод, слякоть, и кажется, что
тепло и солнце были всегда и, главное, _всегда будут_. И вот когда в
Лялиной жизни случилось то, о чем она мечтала годами, почти без надежды,
потому что в глубине души с некоторым страхом и смирением подозревала в
себе вечную неудачницу. Сергей Леонидович теперь подолгу работал с нею
одной, гримерша, неискренняя баба, стала называть ее Людмилой Петровной, и
был случай, когда за Лялей прислали директорскую машину, чтобы ехать на
радио рассказывать вместе с директором и Сергеем Леонидовичем о том, как
идет работа над новым спектаклем, - когда все это и другое в таком же роде
случилось в Лялиной жизни в конце зимы тысяча девятьсот пятьдесят второго
года, когда Ляле исполнилось двадцать пять, она очень быстро, пожалуй,
даже мигом, привыкла к происшедшей перемене и думала, что теперь так
_будет всегда_ и в дальнейшем может быть только лучше.
Что переломило жизнь, оставалось для Ляли загадкой, да она и не
задумывалась. Ветра, что ли, переменили направление в поднебесье? Где-то
за тысячи миль пронеслись ураганы? Бабушка, покойница, любила такую
поговорку: "Придет время, будет и пора". И вот пришло Лялино время - а
почему бы и нет? Она так упорно ждала, терпела. Мама считала, конечно, что
поворот к лучшему случился благодаря ей: давешняя кляуза помогла.
Возможно, что и так. А возможно, что Николай Демьянович повлиял. А еще
того возможней, что Сергей Леонидович, который вообще-то всегда еще с
приемных экзаменов в училище, на которых Лялю провалили, относился к ней
хорошо, даже чересчур хорошо, привык, пригляделся, а вдруг увидал сосвежа
и сам изумился: "Да что ж это, товарищи, мы с Людмилой Телепневой делаем?"
Он однажды, передавали, так про нее сказал: "Ну, милота, милота, а дальше
что?" Да ведь если милота есть, это ужасно много. Милота на улице не
валяется. "Милота - дар божий, - говорил Ксенофонт Федорович, художник,
который и передавал услышанное. - Развивать нужно, лелеять, а не нос
воротить". Ксенофонт Федорович был отличный человек. Лялю любил, как дочь.
Умер, бедный, от сердечного приступа: пил много.
И все-таки бабушка мудрей всех - пришло время, вот и пора.
Занавес закрылся, актеры поспешно бросились за кулисы, но Ляля не
успела за другими, и, когда полотнища вновь распахнулись, шумящая волна из
зала захватила ее, она оказалась одна на сцене и не могла сообразить,
кланяться ей одной или ждать остальных. Кто-то схватил ее руку и, больно
сжав пальцы, потянул к рампе. Она поклонилась, краем глаза увидела, кто
тянул: Макеев. Тот улыбался и шептал злобно:
- Кланяйся, ну! Тебя же вызывают...
И снова так же: все гурьбой, отпихивая друг друга, кинулись за кулисы.
Ляля почему-то замешкалась, и волна накрыла ее одну. Кто-то бросил букет.
Актеры перестали кланяться, выстроились неровной шеренгой, тоже стали
аплодировать, и все повернулись в сторону правой кулисы, откуда вышел
Сергей Леонидович с лицом немного бледным и брезгливым, какое бывает у
него от усталости к концу репетиций. Ляля смотрела на Сергея Леонидовича,
едва сдерживая слезы, ей хотелось обнять его и сказать ему, какой он
настоящий и замечательный. Неожиданно он взял ее за руку и вывел вперед.
Они стояли одни перед залом, который наполовину уже опустел, но гремел,
клокотал и напирал на сцену еще сильнее, чем прежде.
- Спасибо, Сергей Леонидович, - сказала Ляля. - Спасибо вам...
- В зал, в зал! - не глядя на нее, пробормотал он.
Потом вышел Николай Демьянович в отличном светлом костюме, с белым
платочком в карманчике, в каких-то новых очках с толстой черной
американской оправой - эти очки совершенно его изменили, и вообще он
выглядел непривычно. Он уже не сгибался в поклонах, как официант, лицо его
не покрывала смертельная бледность, и оно не блестело потом, держался он
прямо, кланялся солидно, опуская голову, и было похоже, что он соглашается
с кем-то: "Да! Да! Да!" Потом он подошел к Сергею Леонидовичу, обнял его и
поцеловал. Ляля заметила, что Сергей Леонидович запунцовел, стискивая
Николая Демьяновича с горячностью и что-то говоря ему на ухо. Затем
Николай Демьянович подошел к Ляле, поцеловал ей руку, шепнул:
- Сегодня бы надо отметить...
Ляля не успела ничего сказать, как он уже отошел, жал руки актерам, а
женщинам целовал. Наконец отгремело, иссякло, все спускались по узкой
лестнице вниз, разговаривали хором, хохотали, поздравляли друг друга.
Сергей Леонидович поддерживал Лялю под локоть.
- Семь раз вызвали! Семь, семь! - кричала помреж Лемберг, которая
стояла внизу лестницы и, подняв обе руки, показывала растопыренными
пальцами: семь. - Успех, Сергей Леонидович!
- Да, да, посмотрим... - кивал главный. - Но вы, Ада Максимовна, очень
торопите занавес. Получается назойливо, провинциально.
- Вы же сами просили, Сергей Леонидович!
- Надо соображать: видите, обозначился успех, значит, незачем гнать
занавес, и без того хлопают. Вы соображайте. Ну, ничего, пустяки.
Поздравляю вас. - Он устало улыбнулся, пожал Лемберг руку. - Облака в
третьем акте снять, запишите. Ни черта не получается, какая-то каша.
Сергей Леонидович прошел дальше, а Лемберг обхватила Лялю сзади за
плечи и чмокнула в щеку.
- Лялечка, поздравляю! Ой, прости, испачкала! Ну, ничего, сейчас смоешь
грим. Все чудесно, замечательно, только в последнем действии одно местечко
- когда Макеев подходит к крыльцу и ты поворачиваешься...
Лемберг тараторила в возбуждении, двигая большим накрашенным ртом, но
Ляля понимала плохо.
- Спасибо, Адочка, большое спасибо.
Она кивала и улыбалась почти бессознательно, потом тоже чмокнула
Лемберг в щеку. И тут же пришло в голову, что еще месяц назад (да какой
месяц - еще вчера!) она не посмела бы не только поцеловать Аду Максимовну,
но даже назвать ее Адочкой, а сейчас это вышло так просто, само собой, и
Лемберг как будто даже довольна тем, что ее чмокнули. Все вокруг
продолжало меняться, и она менялась сама, она это чувствовала. Так и
должно быть, ничего странного. Не нужно удивляться. Все, что ее окружало и
было с нею связано, менялось, менялось неумолимо и ежесекундно, и люди,
кажется, это чуяли, как птицы чуют перемену погоды.
Когда, разгримировавшись и переодевшись, Ляля вышла в кулисный зал, там
уже стоял окруженный актерами Сергей Леонидович и делал замечания по
какой-то сцене. Он сам показывал, что следовало делать и в чем была
ошибка, и по тому, как он показывал, смешно, с увлечением, было ясно, что
у него превосходное настроение, что он чувствует удачу и уже слышал от
кого-то ободряющие прогнозы. И все это понимали и, глядя, как Сергей
Леонидович показывает, хохотали восторж