Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
чайно оброненная новость есть и в самом
деле пустяк, не стоящий внимания,- хотя все внутри обдало мгновенным жаром.
Стипендия Грибоедова! Пускай последние месяцы, все равно благо. Тут же
сообразил, что не денежный приварок важен, а моральный импульс - вперед и
вверх. Но в новости была боль - в другую секунду пришло печальное
понимание,- ибо оно плотно слиплось с {четвергом}, одно от другого
неотъемно. Или все вместе, комом, или же ничего.
"Но ведь немыслимо - прийти и выступить!" В тот же вечер - к Шулепникову.
Опять безумная надежда на Левкино могущество, не поколебленная с детских
лет. Что он мог сделать? Как повлиять? Глебову представлялось, что стоит,
например, Левке - ну, не самому Левке, его отцу, отчиму - сказать
институтской администрации: "Не мучайте Глебова!" - и те от него отстанут. В
самом деле, сколько можно? Есть предел человеческих сил. Сначала переменить
руководителя диплома. Потом рассказать о переверзевщине, о том о сем. Потом
- что у него на книжном шкафу. И он этой гадостью занимался, соглашался,
рассказывал. Так все им мало, еще тебе задание: прийти и выступить. Ну, не
через край ли?
Левка слушал вроде сочувственно, хмыкал, кивал головой, а сам крутил
ручки невиданного еще аппарата - телевизора. В маленьком беловатом оконце
что-то смутно мелькало, дергалось, кусками доносилось пение: передавали
оперу из Большого театра. Во всей Москве, говорили, таких телевизоров всего
семьдесят пять штук. Левка был поглощен новой забавой, сердился, чертыхался,
изображение портилось, тут же сидели его мать и тетушка, пришедшие на сеанс,
и нужного разговора не получалось. Но другой возможности не было. Глебов все
валил в открытую, при женщинах. Мать Левки сказала с горячностью:
- Лев, ты должен непременно Диме помочь!
- Ты считаешь?
- Да, считаю! Я Соню хорошо помню, она очень милая. Отца ее я не знаю. Но
что за бред - так издеваться над чувствами молодых людей...
- А, тоже мне чувства...- Левка махнул рукой.
- Конечно, тебе этого не понять! - насмешливо и с еще большим напором
произнесла Алина Федоровна.- Для человека, который лишен музыкального слуха,
всякая музыка - шум.
- Аля, не волнуйся, пожалуйста,- сказала Левкина тетушка.
- Ты пришла в театр или на митинг? - спросил Левка.
- Да что с тобой говорить! - Алина Федоровна сделала резкий взмах рукой,
и это был совершенно тот же жест, что только что сделал ее сын. Помолчав,
она прошептала, ни к кому не обращаясь: - Так испохабить собственную
жизнь...
Окошко в телевизоре прояснело, стали видны фигуры певцов посередине
сцены, и на некоторое время наступило молчание - смотрели на экран и слушали
пение. Левка сидел перед телевизором на полу. Повернувшись к Глебову, он
сказал весело:
- Видимость будет лучше, понял? Нужна другая антенна. Мне Ян достанет.
Тут все дело в антенне.
- Лев, я повторяю, ты должен что-то сделать для Димы и Сони! - В голосе
Алины Федоровны звучали запальчивость и раздражение. Глебову это не
нравилось, он боялся, что Левка разозлится. Между ним и матерью вечно были
какие-то раздоры.- Скажи, почему ты никогда не можешь ничего сделать для
других? Ведь это неблагородно, Лев! Это очень низко. Нельзя быть таким
махровым эгоистом. К тебе пришел старый товарищ, просит тебя о помощи...
- Да что я могу! - прорычал вдруг Левка.-Я кто, директор? Замминистра?
- Ты можешь. Мы знаем. Ты окружил себя таким количеством подлецов, что
практически...
- Мать, полегче о моих друзьях! - Левка погрозил пальцем довольно
беззлобно. Весь этот разговор был как-то ненатурален: мать нападала на него
скорее по привычке, чем повинуясь порыву, а он слушал ее вполуха и оба
заранее как бы соглашались на ничью.- Чего ты там суетишься, Батон? Я что-то
не пойму...
Глебов повторил. Чтоб не мучили, не приставали. Могут ли во всей этой
свистопляске обойтись без него? Неужели непременно надо человека унизить:
нет, мол, голубчик, ты уж приди и выскажись, твое мнение очень ценно, потому
что ты самый близкий профессору человек. А как потом? Как с Соней?
Выскажись! Легко сказать. Язык-то не поворачивается. Это не "выскажись"
называется, а "вымажись". {Приди и вымажись}.
- Ишь ты, какая чистюля! - вдруг со злобой ощерился Левка.- Другие пусть
мажутся, а я в стороне постою, а? Так, что ли? Хорош гусь!
Глебов сказал, что у других нет таких отношений с этим семейством, им
легче. Он понял, что Левка ничего не сделает, не захочет делать. Не надо
было приходить сюда. Левка очень переменился. Мать права, стал чудовищно
равнодушен ко всем. И оттого, наверно, эта внезапная и какая-то
необъяснимая, животная злобность. Ну да, злобность как реакция на все
мало-мальски неприятное, нежелательное, на то, что доставляет неудобство в
жизни. Например, вот это: куда-то звонить, за кого-то просить. Левка
продолжал в раздраженном тоне разглагольствовать о том, что ничего нет
ужасного в том, чтобы выйти и сказать два слова с трибуны, если это нужно.
Он сам будет выступать, хотя ему тоже неловко, ведь он знает Ганчука с
детства, да и некогда, голова занята не тем. Его сейчас в один вояж готовят
на полгода, сидит ночами английский пилит, вон книжки валяются, словари. Но
если нужно выступить, значит, нужно, старик-то маразмирует, время его давно
ушло, а он не чует, хорохорится вместо того, чтобы уступить место, и не
хрена тут разводить китайские церемонии, а то хороши: и на елку сесть и
задницу не поцарапать...
Когда он еще раз повторил:
- Сам буду выступать и уж врежу так врежу!
Глебов спросил:
- За что?
- Как за что? Да вот за беспринципность, за групповщину. И
низкопоклонство там водилось.
- Брехня.
- Почему брехня? Докажу запросто.
- Да! Запросто! - заорал вдруг Глебов.- Ты ведь не жених Сони Ганчук,
черт бы тебя взял!
- А ты жених? - Левка посмотрел лукаво, щуря красноватый глазок.- Отвечаю
тыщей против рубля, что и ты нет... Залежимся, а?
- Лев! Что ты говоришь? Как тебе не совестно? - возмутились тетка и мать,
не отрываясь от телевизора, где все еще что-то дергалось и мелькало. И
Левка, разговаривая, время от времени подкручивал какие-то ручки.
- Я ухожу,- сказал Глебов, вставая.- Прощайте! Но Левка живо вскочил и
схватил Глебова за руку.
- Подожди! Сядь! Сейчас мы что-нибудь придумаем. Знаешь что? Давай-ка я
позвоню Юрке Ширейко.
Тут же подошел к телефону и стал звонить. Разговор был поразительный,
панибратский. Как далеко теперь
Левка ушел от Глебова: тот ничего не знал о его друзьях не то что в
городе и окрестностях, но даже в институте.
- Что делаешь? Корпишь? Сидишь над картой-двухверсткой? Еще раз мозгуешь
план генеральной битвы? А? - юродствовал Левка. Глебов содрогался заранее от
того, что Левка таким гнусным тоном будет говорить о нем.- Слушай, кати
сюда! Нам телеприемник привезли. По спецзаказу. Приезжай, посмотрим. Мы как
раз сейчас запускаем. Оперу из ГАБТа... Да с Димкой Глебовым, твоим
крестником. Он тебе привет шлет... спасибо, передам... Ну как? "Хванчкара"
есть. Бате вчера прислали ящик... Нет? Никак? Не могешь или не хотишь? Ну,
смотри, девка, тебе жить... Слушай-ка! Тут такой вопрос... Не хотелось по
телефону, но коль ты так безумно занят...
- Не говори обо мне ничего! - зашипел Глебов, делая знаки руками.
Левка отмахнулся: сиди молчи.
- Тут вот какая проблема. В четверг собрание, так? Да, читали, конечно...
Статья - сила! Очень сильная! - Подмигивал Глебову.- Мы как раз тут сидим,
обсуждаем. Все правильно, все по делу... Точно, точно... Да, да, да...
Правильно... Точно...
Оставив трубку на расстоянии вытянутой руки, цедил насмешливо:
- Наворотил мерзостей и еще требует комплиментов, скотина! Да, статья
тебе удалась. Поздравляем. Статья чудесная. Так вот, как быть с Димой
Глебовым? Ведь ему выступать неловко, сам понимаешь... Ну?.. Ну... Ну и что
же? Вот и звоним, советуемся...
Затем были долгие и маловнятные междометия, затем Левка брякнул трубкой,
сказал "пока!" и, вздохнув, сообщил:
- Чего-то ворчит на тебя... Никто, говорит, его силой на трибуну не
тянет, пусть, говорит, целку из себя не строит... Чего, говорит, он бегает и
всем жалуется?.. Зануда, говорит, твой Глебов...
Глебов молчал, подавленный. Только неприятности от этого звонка, как он и
предчувствовал. Левка же чему-то самодовольно радовался, смотрел победителем
и считал, что выручил Глебова из беды.
- Теперь ты вольный казак: можешь выступать, можешь не выступать, как
хочешь. Хозяин - барин. И это я тебе устроил, понял? Он меня уважает,
змей... Да они только и живут оттого, что я их не трогаю! Сейчас принесу
"хванчкару", сулгуни. Есть настоящий лаваш, из грузинского магазина. Кутеж
двух князей!
Глебов не успел решить, идти ли ему домой, к Соне или же оставаться в
этом суматошливом доме, как Левка появился, прижимая к груди четыре темные
большие бутылки. Женщины уже стелили скатерть на круглый стол, звенели
бокалами...
Оставалось два дня. Глебов все еще не знал, что он будет делать в
четверг: и прийти, и не прийти было одинаково {невозможно}. Во вторник,
после посещения Левки Шулепникова, которое окончилось ужасающим скандалом и
загулом на всю ночь, он был смертельно разбит и просто не мог подняться и
поехать в институт. Полдня приходил в себя, валяясь в своей комнатке
мертвяком - притащился на рассвете, ничего не соображая, и так и рухнул,
одетый,- а когда продрал зенки, увидел врача в белом халате. Врач пришел не
к нему, а к бабушке. Баба Нила уже несколько дней болела тяжело, не
вставала. Глебов сквозь гул и нестерпимое громыхание, будто кто-то перебирал
над ухом листовое железо, услышал, как врач разговаривает с двоюродной
сестрой Клавдией. "А если укол?" - спрашивала Клавдия, и лицо у нее было
ненавидящее. Врач повторял гулко: "Хозяин - барин!" Заголили руку, сделали
укол. Уходя из комнаты, врач, довольно молодой и красивый, с розовыми
щечками, посмотрел на Глебова внимательно и сказал: "Хозяин - барин". У
Глебова все время сжималось сердце и холод прокатывался волной внутри тела.
Клавдия села рядом, склонила белое злое лицо и прошептала: "Бабке плохо, я
ночи не сплю, здесь дежурю, а ты,-в глазах ее были слезы, - являешься, как
свинья... Где ты был? Как черт изгваздался, все в чистку..."
Ему было жаль Клавдию, та плакала, но он ничего не мог припомнить,
объяснить и только, напрягши силы, прохрипел: "Хозяин - барин..." Потом
понемногу стали возникать осколки вчерашнего. Все, что началось так мирно и
по-домашнему, с мамой, тетей, белой скатертью и звоном бокалов, завершилось
несуразной пьянкой неведомо где. В квартире с полукруглыми окнами, под
крышей. Там был старинный граммофон с трубой, По коридору надо было ходить
на цыпочках, кто-то постоянно падал, и его поднимали с хохотом. Одна женщина
была блондинка, какая-то очень рыхлая, белая, пористая, все спрашивала:
"Сколько платят за диссертацию?" Когда сидели с тетей и мамой за круглым
столом и пили "хванчкару", Левка вдруг быстро отяжелел. Глебов удивлялся:
отчего так быстро? Его мать пила бокал за бокалом. Их лица делались все
больше похожими. Сразу было видно, что мать и сын. У нее красновато сверкали
маленькие птичьи глазки, и у него такие же красноватые, искрами. И уж они
ругались, стучали друг на друга костяшками пальцев! Левка гремел: "А какое
твое право так говорить? Кто ты такая? Ты самая обыкновенная ведьма!" И
Алина Федоровна кивала с важностью: "Да, ведьма. И горжусь, что ведьма". Ее
сестра соглашалась: да, ведьма, весь наш род такой, ведьминский. Быть
ведьмой считалось чуть ли не заслугой. Во всяком случае, тут был некий
аристократизм, на что обе женщины намекали. Мы ведьмы, а ты подонок. Глебов
знал, что с Левкой Шулепой связываться нельзя. Дело непременно обернется
шумом, дракой или какой-нибудь чудовищной нелепостью. Так уж бывало. "Ах, я
подонок? А как же, интересно, назвать {тебя}?" Там был какой-то Авдотьин. В
полувоенном. Тоже сидел за круглым столом, пил "хванчкару". Лицо у него было
набрякшее, опущенное книзу, унылое, как коровье вымя. Он бубнил: "Каждый
платит сам за себя!" Эта фраза почему-то запомнилась. "Хванчкары" было
бутылок восемь. Надо было бежать оттуда, но ноги не слушались, он не мог
встать. "Если я ничтожество, я уйду от них,- говорил Левка Глебову.- Зачем
мне ведьмы? На Лысой горе? Даже если мать, я не хочу! Я посылаю всех к
черту, довольно, я ухожу!" Авдотьич его не пускал. Он ударил Авдотьина по
лицу. Они вырвались, убежали. Какая-то машина везла их глубокой ночью. Долго
путались, не могли найти дом, шофер ругался и хотел выбросить среди улицы.
Но все-таки доехали. Там был граммофон с трубой. О чем же говорили? Из-за
чего скандал? Ах, да, вот что: он стал убеждать Глебова кинуть Соню. "Сонька
хорошая, но зачем тебе это нужно? Не будь балдой!" И еще сказал: "Ты хочешь
с ней дружить? Это благородно. Я тоже с ней дружу, буду дружить всю жизнь.
Все ей рассказывать, обо всем советоваться... Так прекрасно - иметь
женщину-друга..."
И тогда мать сказала: ты подонок.
Собственно, это было ясно и Глебову. Но Левкина жизненная мощь казалась
такой неоспоримой, такой сокрушающей... Вам нужна женщина? Среди ночи? Чтобы
утешала вас, ласкала, говорила нежные, трогающие душу слова - и вовсе не за
деньги, а просто так, от вечно женственной щедрости,- когда вы несчастны,
брошены на асфальт и родная мать прокляла вас? Никто не может утешить так,
как женщина среди ночи. И та блондинка с белой пористой кожей, лепетавшая
вздор, была, конечно, неправдоподобным и мистическим счастьем - вроде
бутылки пива, что нашлась вдруг у никогда не потреблявшего пива
Помрачинского, на которого Глебов наткнулся, выползши, полумертвый, в
коридор, а пиво было куплено женой Помрачинского для мытья головы,- но даже
и с той блондинкой полного забвения не было. Потому что неотлучно терзала
боль: что делать в четверг?
Дело запутывалось все туже. Сторонники Ганчука - а их в институте
осталось немало, среди них такие тузы, как профессор Круглов, преподаватель
языкознания Симонян, еще какие-то люди, теперь уже забытые, кое-какие
студенты, аспиранты - готовились к четвергу, горя желанием защитить Ганчука.
Но не все могли на том собрании выступить. То было расширенное заседание
Ученого совета с приглашением актива. Глебова тащили туда как заместителя
председателя научного студенческого общества. Пришла бумажка в казенном
синем конверте: "Ваша явка обязательна..." Вечером во вторник прибежала
Марина Красникова, одна из активисток НСО, всегда крикливая, возбужденная,
как бы в легком хмелю - общественный темперамент плескал в ней через край.
Что с ней стало? Куда делась? Ведь казалось, толстуха прямым ходом идет в
Академию наук или, может быть, в Комитет советских женщин. Исчезла без
отзвука, как камень на дно...
- Тебе придется выступить от нашего общества, от НСО, потому что
Лисакович болен,- тараторила Марина,- Вот тут некоторые тезисы... Лисакович
диктовал по телефону...
- А что с Лисаковичем? Чем болен? - насторожился Глебов. Хитер Федя
Лисакович, кажется, опередил его, вынуждает пойти. Лисакович был
председателем НСО. Марина сказала, что у него фолликулярная ангина, высокая
температура, но он рвется пойти. Надеется, что к четвергу станет легче. Врач
категорически запретил. Глебов спросил с сомнением: какая же температура?
Марина сказала, что будто бы около тридцати девяти.
Тезисы были такие: Ганчук - основатель НСО. Все лучшее, что достигнуто
обществом,- благодаря Ганчуку. Ошибки Ганчука характерны для большинства.
Если удалять Ганчука, значит, и всех остальных. Заслуги неизмеримо больше
ошибок. О статье в газете не говорить ни слова. Если же невозможно, сказать,
что недостаточно конкретна и малоубедительна. Заявить твердо: должны
гордиться тем, что Николай Васильевич Ганчук работает у нас.
Глебов, читая, удивлялся: а все-таки Федька Лисакович храбрец! Одно из
двух: либо храбрец до безрассудства,-так гнуть против Друзяева, Дороднова и
прочих,-либо же что-то знает. Борьба разгоралась нешуточная. Марина сказала,
что профессор-фольклорист Круглов Василий Дмитриевич, очень добрый и всеми
почитаемый старик, пришел в ярость от статьи Ширейко и грозится чуть ли не
уйти из института, если травля Ганчука не прекратится. "Ну и пусть уходит,-
думал Глебов мыслями Друзяева.- Подумаешь, напугал. У нас незаменимых нет".
Одна аспирантка встретила Ширейко во дворе и, когда тот поздоровался с нею,
демонстративно повернулась спиной. Говорят, Ширейко покраснел и спросил
громко: "Это что значит?" Она не ответила и ушла. А студенты первого курса,
у которых он ведет семинар, почти целиком не явились на последнее занятие.
Марина Красникова никогда раньше не приходила к Глебову домой. Ее приход
означал крайний накал страстей. Глаза Марины горели благородным сочувствием
ко всем благородным людям и радостью оттого, что она тоже причастна к
благородному обществу. "Ты должен поднять голос! Сказать за всех нас! Какое
безобразие - студенты не могут защитить своего профессора!" Этот натиск, это
сверкание глаз и грозное тыканье пальцем напомнили Глебову друзяевское:
{более чем обязательно}. По сути, это было одно и то же, тот же террор.
Марина как будто не замечала, что в доме лежит тяжелобольная, что тут
медсестра с чемоданчиком, что пахнет лекарствами, что по коридору бегает
молодая женщина, Клавдия, с заплаканным лицом. И, когда Глебов,
поколебавшись, все же выдавил из себя: "Ты понимаешь, у меня такая сложная
ситуация, больна бабушка, неизвестно, что будет через час..." - что было
слабой и почти безнадежной попыткой вырваться из сетей, Марина быстро
сказала: "Можешь располагать мною! Я могу подежурить час, два, целый день,
сколько угодно. Но ты должен непременно пойти..."
В тот же вечер явился другой гость - Куно Иванович. Этот визит изумил
вовсе. Секретарь Ганчука никогда не приходил сюда, отношения были далекие. В
присутствии Глебова Куно Иванович, или Куник, как его звали Ганчуки,
заражался какой-то странной нервозностью: возбуждался, острил, голос его
начинал дрожать. Глебов однажды посетил Куно Ивановича на его квартире в
Гнездниковском переулке. Ганчук послал за какими-то бумагами. Квартира Куно
Ивановича поразила Глебова чистотой, прибранностью, совершенно не
холостяцким уютом. Было множество цветов в горшках, вазончиках, они стояли
на столах, подоконнике и на полочках, развешанных очень живописно повсюду.
Полочки перемежались с фотографиями, репродукциями. Каждая стена являла
собой вдумчивое произведение искусства. Все было такое утонченное, музейное,
немужское, сомнительное. Пока Куник собирал бумаги, Глебов сидел на пуфике и
оглядывал комнату. Он увидел на стене между двумя полочками, где стояли в
горшках мускулистого вида кактусы, большую фотографию Сони. Висело много и
других фотографий, но Сонина была как-то со значением укрупнена.
"Страдалец!" - подумал Глебов насмешливо. Он терпеливо и стойко сносил тон
нервического превосходства и поучительства, какой усвоил Куник в разговорах
с ним, подчеркивая свое старшинство. А Глебов в его присутствии был
абсолютно спокоен.
И даже тогда, во вторник вечером, увидев щуплую фигуру человека в длинном
пальто с косенько