Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
31  - 
32  - 
33  - 
34  - 
35  - 
36  - 
37  - 
38  - 
39  - 
40  - 
41  - 
42  - 
43  - 
44  - 
45  - 
46  - 
47  - 
48  - 
49  - 
50  - 
51  - 
52  - 
53  - 
54  - 
55  - 
56  - 
57  - 
58  - 
59  - 
60  - 
61  - 
62  - 
63  - 
64  - 
65  - 
66  - 
67  - 
68  - 
69  - 
70  - 
71  - 
72  - 
73  - 
74  - 
75  - 
76  - 
77  - 
78  - 
79  - 
80  - 
81  - 
82  - 
83  - 
84  - 
85  - 
86  - 
87  - 
88  - 
89  - 
90  - 
91  - 
92  - 
93  - 
94  - 
95  - 
96  - 
97  - 
98  - 
99  - 
100  - 
101  - 
102  - 
103  - 
104  - 
105  - 
106  - 
107  - 
108  - 
109  - 
110  - 
111  - 
112  - 
113  - 
114  - 
115  - 
116  - 
117  - 
118  - 
119  - 
120  - 
121  - 
122  - 
123  - 
124  - 
125  - 
126  - 
127  - 
128  - 
129  - 
130  - 
131  - 
132  - 
133  - 
134  - 
135  - 
136  - 
137  - 
138  - 
139  - 
140  - 
141  - 
142  - 
143  - 
144  - 
145  - 
146  - 
147  - 
148  - 
149  - 
150  - 
151  - 
152  - 
153  - 
154  - 
155  - 
156  - 
157  - 
158  - 
159  - 
160  - 
161  - 
162  - 
163  - 
хочешь бронзовый кинжал? На всякий  пожарный  случай?"  Он  не  ответил  и
плечом стряхнул мою руку. Уйти от него я не мог, но и  стоять  возле  него
было мучительно, а идти в дом  я  боялся.  Ребята  заходили,  смотрели  на
Левкину мать, она лежала в гробу. Потом какой-то мужчина  вышел  из  дома,
стал всех прогонять, ругался негромко, но сердито: "Вы что тут не  видели?
А ну, марш отсюда, огольцы!" Стал выталкивать ребят со двора,  отогнал  их
далеко, я тоже хотел уйти, но Левка схватил меня за руку  и  остановил.  Я
сел на скамейку.  Мороз  был  очень  сильный.  Я  начал  дрожать.  Женщина
рассказывала шепотом: "Малый воротился со школы,  а  на  чулане  на  двери
записка: "Осторожно, я здесь вишу..." Это, значит, позаботилась,  чтоб  не
напугать..." Лицо Левкиной матери было темного, йодистого цвета. Станислав
Семенович лежал, как обычно, на кровати, накрывшись с  головой  одеялом  и
повернувшись к стене, но, как только мы вошли, он живо отогнул край одеяла
и поглядел на меня. Мне кажется, он меня  не  узнал.  Он  глядел  на  меня
зорким и несколько удивленным взглядом, как на чужого.
   Станислава Семеновича вскоре  забрали  в  больницу,  а  Левка  уехал  к
родственникам в другой город. После того  зимнего  дня  я  больше  его  не
видел. Говорили, будто он  погиб  на  войне.  Агабабов  тоже  воевал,  был
летчиком, вернулся с наградами и работал в гражданской авиации  где-то  на
Кавказе. А записи в конторских книгах попали ко мне случайно,  через  одну
пожилую даму, концертмейстера областной филармонии,  которая  передала  их
мне по просьбе некой Марины Осиповны,  куда-то  уехавшей  из  Москвы.  Эта
Марина  Осиповна  тоже  работала  в  филармонии  пианисткой.  Я  не  сразу
сообразил, что Марина Осиповна - та рыжая девчонка, которую звали Миньона.
В  записях  не  было  ничего,  кроме  сбивчиво  и  нудно,  с  бесконечными
повторениями  рассказанной  истории  Нескучного  сада  и  нынешнего  Парка
культуры, но полубезумный автор доказывал, что  истинным  владельцем  всей
территории и устроителем сада был обер-провиантмейстер Николай  Максимович
Походяшин, отец которого был простой извозчик, составивший себе миллионное
состояние открытием медных рудников. Сей Походяшин, почивший в бозе  почти
двести лет назад, был понуждаем продать имение за бесценок  графу  Орлову,
по поводу чего автор записей гневно сокрушался. Кое-где  глухо  намекалось
на   то,   что   автор   является   по    материнской    линии    потомком
обер-провиантмейстера. Однако  автор  не  претендовал  ни  на  что,  кроме
установки медной - непременно медной - доски на воротах парка с  указанием
заслуг семьи Походяшиных.  В  конце  рукописи,  писанной  чернилами,  была
странная  запись  карандашом   большими   неровными   буквами:   "Но   нет
прекраснейшего, чем..." - и дальше  следовали  пустые  страницы  и  полная
неизвестность. Во время войны парк был пуст  и  тих,  на  набережной,  где
раньше  бывали  гулянья,  колыхались  громадными   серебристыми   облаками
отдыхающие аэростаты. Вечером они поднимались  на  невидимых  паутинках  в
небо и ослепительно горели на солнце. Они напоминали  чудовищного  размера
коконы, из  которых  должны  были  когда-нибудь  появиться  фантастические
бабочки. Может быть, они и появились. Я редко бываю в  парке.  И  не  имею
представления о том, что там сейчас происходит.
        "ТВЕРСКОЙ БУЛЬВАР - I"
   Дом выходит окнами на  бульвар,  где  много  снега,  собак,  повязанных
платками бабок, стариков  с  мешками,  милиционеров,  китайцев,  продающих
розовые бумажные игрушки; в стороне чернеет, как башня, громадный каменный
человек по имени Тимирязев, а в другой стороне, очень далеко, стоит  такой
же черный Пушкин, к нему можно подойти, еще лучше подъехать  на  санках  и
увидеть,  что  он  грустный.  Нянька  Таня,  собираясь  со  мной   гулять,
спрашивает у мамы: "Куды иттить - к энтому Пушкину или к энтому  Пушкину?"
Между бульваром и домом громыхает трамвай. Дребезжание трамвая  -  первое,
что долетает до меня  из  сырого  снежного  мира.  Я  боюсь  трамвая.  Все
говорят, что он страшный. Иногда меня ставят на подоконник, я смотрю  вниз
и вижу: трамвай несется куда-то как сумасшедший, над его  крышей  сверкают
ослепительные оранжевые  искры.  Но  речь  не  обо  мне.  Речь  пойдет  об
_Антипове_, который тоже  жил  прежде  на  Тверском  бульваре  и  на  свет
появился поблизости, в родильном доме на Молчановке, но потом  переехал  в
другое место. Однако его связывало с бульваром очень многое.
   В начале сорок шестого года к Антипову приехала  мать,  которой  он  не
видел восемь лет. Когда  они  расстались,  ему  было  двенадцать,  он  был
толстенький, кудрявый, дома ходил в бархатных коротких  штанах,  очков  не
носил, хотя был близорук, в классе сидел за  первой  партой,  указательным
пальцем  часто  оттягивал  кожу  возле  угла  левого  глаза,  отчего  глаз
сощуривался и видел немного лучше, а теперь Антипову было двадцать, он был
студент второго курса, худой, с широкими костлявыми плечами, носил очки  в
некрасивой красно-коричневой оправе, про которую сестра говорила, что  она
"тараканьего цвета", дома ходил в чем попало, в обносках  лыжного  костюма
из ржавой фланели, в стариковских шлепанцах; и когда в десять часов вечера
мать позвонила в квартиру на шестом этаже незнакомого дома - во  время  ее
отсутствия дети переселились из прежней квартиры сюда, на окраину, -  и  с
колотящимся сердцем прислушивалась к шлепающим шагам в  коридоре,  которые
показались шагами старика, испугалась, о старике никто в письмах ничего не
писал, и вдруг дверь, щелкнув замком, отворилась, она увидела в полутемном
коридоре высокую очкастую фигуру мужчины, отшатнулась и ахнула: "Шурка?" -
а Антипов увидел маленькую женщину в ватнике, в  платке,  с  чемоданчиком,
сиротливо обшитым холстом, возле ее ног на полу, секунду глядел на женщину
молча, потом протянул руки и  сказал:  "Мама?"  И  в  их  слабых  вскриках
прозвучал вопросительный тон, но не потому, что не узнали друг друга, хотя
не узнать было немудрено, а потому, что мгновенным порывом было  спросить:
как было то? Как это? И как все за эти восемь лет? И можно ли,  боже  мой,
наконец, в самом-то деле, можно ли верить  глазам,  рукам  и  губам?  Мать
почувствовала, что от сына пахнет табаком,  а  сын  заметил,  что  лицо  и
одежда матери пропитаны паровозной гарью.
   Мать ехала до Москвы шесть суток. Вот об этом она и рассказывала, когда
сели пить чай вместе с сестрой Людмилой  и  Фаиной,  женой  брата  матери,
который лечился в госпитале после тяжелого ранения, а  Фаина  с  маленькой
Леночкой жила с Антиповыми в одной комнате коммунальной квартиры. Конечно,
было бы лучше пить чай без Фаины, потому что  у  Антипова,  и  особенно  у
сестры, отношения с Фаиной за последний год испортились,  но  деться  было
некуда, а на кухне одна из соседок, Околелова, устроила  глажку  и  заняла
стол. Фаина вела себя смирно и выказала  искреннюю  радость,  увидев  мать
Антипова, которую знала по рассказам, поцеловала ее,  даже  всплакнула,  а
Людмила глядела на мать странным,  испуганно-ошеломленным  взглядом  и  не
могла говорить от волнения. Они должны были пересказать друг  другу  такие
горы дней, такое множество встреч, испытаний, страданий, счастливых минут,
что  это  казалось  непосильным  делом,  не  стоит  и   браться,   и   они
бессознательно - так было легче - начали с самого простого,  с  того,  что
случилось вчера и позавчера. Они как бы откинули  навсегда  минувшее,  то,
что состарило  мать,  превратило  сестру  в  сутулую  плаксивую  тетку,  а
Антипова сделало взрослым человеком, и, смеясь, рассказывали  о  вчерашних
пустяках: о том, как сестра  ездила  в  Вешняки  на  смежное  предприятие,
перепутала накладные, потому  что  весь  день  высчитывала,  когда  придет
поезд, выходило, что завтра утром, начальница сделала ей выговор, и о том,
как Антипов убежал с  лекции,  чтобы  посидеть  над  рассказом,  надо  его
переделать и переписать, скоро он должен читать на семинаре  Киянова,  это
очень ответственно.
   А мать рассказала о том, что случилось с нею в поезде:  она  лежала  на
верхней полке, внизу двое мужчин, один, военный, как-то косо  посматривал,
и матери казалось, что он догадывается, откуда она  едет.  Она  с  ним  не
заговаривала.  Внезапным  толчком  среди  ночи  поезд  остановился.   Мать
проснулась и вдруг поняла, что это она остановила поезд - случайно во  сне
сорвала ручку тормоза. Люди в вагоне просыпались, гомонили, спрашивали:  в
чем дело? Почему стоим? Поезд  стоял  в  непроглядной  тьме.  По  коридору
быстрыми шагами кто-то шел, хлопали  двери,  резкий  голос  спрашивал:  "В
вашем купе? Здесь?" Мать в один миг со  смертельной  ясностью  представила
себе:  обнаружат  сорванный  кран,  потребуют  документы,  а  ее   главные
документы хотя и в порядке, но разрешение на въезд в Москву  не  оформлено
до конца, мать не поехала в  областной  город,  где  нужно  было  получить
подпись начальника областного управления, без которой разрешение не вполне
действительно, оно действительно при добром  отношении  и  недействительно
при казенном, при злом, а тут как раз могло проявиться  злое,  потому  что
люди озлобляются, когда непредвиденная остановка замедляет путь домой,  но
мать была невиновна, она не могла поехать в областной центр  за  подписью,
потому что пропустила бы этот поезд, пришлось бы ждать еще две недели, что
было свыше человеческих сил, и она рискнула, не будучи  рисковым  и  очень
храбрым человеком, просто не могла  ждать,  и  вот  теперь  из-за  нелепой
случайности ее  задержат,  увидят  неправильно  оформленное  разрешение  и
отдадут под суд. За самовольную остановку поезда полагается от  одного  до
пяти лет тюрьмы. Нет, подумала мать, я ничего не выдержу  больше.  Я  умру
здесь, в вагоне,  у  меня  разорвется  сердце.  Открылась  дверь  купе,  и
начальство в черном картузе просунуло голову: "У  вас  тут  что?"  Военный
взглянул на мать сурово,  посмотрел  на  начальника  в  черном  картузе  и
ответил: "У нас нормально. Все спали". Дверь захлопнулась. Начальник ушел.
Мать лежала ни жива ни мертва.  Военный  погасил  свет  в  купе,  и  жизнь
продолжалась. Антипов подумал:  из  этого  можно  сделать  рассказ.  Фаина
что-то спрашивала, как обычно, глупое, насчет военного  -  к  какому  роду
войск он принадлежал? - а Антипов уже  размышлял,  проектировал,  что  тут
изменить, что оставить.  Выходило  так,  что  рассказ  не  получится.  Это
становилось болезнью, он жил  теперь,  последние  года  полтора,  какой-то
двойной жизнью: все, что случалось с  ним,  с  его  друзьями,  с  далекими
знакомыми, о которых  он  узнавал  понаслышке,  окружал  загадочный  ореол
_возможного воплощения_. Надо было  этот  ореол  увидеть  и  тайный  смысл
разгадать. Не все годилось для воплощения, но все должно было подвергаться
моментальной проверке; как  феноменальный  счетчик  Араго,  который,  едва
завидя цифры, тут же невольно начинал  производить  в  уме  математические
действия, так и он тотчас почти  бессознательно  принимался  отгадывать  и
примерять. Для того чтобы скоропалительные догадки и  летучие  соображения
не испарялись, он завел записную  книжку  -  Борис  Георгиевич  говорил  о
пользе записных книжек  -  и  заносил  туда  мысли,  словечки,  сравнения,
анекдоты. Кто-то поразил Антипова, заявив, что для прозы  нужны  анекдоты.
Великий роман можно свести к  анекдоту.  Надо  собирать  все  подряд,  все
глупости, дурацкие истории, чепуху, авось пригодится. Он не расставался  с
книжечкой ни  днем,  ни  ночью,  делал  записи  на  лекциях,  в  метро,  в
троллейбусах,  в  пивном  баре;  однажды  его  задержали   и   потребовали
предъявить документы, потому что он записывал  в  метро,  а  рядом  сидели
двое, ведшие всю дорогу какой-то неясный разговор,  они-то  и  заподозрили
Антипова.
   И вот теперь, в четыре утра, когда решили наконец идти спать,  Антипов,
придя в комнату, где он снимал угол  за  сто  рублей  в  месяц  у  некоего
техника по наладке текстильных станков, Валерия Измаиловича, -  тот  бывал
здесь редко, почти все время ночевал у каких-то  своих  родственников  или
друзей и даже хотел от комнаты как-то избавиться, обменять ее на что-то, -
тут же сел к столу и записал в книжечку: "От мамы пахнет паровозной гарью.
Ватник несуразен, велик, с чужого плеча. Чемодан обшит мешковиной. История
с тормозом и военным, который мрачно молчал".  Подумав,  приписал:  "Может
быть, человек вернулся из немецкого плена?"
   Когда он погасил настольную лампу и лег, раздался тихий стук  в  дверь,
вошла мать. Спросила шепотом:
   - Ты спишь?
   - Нет, - ответил Антипов.
   Мать стояла возле кровати. Он почувствовал, что она  плачет  беззвучно.
Он привстал, положил руки на одеяло и сказал:
   - Мама, садись сюда... если хочешь...
   Мать продолжала стоять, неразличимая в темноте, не садилась и ничего не
говорила, он догадывался, что ее душат слезы. Потом  вдруг  наклонилась  и
спросила, можно ли  поцеловать  его.  Он  сказал:  "Да".  Мать  поцеловала
Антипова, как когда-то целовала кудрявого  мальчика  в  старой  пустоватой
комнате с высоким потолком на сон грядущий. От лица матери  уже  не  пахло
паровозной гарью, а пахло простым мылом и чем-то еще, от чего  у  Антипова
сжалось сердце. Засыпая, думал: написать рассказ "Поцелуй".  Но  "Поцелуй"
был у Чехова. Тогда, может быть, так: "На сон  грядущий".  Но  и  "На  сон
грядущий" было у кого-то. Кажется, у Хемингуэя. Сквозь сон  томило  -  все
уже написано.
   Семинар   отменили.   Киянов   заболел.   Секретарь   кафедры   Сусанна
Владимировна,  женщина  в  возрасте,  лет  сорока,   но   живая,   бойкая,
кокетливая, с черным плутовским взором,  отозвала  Антипова  в  сторону  и
зашептала:
   - Саша, вы не могли бы по просьбе  кафедры...  Собственно,  это  и  моя
личная просьба... Я вам дам талоны и деньги...  -  Быстрым  движением  она
вынула из сумочки бумажный пакетик  и  сунула  его  в  карман  антиповской
куртки. - Навестите Бориса Георгиевича, а? Он совершенно один, без  всякой
помощи, жена в больнице. Согласны? Было бы так благородно с вашей стороны!
   - А для чего деньги? - краснея, спросил  Антипов,  которому  почудилось
оскорбительное.
   - Купите, пожалуйста, хлеба, сахара и табаку. Если табаку нет, возьмите
папирос. Он  курит  иногда  "Казбек".  Зайдите  в  Елисеевский,  потом  на
Бронную. Вы знаете, где Борис Георгиевич живет?
   Антипов кивнул. Сусанна Владимировна, несмотря на ее  возраст,  немного
смущала Антипова. У нее была тонкая талия, а все, что ниже талии, поражало
необыкновенной круглотой и объемом. Антипов бормотал, соглашаясь, глядя  в
сторону. С утра его волновало ожидание вечернего чтения -  нечто  подобное
он испытывал в дни, когда надо было идти к  зубному  врачу,  -  и  теперь,
когда все отменилось, чувствовал досаду и облегчение одновременно. Поэтому
внимание его было разболтано,  и  он  не  заметил  странности:  того,  что
Сусанна Владимировна таинственно отвела его в угол - чего делать вовсе  не
нужно, коль речь идет о просьбе кафедры, -  а  бумажный  пакетик,  который
сунула ему в карман, был приготовлен заранее. Все это он сообразил  после.
Теперь же покорно пошел в Елисеевский, постоял за сахаром, потом взял хлеб
и табак  и  двинулся  назад  через  бульвар  на  Бронную.  Идти  к  Борису
Георгиевичу было боязно: вдруг тот будет недоволен? Скажет: "Зачем это  вы
себя утруждали? Я вас  не  просил".  Ведь  он  холодноватый,  язвительный,
держит своих учеников на расстоянии и даже тех, к кому благоволит - Володю
Гусельщикова, Элку Пугач и хитромудрого Квашнина, - не приглашает  в  дом.
Вроде бы потому, что жена больная. Не хочет, чтоб ее видели. У нее  бывают
приступы тяжелой депрессии. Тут Антипов догадался: все боятся к нему идти,
вот и запрягли Сашку Антипова! Потому  что  Антипов  -  новенький,  ни  он
Бориса Георгиевича, ни Борис Георгиевич его не  знает  по-настоящему.  Три
месяца  назад  Антипов  взял  на  заводе  расчет,  перевелся  с  вечернего
отделения на дневное и стал посещать семинар Киянова. Читал  у  него  лишь
раз, и результат был неясен. Не то чтобы ругали особенно, но и не хвалили.
Нет, не хвалили вовсе. Никто не проронил слова "талант". Но, правда, никто
не сказал и слова "серость", или "бездарность", или "нет никакой надежды",
или "перейти в другой институт". А Борис Георгиевич молчал, пыхтел трубкой
и произнес загадочно: "Что  такое  Антипов,  мы  узнаем,  когда  прочитаем
второй рассказ. Ренар говорил, что одну гениальную страницу может написать
каждый. Все дело в том, чтобы написать триста". И Антипов возликовал:  эти
слова можно было расценивать в том смысле, что в  рукописи  Антипова  есть
_одна гениальная страница_! Но антиповский друг Мирон  охладил  ликование:
сказал, что Борис Георгиевич любит повторять эти слова Ренара. Повторял их
раз восемь.
   Возле высокого дома номер семнадцать, на том углу, откуда ведет  ход  в
проходные дворы - именно в этом доме жил автор в раннем детстве и с высоты
третьего  этажа  тупо  и  жадно  разглядывал  снежный  бульвар  с  черными
деревьями, но Антипов о том не знал, - встретился Антипову  Витька  Котов,
он же Виктуар, он же  попросту  Кот,  бежавший  куда-то  своей  жидконогой
подпрыгивающей побежкой.
   - Ты куда? - спросил Антипов.
   - На Арбат. К одной даме. Она такой супчик рыбный делает, закачаешься!
   Антипов взял Кота под руку и повлек за  собой.  По  дороге  уговаривал:
дама не убежит, супчик можно потом разогреть, а навестить старого писателя
из  гуманных  соображений  -  знаешь  как  замечательно!  Кот   пошел   не
сопротивляясь. По дороге рассказывал  какую-то  чушь  о  своих  успехах  у
женщин, успехи достигались на  бегу,  на  ходу,  на  лестнице,  словом,  с
невероятной легкостью, и вдруг спросил:
   - Как считаешь, Киянов - писатель ничего?
   - По-моему, ничего. Я его до войны читал.
   - Ха! До войны мы всякую дребедень читали, - сказал Кот. - Что  в  руки
попадалось, то и читали.  А  по-моему,  средневатый.  У  него  языка  нет.
Интригу вяжет, а языка нет. Вот Михаил Тетерин был - это да! Его приятель.
Вот этот, говорят, был - сила! Они какой-то журнал  издавали  в  двадцатых
горах. Мне один мужик рассказывал. Тетерин, говорит, был  кумир  молодежи,
хотя выпустил всего две книги: роман "Аквариум"  и  сборник  рассказов.  А
Киянов был при нем вроде бы второй номер.
   - Что-то я такого не слышал, - сказал Антипов.
   -  Вот  услышал  от  меня.  "Спасибо"  скажи.  Спасибо,  мол,   Виктуар
Евдокимыч, что просвещаете меня, горемычного.
   - А я с тобой не согласен, - сказал Антипов. - Насчет Киянова. Что ж, и
"Звезда-полынь" - плохая книга?
   - Ты серьезно? - Котов захохотал. - Перестань!
   - По-моему, вещь недурная.
   - А по-моему, плешь.
   Антипов вспомнил: на  одном  из  последних  семинаров  Виктуару  крепко
досталось. Борис Георгиевич разнес его рассказ в пух и прах, да  и  ребята
несли. Одна Сусанна Владимировна лепетала в защиту. И Антипов сказал:
   - Сусанна, конечно, больше понимает, чем Киянов.
   - Сусанна? - Котов сделал недоумевающее лицо. - Намека не понял. Не  по
адресу, мой милый... Это не моя весовая категория...
   Остановились  перед  парадным  старого  трехэтажного  дома  на  Большой
Бронной. Кот почему-то медлил, не  поднимался,  а  Антипов  уже  стоял  на
верхней ступеньке. Парадное было распахнуто  и  чернело  изнутри  каким-то
нежильем. Антипов сюда  приходил  однажды  с  ребятами,  провожали  Бориса
Георгиевича после семинара до парадного.
   - Чего-то неохота идти... - говорит Кот в нерешительности. -  Черт  его
знает, неохота, и все.
   - Почему?
   - Ну, неохота, брат. Я ему деньги должен.  В  прошлом  году  сидел  без
стипендии, голодный как пес,  ну  и  попросил  сдуру.  Какие  деньги!  Сто
рублей. А у кого просить? Всем задолжал. Сказал: на бумагу. Роман пишу. Он
спросил: "Сколько нужно?" Сотни, говорю,