Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
РИ? Зачем меня мучаешь?" И голос
жесткий вдруг задрожал, растаял жалко, невыносимо. У него тоже голос
пресекся: "Да ведь я не могу!" - "И я..." - "А когда?" - "Не знаю". -
"Завтра, может быть?" - "Хорошо..."
И опять: со снегом, пургой, чужими домами, холодом в автомобиле,
глотками коньяка из фляжки, клятвами, неизвестностью. Опять слышал: "Люблю
тебя больше дочери, больше всех, всех". И: "Без тебя не могу жить". А как
же такой-то? К нему чувство благодарности за все, что он сделал, и
глубокая жалость. Ведь он болен. Этого не знает никто. Антипов не решался
спрашивать, чем болен такой-то. Все было хрупко в первые дни после
примирения, которое обозначилось счастливейшей ночью, были вместе с вечера
до утра: она уехала будто бы в Ленинград на съемки. Но все было хрупко.
Было хрупкое безумие - боялись касаться того и этого. Например, переезда в
кооперативный дом и благородства такого-то. Когда она, забывшись, завела
рассказ о великодушии такого-то, которому Мирон позвонил на другой день
после Нового года, извинялся за хамство и такой-то разговаривал с ним
очень терпеливо, дружественно, по-отечески и простил его, Антипов не
выдержал: "Еще одна такая притча, и я, ей-богу, от тебя сбегу". Она
отшатнулась. "Не пугай меня! Я не вынесу. Правду говорю, не вынесу". Но
прошло немного времени, может быть полчаса, и она произнесла тихо: "А
такой-то никогда не повышал на меня голос. За все четырнадцать лет". Он
сказал: "Потому, наверно, что ты не рассказывала ему о благородстве других
мужчин. С которыми ты спала". Она ответила: "Я не спала с другими
мужчинами до тебя". И эти бессмысленные слова проникали в него как жар,
как болезнь, и он им верил. Как можно не верить болезни, когда все нутро и
кожа полыхают в огне?
Однажды сказал после такой же бессмысленной фразы: "Тебя послушать, ты
и с мужем не спишь никогда и не знаешь, как это делается. Спишь ты с ним?"
Она ответила не сразу: "Да в том-то и дело, можешь мне не верить, но почти
нет..." Он смеялся, махал на нее рукою, свистел насмешливо и верил.
"_Почти нет_" - звучало убедительно. Чего ей стоило сказать "_нет_"? Он
поверил бы. Но слово "_почти_" было когтистое, оно терзало его, хотя было
глупо терзаться, раньше он этой пытки не знал, раньше его не волновало то,
что он делит женщину с кем-то, муж был такой же неотделимой
принадлежностью женщины, неудобной, но терпимой, как, скажем, ее жилище в
доме, где жили антиповские знакомые, и он всегда немного трусил, провожая
ее; как то, что ей часто приходилось уезжать в командировки и они
расставались. Со всем этим он мирился, как с мужем, но так было прежде. А
с Нового года что-то переменилось: он ослабел и нервничал больше, чем
нужно...
Все это куда-то двигалось, только неясно куда. Что могло быть дальше?
Он не представлял себе. А она знала. "Я же говорила: будет скандал, люди
нас разведут, но я буду любить тебя до конца дней".
В марте она уехала в Ленинград надолго - снимать видовой или
документальный, шут его знает какой фильм о Пушкине. Очень горела этим
замыслом и радовалась, что студия поручила делать фильм ей, а не другим,
которые тоже рвались к пушкинской теме и страшно интриговали, а она
интриговать не умела. Особенно билась некая Сойкина, которая сняла
когда-то фильм о Некрасове и возомнила, что только она может делать фильмы
о писателях. Сойкина интриговала отчаянно, ходила в инстанции, таскала в
портфеле свои брошюрки - она кандидат наук - и всем говорила, что
знаменитый Мармурштейн, который знает Пушкина назубок, согласится работать
консультантом только с нею и ни с кем другим. Был еще один режиссер,
старичок, очень пробивной, который претендовал на Пушкина по двум
причинам: во-первых, он давно ничего не ставил, поскольку был после
инфаркта, и, во-вторых, у него дома собрана целая Пушкиниана и даже есть
собственный экслибрис с изображением головы Пушкина. Не оставалось ничего
иного, как прибегнуть к последнему средству, чего она всегда избегала, -
обратиться к такому-то. Тот позвонил, все устроилось. Борьба происходила
прошлой весной, потом она писала сценарий, его изучали, утверждали, она
снимала Суздаль, летала в Ленинград. И вот умчалась на месяц, оставив
адрес гостиницы и номер телефона. С нею уехали директор группы, оператор и
консультант, не Мармурштейн, а эссеист Евстропов, доктор наук, статьи
которого были повсюду нарасхват. Она очень гордилась тем, что удалось
заполучить Евстропова.
Все, что должно было двигаться куда-то, оно и двигалось, по-видимому.
Медленно произрастали, раскидываясь вдаль и вширь, ветви романа про
Никифорова; медленно громоздились этажи кооперативного дома на окраине,
медленно взрослели и уходили в неведомую страну дети, медленно отъезжали
друг от друга две половины треснувшего плота, на одной половине стоял
Антипов, на другой Таня, и никакого ужаса не было на их лицах, они
разговаривали, шутили, принимали лекарства, раздражались, ходили в кино, и
бревенчатые половины тихо расплывались своими путями, ибо нельзя ничего
остановить, все плывет, двигается, отдаляется от чего-то и приближается к
чему-то. И так же таинственно двигалось то, что возникло между ним и
женщиной, жившей теперь в Ленинграде, которой он звонил чуть ли не каждый
вечер, иногда ночью, в гостиницу, надеясь по голосу и словам угадать: куда
все это плывет? Неподвижной воды нет, а в той, которая кажется стоячей,
тоже происходит движение - она испаряется или гниет.
Первые вечера заставал ее в гостинице и выслушивал возбужденные
рассказы о том, что она наметила, придумала, открыла, узнала, иногда
выслушивал стихи, отрывки из писем, воспоминаний того и сего, свою версию
роли Гончаровой, Гончарову называла Натали, как гимнастку Кучинскую,
жаловалась на пушкинистов, которые с версией не соглашались, отстаивая
честь мундира, она спрашивала его советов, интересовалась здоровьем и тем,
как идет "Синдром", потом перестал заставать вечерами, начались ее
разъезды, поздние возвращения, встречи с пушкинистами, а однажды не застал
ночью. В марте он жил в пансионате под Москвой и мог звонить ночами
свободно. Но не захотел звонить больше. Он выждал девять дней, дальше
выдержки не хватило.
Она кричала по телефону в неистовом волнении, перемежая слова любви,
ругани и упреков: "Куда ты скрылся? Ты свинья! Я хотела мчаться в Москву,
хотя это невозможно! Я думала, ты в больнице! Видела ужасный сон! Нельзя
так издеваться!" Он сказал, что звонил ночью, не застал ее, и желание
звонить пропало. Что значит - пропало? Пропало, и все. Голос был слабый,
дрожащий: "Ты свинья... Садист... Не хочу иметь с тобой дело... У нас
неприятности, а ты издеваешься..." - "Какие неприятности?" - "Неважно.
Тебе это неинтересно". Потом выяснилось: что-то снимать не разрешалось и
вот добивались разрешения. В ту субботу поехали на два дня в Комарове. Все
было понятно, объяснимо, он мог успокоиться, были поцелуи, слова "скучаю",
"безумно", "не могу дождаться", но что-то куда-то сдвинулось и плыло.
Он позвонил через сутки, и опять никто не ответил. Было два часа ночи.
Дом стоял в снегу, в соснах, ночи были холодные, накрывался двумя
одеялами, а днем грело солнце, обледенелый снег на дворике перед домом
растапливался, сырели лужи, по ним носились, радуясь теплу, бездомные,
холуйского вида собачонки, которых подкармливали на кухне. Старухи бросали
крошки воробьям. Пожилые люди в долгополых шубах гуляли по аллеям,
неслышно и как бы на ухо что-то друг другу рассказывали. Но все говорили
примерно одно и то же. Из окна Антипов увидел, как по аллее идет
стремительно, с портфелем в руке, в своем куцем бушлатике, в черной
кроличьей шапке Степан, и обрадованно встал из-за стола: не видел сына
несколько дней, да и работа не шла на ум. Ну что? Все хорошо. Как мама?
Прекрасно, вот прислала белье и книги, которые ты просил. А Маринка велела
позвонить в театр кукол и попросить два билета на воскресенье. Ей для
учительницы. Ладно. Попробую. Твои-то как дела? Мои...
Они вышли во двор и отправились по размокшей дороге к лесу. Степан был
Антипову ближе всех. В нем было понимание. Причем было всегда, даже в
пору, когда он был младенцем. Было в глазах, поражавших необычным для
младенца внимательным и печальным взглядом, как будто, едва родившись в
пятидесятом, сразу начал отца жалеть. "Папа, - сказал Степан, - я не знаю,
как мне быть с Настей". - "Оставь ее, - сказал Антипов. - Она для тебя не
годится". Парень огромного роста смотрел на отца с тоской. "Папа, я
знаю... Но я не могу оставить!" - "А чего ты хочешь?" - "Я хочу жениться.
Только не говори маме пока. А Настя говорит, что рано, что невозможно, я
человек безответственный и так далее". - "Говорит правильно". - "Папа,
глупости! Неужели не понимаешь, что это отговорка?" Он помолчал,
раздумывая. Все это напоминало вид пруда в перевернутый бинокль: те же
самые деревья, тот же домик, купальня, но в уменьшенном виде. Он спросил:
"А она чего хочет?" - "Продолжать все так же. Просто так". - "Ну и хорошо!
- сказал он с фальшивой бодростью. - Лучше не придумаешь! Она умная
женщина". Сын шел с поникшей головой и уныло молчал, ему было плохо.
Антипов заговорил о другом. Через час, когда возвращались из леса к обеду,
столкнулись на въезде во двор с директорской синей "Волгой". Котов велел
шоферу остановиться и вылез из машины, чтобы пожать старому приятелю руку.
Антипов жил в пансионате давно, но Котова встречал редко - тот чуть не
каждый день мотался в Москву, весь был опутан какими-то делами, заботами,
обязательствами. Ну, как тебе тут живется? Жалоб нет? Персонал не грубит?
По кухне нет замечаний? Все было полувшутку-полувсерьез, остановка с
рукопожатием не означала ровно ничего - этот плот тоже развалился, бревна
давно несло течением в разные стороны. У Котова на уме были
капиталовложения, ассигнования, цемент, стекловата, но иногда ему хотелось
дать понять, что он вовсе не то, что о нем думают. Вот и теперь он
остановился лишь затем, чтобы сказать, что работает над сценарием. Для
Киевской студии. Но работать абсолютно некогда - урывает два-три часа по
ночам.
Антипов не верил. Но это не имело значения. Встреча с опухшим
багрянощеким старым барбосом всегда была чем-то мила. Памятью о
невозвратном. И он спросил то, что хотел от него услышать барбос: о чем
сценарий? "О Гоголе, - был простой ответ. - Точнее, о юности Гоголя. Мне
эта тема близка. Ведь я по матери хохол". И много ли сделано? Примерно
треть. Сценарий будет трехсерийный. Но ужас в том, что работать некогда.
Впору хоть бросать этот райский уголок, будь он неладен! Да на кого
бросить? Вы же первые взвоете...
Махнул рукой, втиснулся в машину и покатил в сторону гаража. Антипов
смотрел ему вслед с улыбкой. "Ни одному слову верить не рекомендую. Не
будет ни сценария, ни фильма". Степан сказал: "Вот разница между нашими
поколениями. Ты считаешь, что не будет, а я посмотрел на товарища и твердо
верю: фильм будет". Он захохотал глуповато, по-мальчишески, забыв о своих
невзгодах. А ведь он умница. И так ничтожно попался! За обедом Антипов
начал подкоп с другого конца - со стороны Ройтека. Сказал, что
ройтековская среда настораживает, это люди другого кроя, трена, крена,
черта в ступе, словом, чего-то другого. "И самого Романа Викторовича ты
подвергаешь сомнению?" - спросил Степан. "Именно". - "Ну да, я забыл, вы
ужасно колбасились с Новым годом, не хотели с ним сидеть. Настя над отцом
потешалась: ты, говорит, как вий, тебя все боятся! А мне кажется, он
человек не скверный. Он добродушный, компанейский, любит водочку,
анекдоты. Словом, обыкновенный папаша средней руки, чей поезд ушел".
Антипов поглядел на сына. "Почему ты думаешь, что поезд ушел?" - "Ну,
ушел, конечно. Это ясно. Недаром же ему хамили под Новый год. Но имей в
виду, Настя знает его навылет! Особого почтения там нету. А он любит ее
совершенно по-идиотски". В словах Степана Антипову чудилась какая-то мина,
но не мог точно определить, где он ее заложил, и оттого молчал, сурово
сдвигая брови. "Да! Между прочим! - сказал Степан. - А про тебя он всегда
спрашивает и говорит только хорошее. Даже очень хорошее. Говорит, что ты
талант, что ты очень искренний, что он знает тебя по студенческим
временам. Печатал твой первый рассказ в газете". - "Ну, печатал, - сказал
Антипов. - И что из того?" - "Папа, а как назывался тот рассказ?" - "Не
помню. Это был, собственно, не рассказ, а фельетон на две колонки. В
отделе юмора". - "Правда? Вспомни, пожалуйста, как назывался. Забавно же,
первый рассказ!" Антипов стал вспоминать и вспомнил. "Кажется, вот как:
"Колышкин - счастливый неудачник".
Степан воскликнул: "Колышкин - счастливый неудачник? Здорово, папа!
Шикарное название! - Вдруг прыснул смехом и, согнувшись пополам, стал
хохотать как безумный. - Колышкин? Счастливый неудачник? Это колоссально,
папа!"
В потемках провожал Степана на станцию. К вечеру похолодало, дорога
заледенела, шли медленно. Степан спросил: а можно ли каким-то способом
узнать, любит ли женщина по-настоящему? Или это театр? Спрашивать ему,
видно, было неловко, он долго собирался с духом и вот дождался темноты,
спросил. Антипов сказал, что способов нет. Женщина сама не знает. Должно
пройти время, может быть жизнь, тогда выяснится. Сын сказал с неподдельной
печалью: "Но ведь это катастрофа! Как можно жить?"
Наверно, у него вертелось на языке: "Как вы все живете?" Он ухватился
за последнее, что обещало надежду: "А наша мать? Она... - голос дрогнул, -
по-настоящему тебя любит?"
Отвечать было необходимо. Антипов сказал: "Наверно. Но ведь прошла
долгая жизнь. В нее уместилось две жизни: твоя и Маринина".
Ночью Антипов понял, что было частью "синдрома Никифорова": страх
потерять Гогу. Это могло случиться по воле рока, тут Никифоров бессилен ни
предвидеть, ни защитить, но - молния могла ударить по воле самой Гоги, ибо
неподвластно пониманию, _настоящее или нет_ соединяет людей, вдруг
раскалываются небеса и наступает гибель. Человек расщепляет атом,
исследует мир до мельчайших крупиц, близок к тому, чтобы силою своего
знания этот мир уничтожить, но трепещет беспомощно перед загадкой:
_настоящее или нет?_ На другой день, позавтракав рано, Антипов тотчас сел
за стол. Он работал над главой о сорок пятом годе, декабре, когда в
Козихинском переулке возник первый муж Гоги, нелепый Владимир Леонтьевич
Саенко, с которым Гога рассталась двадцать лет назад. Саенко был красный
командир, он вытащил гимназистку Гогу из развалин купеческого дома города
Николаева, привез сначала в Россошь, потом в Москву, работал экономистом
Центросоюза, мучился красотою Гоги и жаждал узнать правду: _настоящее или
нет?_ Запутавшись в диалектике сложных Гогиных чувств, дойдя до отчаяния,
он сочинил "Десять пунктов семейной жизни" и представил их Гоге в виде
меморандума. Это было в двадцать шестом, а в двадцать седьмом "Десять
пунктов" стали предметом обсуждения во время чистки, и его исключили как
чуждый и разложившийся элемент. И он сгинул куда-то, то ли удрал в свою
Россошь, то ли уехал искать счастья на Дальнем Востоке; и когда Никифоров
нашел голубоглазую Гогу, от Саенко не осталось ничего, кроме скудных
анекдотических воспоминаний и пожелтевших листков меморандума, которые
Гога иногда читала гостям, чтобы позабавить. И вот однажды он постучался в
дверь и вошел - миф воплощенный, предмет привычных домашних шуток, не
человек даже, а некий знак, некий призрак милого исчезнувшего времени, - и
обратился с просьбой. Все было нелепо: и появление, и просьба. Если уж
появился, то не проси. Саенко был долговяз, сутул, лет пятидесяти пяти, с
худым зеленовато-темным лицом, говорившим о нездоровье, на котором резкими
морщинами было вычеканено застарелое недовольство или обида, но в глазах
синела детская простоватость. И это было то, что странно соединяло его с
Гогой; Никифоров сразу заметил, и его это покоробило. Саенко попал в сорок
первом в окружение, оказался в плену, бежал, воевал вместе с партизанами
во Франции, еще раз угодил в немецкий лагерь, опять бежал и воевал и
теперь хотел устроиться куда-нибудь экономистом или бухгалтером, но не
удавалось. Его жена еврейка, и дети погибли в Белоруссии. Он приехал в
Москву, мечтая как-то поправить пошатнувшиеся дела. Он так и сказал:
пошатнувшиеся дела. Старые знакомые, на которых он случайно наткнулся,
сказали, что у Георгины есть связи, и вот...
Антипов перечитал внимательно написанное вчера - было необходимо, как
глубокая втяжка воздуха, перед тем как нырнуть, - и стал писать.
"Никифоров маялся без сна и, чтобы не разбудить Гогу, которая спала
чутко, в три ночи тихо встал, ушел в угловую комнату, за шкаф, сел за
стол. Работать он, разумеется, не мог, но мог курить и думать. Приезд
странного человека взбаламутил что-то темноватое и путаное, какие-то
водоросли на дне души. Может быть, эти донные водоросли, присутствовавшие
в потемках от века, были особой формацией страха, загадочным полипом,
который, впрочем, почти не беспокоил Никифорова - с ним можно было жить.
Но иногда вдруг глубоководная ткань приходила в движение и все существо
Никифорова колебалось и ныло, охваченное, как болезнью, страхом потерять
Гогу. О каких связях Гоги говорил Саенко? И кто эти старые знакомые,
которые навели на Гогу? Почему-то не успел спросить, он ушел, Гога велела
позвонить дня через два. Никифоров знал магическую силу _писания_, которое
притягивает к себе жизнь. То, о чем писалось, что было полнейшим вымыслом
- поднялось из твоего мрака, из твоих ила и водорослей, - внезапно
воплощается в яви и поражает тебя, иногда смертельно. Роман о Всеволодове
- Валдаеве - остановился на странице, где героя допрашивал офицер
колчаковской контрразвезки в девятнадцатом году, в Невьянске, в конторе
чугуноплавильного завода, здесь решалась судьба. Недописанный роман о
Сыромятникове лежал, запеленатый наподобие мумии, в сундуке в сарае
пермского купца Гольдина. И возникла женщина, дочка Гольдина, которую
Всеволодов когда-то боготворил, потом проклял, и от нее зависело спасение
или смерть. Она была тайно близка к колчаковскому контрразведчику.
Никифоров проглядывал написанное, поправлял механически то слово, то
запятую и думал про жену и Саенко. Нить, сочетавшая их когда-то, не
прервалась доныне, дотянулась призрачной паутиной, хотя Гога отрицает,
женщины всегда отрицают, они уверяют, будто прошлое для них не существует,
и искренне, хотя это неправда.
Никифоров рылся в ящиках стола, отыскал запыленный конверт с письмом и
"Десятью пунктами" Саенко - давно забрал эту прелесть себе, надеясь
воткнуть в какое-нибудь сочинение. Письмо было страниц на десять,
напечатано на "ундервуде", пылкое, глупое, чудесное, бессмысленное, с
укорами, мольбой и орфографическими ошибками - Гога куда-то от него
убежала, он хотел письмом ее вернуть... "...Ты меня обнадежила, Георгина,
что приняла мое предупреждение насчет того, что в Россоши оставить все
николаевское прошлое... Ты обещала бросить легкомысленную крикливость,
неуместный хохот в присутствии других людей... В первый день троицы
приходил какой-то