Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
но жил своей жизнью, неведомо где. "Я как
киплинговский кот,-говорил он,- гуляю сам по себе". В Брусково он приехал с
очень красивой девушкой по имени Стелла. Она была танцовщицей в только что
появившемся в Москве и уже модном ансамбле "Березка". Был какой-то очень
долгий спор. Орали, вопили чуть ли не до драки. Все началось с Аструга,
преподавателя языкознания, которого тогда шуганули с треском, но спор-то
затеялся анекдотически: какого цвета кальсоны у Аструга? Подоплека была,
разумеется, другая. Совершенно, совершенно другая! И не в бедном Аструге
было дело. Он, кстати, был из окружения Ганчука. Но и это в тот день не
имело значения. Накопилось, как видно, какое-то вулканическое раздражение,
томилось подспудно, скрытно от беглого глаза и вдруг прорвалось. Левка
Шулепников был, как всегда, раздражителем, но по своему легкодумью не
замечал этого. Ну и, конечно, много водки и никакой еды. Обычная
студенческая кутерьма. Все это опустилось на голодуху, на усталость, на
нервное ожесточение перед сессией и на то вулканическое, что клокотало
глубоко внутри...
Был некий Черемисин, несимпатичный малый, он не числился у Глебова в
друзьях, но прикатил вместе со всеми, потому что банда собралась пестрая -
кто кидал в складчину, тот и хорош. Человек двадцать. Казалось так: дача
большая да еще участок, гуляй хоть сто человек. А вышло: теснота и драка.
Этот Черемисин, когда заговорили об Аструге, рассказал такую байку. Будто бы
на зачете тот спросил: "Что такое морфема?" Черемисин не знал. Аструг
говорит: "Как вы можете знать язык, если не знаете, что такое морфема?" А
Черемисин спрашивает: "А что такое {салазган}?" Аструг, конечно, пожимает
плечами. Черемисин еще спрашивает: "А что такое {шурдыбурда}?" Тот и этого
не знает. "Как же вы можете, профессор, знать язык, если таких простых слов
не знаете? У нас их всякий старик и всякий ребенок понимает. {Салазган} -
это значит, вроде как шпана. А {шурдыбурда} - это то, что у нас с вами
получилось, бестолковщина". И тот засмеялся, рукой махнул и тройку поставил.
- Но вообще-то правильно, что его турнули, - докончил Черемисин.-
Низкопоклонство в нем было. Он только виду не показывал, но было. Это точно.
Книжный язык он, может, и знал, но настоящий, народный - ни в зуб.
Одна девушка сказала:
- Я не знаю, чего он там знал, чего не знал, но я очень рада, что его
больше у нас не будет. А то прямо до тошноты: сядет на стул, ногу на ногу
положит, ногой качает, а брючина почему-то всегда у него задирается и белье
видно голубое, в носок заправленное. Фу, гадость! - Девушка скорчила гримасу
отвращения.- Прямо смотреть не могла, хоть глаза закрывай... И в голову
ничего не идет...
Черемисин хохотал.
- Это верно. Точно, точно! Только не голубое, пардон, а белое. Голубого я
что-то не помню...
- Вот пусть теперь дома сидит и ногой качает, - сказала девушка.
Начали раздражаться и свариться не только оттого, что перепились, но и
оттого, что собрались в кучу не друзья, а с бору по сосенке. Сонины фифы,
знакомые этих фиф - одно, глебовские приятели - другое, да еще явились
какие-то непрошеные и случайные, вроде Черемисина. Все это гудело, вскипало,
накалялось, тут же знакомились, пили на брудершафт, мгновенно становились
лучшими друзьями, и мгновенно же возникала неприязнь, требовавшая выхода.
Споры велись яростно. Какие-то из Сониных подруг стали подшучивать над
девушкой, говорившей об исподнем, Левка Шулепников грубо оборвал Черемисина:
ты перед Астругом подхалимничал, а теперь глумишься, это, мол, недорого
стоит. Левка вовсе не был таким уж принципиальным, и на судьбу Аструга ему
было начхать - уж Глебов-то знал Шулепу до донышка! - но, видно, тот парень
как-то его задел, то ли развязностью, то ли еще чем-то. Ну да, он стал
подъезжать к красавице из ансамбля "Березка". Зачем он это делал? Как
выяснилось в споре, Левке назло. Он Левку ненавидел. И не он один. "Все наши
ребята,-кричал, побелев от злости, скуластенький Черемисин, - тебя ни в грош
не ставят с твоими машинами, с твоими папашами, мамашами! Ты для нас ноль!
-Тьфу!" И он для наглядности плюнул в сторону Левки. Может, и не
по-настоящему плюнул, но сделал вид, что плюнул. Красавица Стелла
вскрикнула. Левка полез через стол драться. Его удержали. Но стало ясно, что
большая драка будет. Черемисин был с двумя дружками из общежития. Глебов их
знал хорошо, один парень, совсем недурной и смирный, из глебовской группы,
но все были так страшно пьяны! Часов до двух ночи, пока сидели за столом,
еще как-то держались, но потом, когда загремели стульями, стали
выкарабкиваться, разбрелись по комнатам, на второй этаж, выскакивали во
двор, в снег, под звезды - там-то и началось, в снегу... Оттуда в дом, по
комнатам, по полу, ломая стулья, с криками женщин, со звоном стекла...
Глебов, ощущая себя в некотором роде хозяином, пытался разнимать, но делал
это не слишком решительно, за что пострадал: кто-то локтем засветил в глаз,
вздулся здоровенный фингал. А бедному Левке сделали нос набок. И он долго, с
полгода, наверное, ходил с таким носом. Говорят, героически вела себя
красавица Стелла, обороняя своего кавалера, сняла туфлю и лупила нападающих
каблуком, норовя попасть по очкам. Протори и травмы обнаружились не наутро -
потому что на рассвете все, кто был на ногах, поспешно, стыдясь друг друга,
побежали на электричку и Глебов почти никого не застал за завтраком,- а дня
через три, когда собрались в институте на консультацию для очередного
экзамена.
Но тогда, в Брускове, когда все исчезли и Глебов с Соней остались вдвоем,
наступило что-то очень важное. Мороза не было, сыпался тихий снег. Они вышли
с лопатами и разгребали дорожку, стояли сумерки, весь день был сумеречный,
рано зажгли огонь. Несколько часов они возились, приводя дом в порядок,
устали неимоверно - Соня торопилась убрать, потому что боялась, что приедут
родители,- потом сидели на кухне и пили чай из глиняных чашек. Родители не
приехали. Чашки были тяжелые, шоколадного цвета, и чай необыкновенно
вкусный. Эти глиняные чашки запомнились навсегда. И был какой-то час, когда
Соня ушла на соседнюю дачу отнести посуду, а он был наверху, в мансарде,
самой теплой комнатке во всей даче, окно в сад было открыто, пахло снегом,
елью, откуда-то тянуло запахом горелого лапника, и он лежал на диване,
старомодном, с валиками и кистями, закинув руки за голову, смотрел на
потолок, обшитый вагонкой, потемневшей от времени, на стены мансарды с
торчащим между досками войлоком, с какими-то фотографиями, с маленькой
старинной гравюркой под стеклом, изображавшей сцену из русско-турецкой
войны, и вдруг - приливом всей крови, до головокружения - почувствовал, что
все это может стать его домом. И, может быть, уже теперь - еще никто не
догадывается, а он знает - все эти пожелтевшие доски с сучками, войлок,
фотографии, скрипящая рама окна, крыша, заваленная снегом, {принадлежат
ему}! Была такая сладкая, полумертвая от усталости, от хмеля, от всего
истома...
Захотелось немедленно что-то найти, хотя бы глоток хотя бы старого пива.
Он спустился вниз, искал повсюду, ничего не нашел. Падал неслышно снег.
Когда вернулась Соня, он почувствовал внезапный напор сил. Сонины глаза
блестели, щеки были влажными от снега. Он целовал холодные губы, холодные
пальцы, бормотал, что не может жить без нее, его охватило настоящее желание,
какого никогда раньше не было с Соней, и он обрадовался. Соня заплакала и
сказала: "Зачем мы потеряли целый день?" Хотя было рано, часов семь вечера,
они постелили в мансарде на диване, погасили свет и бросились нагие друг к
другу, не желая ждать ни секунды. Прошло немного времени, вдруг внизу
раздался стук в дверь. Стучали со стороны крыльца, потом стали барабанить в
дверь на веранде. Наверное, кто-то из ребят вернулся догуливать. Стучали
очень упорно, было слышно, как люди, двое или трое, ходят по снегу вокруг
дачи, разговаривают и советуются. Кто-то кричал: "Вадим! Отворяй, змей!" И
женский голос: "Сонечка, это мы!" Еще крикнули весело: "Эй, что вы ночью
будете делать?" Засмеялись. Глебов не понял по голосам кто. Соня хотела
пойти вниз и открыть, но Глебов не пустил:
"Лежи тихо!" Он обнимал худое, покорное, мягкое, худые плечи, худую
спину, в этом теле не было никакой тяжести, но оно принадлежало ему - вот
что он чувствовал,-принадлежало ему вместе со всем-со старым домом, елями,
снегом; и он целовал его, обнимал, делал с ним что хотел, но старался делать
бесшумно, а внизу потолкались, погудели, выругались и ушли.
В ту ночь на даче возникла невыносимая жара. Он не знал, как обращаться с
котлом, забросил слишком много угля и устроил такое пекло, что не могли
спать. Все окна на даче были настежь, но это не помогало. Была еще и теплынь
на воле, настоящая оттепель, с уханьем сползал подтаявший снег с крыши, и
непрерывно что-то сочилось, капало, тренькало под окном. Глебов и Соня
сбросили одеяло, лежали голые на простыне, стонали от духоты и разговаривали
еле слышно. Они уже совсем не стыдились друг друга. Соня спрашивала:
"Когда ты меня полюбил?" Глебов был в затруднении. Он действительно не
мог ответить с точностью. Кажется, это случилось совсем недавно, но сказать
так он не решился.
Он ответил:
- Какая разница? Важно, что это произошло...
- Конечно! - шептала она, счастливая.- Я спросила просто потому, что я-то
очень хорошо помню... А ты мог забыть...
- А ты, - спросил он, - когда?
И узнал удивительное: оказывается, еще в шестом классе. Когда он пришел
первый раз к ней домой вместе с рыжим Яриком и Антошей Овчинниковым и
рассказывал про очень умную кошку, которую нашел на улице больную, а потом
кошка по утрам провожала его в школу до набережной. Они пошли смотреть кошку
к Глебову домой. Глебов ничего этого не помнил.
- И еще,- сказала Соня,- помню порыв любви к тебе... Это было на секунду,
но остро, болезненно и как-то сладко, я помню отчетливо... Ты пришел в
коричневой курточке вот с таким поясом, она была не новая, но ты в ней
никогда не ходил, поэтому я заметила. Вообще я за тобой внимательно
наблюдала. И вот, когда ты стоял у окна, я увидела на курточке сзади
большую, аккуратно поставленную заплату, наверное, с тетрадный лист. Ты не
представляешь, как я тебя полюбила в ту секунду!
Он был задет. За что же тут полюбить?
Но не выказал задетости, лишь пробормотал:
- Это бабушка умела гениально ставить заплаты...
Соня спросила с пылким интересом:
- Ах, это бабушка? А я почему-то думала, что твоя мама такая
рукодельница.
Глебов замечал потом часто, что Соня горячо интересуется совершеннейшими
пустяками из его детства, из жизни с отцом, матерью, расспрашивает о
странных, ненужных подробностях его прошлого. Порыв любви к нему, вызванный
заплатой на курточке, вылился в сокровенную мечту: раздобыть где-нибудь
деньги и купить ему новую курточку с запиской: "От неизвестного друга". И
было еще необыкновенно сильное впечатление, связанное с ним: ужас и любовь,
слившиеся в одну секунду вместе. Это когда увидела его из окна на своем
балконе. Химиус за оградой, над пропастью. А у Глебова такое застывшее,
полумертвое лицо. Как будто он уже там, внизу, на тротуаре. Ох, это было
страшное мгновение! Помнит ли он? Еще бы, конечно, помнит. Детское безумие -
на всю жизнь.
- Ну и еще какие-то мелкие страдания, - сказала Соня.- Например, когда ты
увлекся этой дурой Тамарой Мищенко...
Тут уж он хохотал. Какой Тамарой Мищенко? Той толстой, огромной, похожей
на клумбу с цветами? Они веселились. Их тела были мокрые от духоты, и они
вытирали друг друга полотенцем.
На другой день - было, кажется, воскресенье - приехали Сонины родители с
Васеной. Глебов боялся, что непременно догадаются о том, что случилось с их
дочкой, и приготовился к худшему. Ему казалось, что тут не нужно особой
прозорливости. Но Соня держалась настолько естественно и хладнокровно, так
радостно их встретила, так любовно и внимательно за ними ухаживала, что
Глебов был втайне изумлен, а родители ничего не поняли. Впрочем, они были
все-таки лопухи. Тут-то и объяснение. Замороченные своими делами, добрые,
порядочные лопухи. Причем одного сорта оба.
А Васена с ее острым глазом? И она проморгала. Потом-то догадалась
первая.
Николай Васильевич был в тот день не в духе, мрачноват и вовсе ничего не
замечал. За обедом царила какая-то общая тягомотина. Глебов подумал: уж не
его ли присутствие мешает разговору? Шепнул Соне: уехать? Соня замотала
головой.
- Ни в коем случае! Он чем-то расстроен. Ты здесь ни сном ни духом.
После обеда пошли с Соней гулять. А вечером старик, поспав часика два,
отмяк, разговорился и объяснил, что расстроен как раз историей с Астругом.
Вчера они с Юлией Михайловной не смогли приехать потому, что вдруг
напросились в гости Аструги, Борис Львович с женой. Не принять их было никак
нельзя. Они убиты, раздавлены, на Новый год никуда не пошли, как можно их не
пригласить? Аструг рассказал подробности. Ведь Николай Васильевич не
присутствовал на Ученом совете, где был устроен разгром и, по сути,
определился весь дальнейший сюжет.
- Понимаете, Дима, какая пакость: я был в командировке! - говорил Ганчук,
обращаясь к Глебову и все более горячась, в то время как Юлия Михайловна
жестами, мимикой и досадливыми междометиями пыталась заставить его говорить
спокойней и лучше бы помолчать вовсе.- Три с половиной недели, вы же
помните, я был в Праге, занимался архивами, и они, воспользовавшись моим
отсутствием...
- Папа, зачем им было нужно твое отсутствие? - спросила Соня.
- Как зачем? Смешно! Если б я там был, я бы выступил очень резко.
- То, что им нужно, - сказала Юлия Михайловна.
- Ах, оставь, пожалуйста! Ты не понимаешь.
- Нет, понимаю. Это ты не понимаешь, потому что бываешь там редко, а я
хожу каждый день. Они были бы очень не против, если б ты влез в это дело.
- Но я и так влезу! - рявкнул Ганчук.
- Теперь уже нет смысла. Абсолютно sinnlos.
- Посмотрим!
Он опять помрачнел, надулся, встал из-за стола, за которым пили чай, и
ушел в свой кабинетик. Соня и Глебов поднялись по скрипучей лесенке в
мансарду. Затворив дверь и не зажигая света, Соня бросилась к Глебову, стала
целовать его, шепча:
- Как мне жаль Аструга! Бедный, бедный, бедный, бедный мой Аструг...-
каждое "бедный" сопровождалось поцелуем.
- Мне тоже,- шептал он, целуя нежную впадину над ключицей,- тоже очень
жаль его...
- Я просто не могу выразить... Как мне жаль Аструга...
- И мне...
Она сжимала Глебова слабыми руками изо всех сил. Он гладил ее спину,
лопатки, бедра, все, что теперь принадлежала ему. Было слышно, как внизу
разговаривают и гремят посудой Васена и Юлия Михайловна. Потом Юлия
Михайловна позвала:
- Со-ня!
И Соня вдруг отшатнулась от Глебова и прошептала:
- Мы дурачимся, а я вправду его жалею... Я не вру" ты не думай... Если он
придет, ты познакомишься с ним ближе...
Глебов думал: это зачем? Снизу звали уже сердито:
- Соня, в чем дело?
Поцеловав Глебова, она побежала, стуча каблучками, по лестнице вниз.
Глебов, все еще не зажигая света, подошел к окну и ударом ладони растворил.
Лесной холод и тьма опахнули его. Перед самым окном веяла хвоей тяжелая
еловая ветвь с шапкой сырого - в потемках он едва светился - снега.
Глебов постоял у окна, подышал, подумал: "И эта ветвь - моя!"
На другое утро за завтраком, когда уже приехав Аникеев на машине, чтобы
забрать троих в Москву -
Ганчук с Васеной оставался тут на несколько дней,- опять зашел разговор
об Аструге. Юлия Михайловна спросила:
- Ну хорошо, а вот вы, Дима, вы все время молчите, как оцениваете Бориса
Львовича? Как преподавателя?
- Мне трудно сказать. Он читал у нас всего полгода. Спецкурс по
Достоевскому...
- Вот именно то я хотела знать! - произнесла Юлия Михайловна с некоторым
торжеством.- Неуверенности оценки говорит о многом. Всего полгода! Да,
полгода - это большой срок. Ганчук, ты всегда пристрастен к людям и любишь
переоценить.
- Что я люблю переоценить?
- Ты любишь переоценить неприятности и несправедливости. Почему не должно
быть {никакой} доли правды в критике Бориса? Разве он идеальный,
безукоризненный человек, без недостатков? Я думаю, у него есть недостатки, и
немаленькие. Я думаю, скорей, у него есть большие недостатки!
Когда Юлия Михайловна нервничала, становились заметны некоторые изъяны ее
русской речи. Все было правильно, она не делала ни грамматических, ни
лексических ошибок, но вдруг проскальзывала едва уловимая неточность.
Нервничая, она стала объяснять недостатки Аструга: не сумел понравиться,
никакого впечатления за полгода. Она сама преподает и твердо знает - может
держать пари,-что завоюет молодежную аудиторию за два академических часа.
Больше ей не потребуется. И они будут бежать к ней домой, звонить по
телефону и дарить цветы по праздникам. За два часа!
Говоря это, Юлия Михайловна подбоченивалась и смотрела на мужа и на
Глебова несколько свысока. Но говорила, кстати, чистую правду. Студенты ее
любили. Затем Юлия Михайловна намекнула еще на один недостаток Аструга:
любит прихвастнуть, пощеголять знаниями. Вообще и в нем, и в его жене Вере -
в ней особенно - мелькало иногда некое важничанье. Они были о себе высокого
мнения. Ну чего бы, спрашивается, им важничать перед Ганчуком? Это выглядело
смешно. Сейчас, конечно, их жаль. Без настоящей работы он может пропасть,
зачахнуть. А она зачахнет без возможности {важничать}...
Соня слушала мать, улыбаясь мягко и сочувственно, как слушают детскую
болтовню взрослые. Николай Васильевич не желал продолжать спор. Обращаясь к
стоявшему в дверях Аникееву, который нетерпеливо звенел ключами, он сказал:
- Иван Григорьевич, хоть вы не гордитесь! Сядьте с нами, хлебните
чайку...
Но Юлия Михайловна решила все-таки поставить точку.
- Нет, друзья мои, надо смотреть шире, шире! То, что они мечтали
избавиться от Ганчука, это факт. И то, что Борис, к сожалению, уязвим для
критики и представляет собой хорошую мишень, тоже факт.
- Тем не менее я влезу в это дело,- быстро произнес Николай Васильевич.-
И хватит об этом!
В машине ехали так: впереди рядом с Аникеевым сидела Юлия Михайловна,
сзади сидели Глебов и Соня и покоился завернутый в скатерть тюк грязного
белья. Юлия Михайловна непрерывно рассказывала об институтских делах, очень
запутанных, о которых Ганчук не имел представления, а она разбиралась в них.
Директор не любит Ганчука - она всегда называла мужа в глаза и за глаза
Ганчуком, - потому что Ганчук независим, ему нельзя приказать, он слишком
большая величина, а заведующий учебной частью Дороднов, ничтожество, никогда
не забудет, что Ганчук отказался поддержать его авантюру с докторской
диссертацией. И не только это. У них старые счеты. Они мечтают сдвинуть
Ганчука с должности завкафедрой, но попробуйте-ка! Не так просто. Старый
коммунист, участник гражданской войны, автор ста восьмидесяти печатных
трудов, переводы на восемь европейских и семь азиатских языков... А Борис
Аструг, его ученик, очень удобный инструмент для... Глебов и Соня слушали
Юлию Михайловну плохо. Они были заняты друг другом. Всю дорогу ласкали друг
друга