Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
31  - 
32  - 
33  - 
34  - 
35  - 
36  - 
37  - 
38  - 
39  - 
40  - 
41  - 
42  - 
43  - 
44  - 
45  - 
46  - 
47  - 
48  - 
49  - 
50  - 
51  - 
52  - 
53  - 
54  - 
55  - 
56  - 
57  - 
58  - 
59  - 
60  - 
61  - 
62  - 
63  - 
64  - 
65  - 
66  - 
67  - 
68  - 
69  - 
70  - 
71  - 
72  - 
73  - 
74  - 
75  - 
76  - 
77  - 
78  - 
79  - 
80  - 
81  - 
82  - 
83  - 
84  - 
85  - 
86  - 
87  - 
88  - 
89  - 
90  - 
91  - 
92  - 
93  - 
94  - 
95  - 
96  - 
97  - 
98  - 
99  - 
100  - 
101  - 
102  - 
103  - 
104  - 
105  - 
106  - 
107  - 
108  - 
109  - 
110  - 
111  - 
112  - 
113  - 
114  - 
115  - 
116  - 
117  - 
118  - 
119  - 
120  - 
121  - 
122  - 
123  - 
124  - 
125  - 
126  - 
127  - 
128  - 
129  - 
130  - 
131  - 
132  - 
133  - 
134  - 
135  - 
136  - 
137  - 
138  - 
139  - 
140  - 
141  - 
142  - 
143  - 
144  - 
145  - 
146  - 
147  - 
148  - 
149  - 
150  - 
151  - 
152  - 
153  - 
154  - 
155  - 
156  - 
157  - 
158  - 
159  - 
160  - 
161  - 
162  - 
163  - 
ах,  спорами  о  суперфосфате,  кориандре,  закладке  силосных  ям,
разведении карпа, добывания  запчастей,  поговорками  и  словечками  вроде
"кони как слепленные", или "кобыла была как  печь",  или  "это  осенью  мы
такие богачи, а весною такие старцы, что  крышу  разбираем",  или  "возьми
хорошую косу, они ее так  затрынкают",  или  "мы,  колхозники,  не  должны
бросать их в грязь лицом", или "как я пошел  ходаковать",  или  "ежедневно
при клубе  работает  _роща_"  и  тому  подобными,  неслыханно  прекрасными
выражениями; он похудел, обуглился, надышался горьким и пыльным простором,
накурился махры, выпил незнамо сколько самогона из бурака, наелся  арбузов
до конца жизни, побывал в  Усть-Лабинской,  в  Лабинской  и  в  окружающих
Лабинскую станицах, повсюду спрашивал о Наташе Станишевской, москвичке, но
следов ее не было. Он потерял надежду. Но не слишком огорчался, потому что
увиденное ошеломило его, и к середине сентября он забыл  о  том,  что  его
сюда занесло.
   И вот незадолго до возвращения домой он сидит  в  комнате  правления  в
"Красном кавалеристе", слушает разговоры, бредни, жалобы, просьбы, кое-что
записывает - не так жадно, как в первые дни,  он  и  этим  насытился,  как
арбузами, - и наблюдает за слепцом, дядькой Якимом,  как  тот  удивительно
терпеливо закуривает. Разомнет фитиль, начнет отбивать  искру  на  кремне,
ударит трижды, поднесет к губам, раздувает,  -  огонька  нет.  И  так  раз
пятнадцать размеренным спокойным движением,  а  губы  все  не  чуют  жара.
Наблюдает Антипов с почти исследовательским и возрастающим азартом - когда
иссякнет терпение? И когда мужики заметят бедолагу  и  придут  на  помощь?
Однако терпение не иссякает, а мужики захвачены шумным спором о  постройке
бани. "На кой три окна? В бане не надо, чтоб видать было.  Сделаем  два...
Котел где-то вот  здесь.  В  женской  помене  котел,  они  любят  не  дюже
париться,  в  мужской  поболе...  А  размеры  какие  вы  ракумендуете?   Я
ракумендую пятнадцать метров на пятнадцать...  Цокиль  сделаем  в  полтора
кирпича... Районный инженер не ракумендует строить мужскую  и  женскую,  а
обчую..."
   - Тебе что, дед?
   - Улик у меня есть, роечку бы мне...
   Слепой все стукает методически огнивом по кремню. Молодой парень просит
выписать помидоров. Нету помидоров. "Ну как же? Что ж я исть буду в  зиму?
Я с теткой живу, на квартире стою". Председатель, смуглый, с усами, как  у
Чапая, вскидывается грозно: "А вы почему не в степи?" Старик просит  денег
на кухвайку. Денег нема. Я тебе брюки куплю. Заявление Чумакова - сто  три
дня сторожевал в бане, а ничего не  начислили:  "Так  он  там  все  дрючки
стащил!" Другой старик: у меня воспитанница, отец и мать  побиты  немцами,
она не достигла совершенных лет, но заработала  сто  семьдесят  трудодней.
Правительство теперь говорит: проводить ласковую культуру  в  крестьянском
нашем крестьянстве. Прошу вернуть ей пшеницу за сорок пятый, сорок  шестой
годы...
   Слепой все стукает и стукает по кремню, наконец его замечают,  поднесли
огонь. Тебе чего, Яким? Три кошелки соломы. На покрытие крыши. Эх, Яким, у
нас для всех едино - хочешь соломы,  давай  сена.  Накоси  три  кошелки  -
получишь  солому.  Кому  ж  косить?  Бабка,  сами  знаете,  ноги   пухлые,
племянница не умеет, не деревенская, за  спасибо  солому  не  дают,  отказ
решительный, и можно бы уходить, но  слепой  не  уходит,  сидит,  слушает,
соображает, неожиданно вступает с дельными замечаниями. Память у него  как
книга. "Где ж этот Гринин работает?" Молчат, вспоминают. "Да в первой он!"
- вдруг говорит слепой. "А почем нынче капуста была на Лабинском  базаре?"
Опять замешательство, никто толком не знает, слепой  подсказывает:  "Бабка
Маревна говорит: по четырнадцать! И то назахватки берут..."
   Антипову рассказали: немцы палили хутор, Яким людей спасал, а у  самого
глаза пожгло. Вернулся в сорок третьем, семьи  нет,  жену  полицаи  убили,
ненавидели ее, потому что все им поперек делала, не страшилась, и  за  то,
конечно, что муж партизанил. А детей угнали то ли в Германию, то ли  здесь
куда-то в трудовой лагерь, так что пропали бесследно. Осталась одна бабка,
живут вдвоем на птицеферме за станцией, в балочке. И  загорелось  Антипову
узнать про дядьку Якима  побольше,  расспросить  про  партизанскую  жизнь,
потому что, чувствовал, тут  кроется  превосходнейший  материал.  Героизм,
самопожертвование, страдания и одиночество - что  может  быть  благодатней
для прозы! Это  гораздо  важней  всего,  что  Антипову  удалось  узнать  и
записать до сих пор, и как удачно, что он встретил слепца, хотя бы за  три
дня до отъезда. Вечер, желтеет закат, прохлада сходит  с  небес,  сушью  и
жаром дышит раскаленная за день  степь,  двое  бредут  пыльным  проселком;
впереди, постукивая палкой, не слишком быстро, но уверенно шагает  слепой.
За ним Антипов; слепой рассказывает, Антипов запоминает.
   Когда пришли немцы, в  станице  сразу  обнаружились  и  стали  главными
худшие люди. Фашизм - приход худших людей. Не требуется других объяснений.
Худшие по качеству люди - они и есть разносчики заразы. Запомнить  историю
с девушками, которых держали в подвале. И как людей побросали в  карьер  и
завалили камнями. Все это было недавно,  четыре  года  назад,  здесь,  где
сейчас тишина, звенят цикады, слабо рокочет  трактор,  боронят  пашню  под
озимые, и Яким вдруг хватает Антипова за руку, останавливает его.
   - Слухайте! - Ничего не слыхать, кроме  тихого  гула,  какой  звучит  в
тишине всякого знойного вечера в степи. - Та  пчела  же!  Слухайте  лучше!
Летают же, как бомбовозы!
   Антипов замечает: невдали пасека, едва  уловимо  доносится  оттуда  гуд
пчел. Некоторые долетают сюда,  проносятся  над  дорогой,  как  пули.  Они
собирают с подсолнуха и маленького белого  цветка,  называемого  "зябрик",
который растет, как сорная трава, на пустых полях.
   - И приходит теперь Пантелей, конюх,  -  продолжает  Яким,  -  они  его
взводным сделали, фуражку дали германскую, только без орла...
   Фашизм еще вот что - безнаказанность. Почему-то полагают,  что  им  все
дозволено. Что для них нет пределов.  А  как  это  заманчиво  для  бедного
человечества! Но тут ошибка - предел есть. Он вот в таких, как этот седой,
с обгорелым, в синеватых пятнах лицом, со светло-рыжими вислыми усами. Они
бросаются в огонь, спасают других, спасают человечество, и  это  то,  чего
фашизм не предвидит. Предел есть. Когда Яким вернулся ослепший в  станицу,
в первый день  попросил  отвести  его  на  бахчу,  нагнулся,  стал  арбузы
трогать: "Дай я их хочь пощупаю..."
   С вершины холма видны два крытых  соломой  домика,  вокруг  домиков  по
зелени рассыпались белые  крошки  -  птицеферма.  Кроме  бабки  Якима  тут
работает  еще  одна  женщина,  сейчас  больная  малярией.   Девчонка   лет
двенадцати, дочка больной, кличет  тоненьким  голоском:  "Поля-поля-поля!"
Антипов сел на неведомо откуда взявшуюся тут старинную  садовую  скамейку,
вынул книжку, карандаш, терпеливо черкает, чтоб не забыть.
   - Ну, ну? И немец, значит, вас сразу признал?
   Интересно, как за  три  недели  чуть  изменилась  речь,  проскальзывают
словечки, которых раньше Антипов не применял - "признал" вместо "узнал", -
и не нарочно,  не  подлаживаясь,  а  как-то  само  собой.  Привык  к  этим
словечкам, как к махорке, а о папиросах забыл. Яким рассказывает,  Антипов
строчит, откуда-то выскочила белая, с куцым задком собачонка и  запрыгала,
закружилась, гавкая по-дурному на небо.
   - Гоняй, гоняй их! Умница, Бельчик, - говорит Яким. - Гоняй их, чертей.
   Над низинкою кружат коршуны, медленные,  светло-коричневые,  с  темными
крыльями. Девчонка несется с трещоткой, крича весело:
   - Шугай, шугай, шугай!
   Коршуны нехотя, делая обширные петли, отдаляются ввысь, пропадают. Яким
говорит, - ненадолго, они висят тут, над фермою, целый день, и кое-что  им
порой перепадает. Из домика вышла девушка с черными распущенными  волосами
до плеч, несет таз с бельем, и Антипов видит: Наташа.
   Вскакивает, роняя наземь книжку и карандаш.
   - Ты? - говорит Наташа и  подходит,  улыбаясь,  трогает  его  спокойной
рукой. - А я знала, что ты появишься. Только думала - раньше.
   Он ошеломленно молчит. Ведь почти забыл про нее. Нет, не забыл, но  она
там, давно, в неизмеримо далеком. Забыл о том, что она здесь и что приехал
из-за нее. С изумлением глядит на  нее:  худую,  почти  тощую,  обожженную
грубым загаром, кожа облупилась на  носу,  на  резких  скулах;  в  прорехе
короткого сарафанчика видно темное  от  загара  тело.  И  видно,  что  под
платьем нет ничего. Как же она тут ходит, при мужчине? Да ведь слепой...
   - Я стала некрасивая?
   Он покачал головой.
   - Глупо! Как будто была красавицей... Ты смотришь на меня,  как  собака
на жука, озадаченно... Повернув голову набок... - она показывает.
   Он видит смеющийся рот, белые зубы. Берет его за руку и  ведет  в  дом.
Большая старуха сидит  на  мятой  постели;  должно  быть,  лежала,  сейчас
поднялась, села и кивает, трясет космочками,  шепчет  добродушное,  у  нее
коричневое,  в  керамических  складках,  широкое  книзу  лицо   и   узкий,
непроглядно черный кавказский  глаз.  Такой  же,  как  у  Наташи.  Она  ее
прабабушка. Наташа говорила, кто-то у нее из черкесов. И откуда все это? И
надолго ли? Прабабка плоха, и невозможно уехать. Еще недавно,  год  назад,
она ходила за птицей, была совсем  ничего,  а  теперь  ноги  как  чурбаки.
Прабабке семьдесят восемь лет.
   А Яким - вот он вползает, стуча палкою по порожку,  -  прабабкин  внук,
точнее сказать - внучатый племянник. Наташе он двоюродный дядя. И ему, как
и бабке, помощи ждать неоткуда, родные погибли. Ему жениться надо,  он  не
старый еще, здоровенный, рука у него как капкан.  Поймает  пальцами  -  не
вырвешься. Сила неимоверная, девать некуда. А жениться не хочет.
   Слепой сидит на лавке, слушает про себя, головой никнет, соглашается.
   - Сватают за него одну девушку старую. Почему не хочешь, дядя Яким?
   - Потому нельзя меня  полюбить,  -  быстро  произносит  Яким  привычный
ответ. - Меня пожалеть можно. А таких-то мне не надо.
   - Она говорит - может, говорит, полюблю.
   - Ха! Жди! Полюбит кобыла хомут...
   Голос у Якима почему-то веселый, в пшеничных усах улыбка. И какая-то  в
нем нервность и нетерпение - сидит неспокойно, все палкою в  пол  тихонько
колотит. Вдруг спрашивает:
   - А вы, товарищ Антипов, когда в Москву думаете вертаться?
   - Дня через три.
   - Так скоро? - удивляется Наташа.
   - Ха! - говорит Яким. - В гостях, скажи, хорошо, а дома лучше...
   Наташа ведет в птичник. Он за ней - как во  сне.  Рассматривает,  плохо
соображая, небольшой базок,  где  пищат  за  невысокой  огорожей  цыплята,
ныряет в полутьму, оглядывается,  дышит  тяжелым  воздухом  зоопарка.  Пол
птичника заляпан пометом. На жердях прохаживаются, выжидательно косясь  на
Антипова, куры. Несушки забрались на верхние желоба, сидят там,  невидимые
в охапках соломы. И  голос  Наташи  в  этой  сутеми,  в  птичьей  вони,  в
ворошении, шуршании:
   - Не могу вернуться туда...  Когда-нибудь  смогу,  а  сейчас  нет...  В
октябре поеду в Саратов, там  место  нашли  в  детском  театре.  А  может,
никуда.
   - Здесь останешься? С курами?
   - С бабкой. Она лучшая из всей моей родни. И как жаль, что  встретились
под конец жизни...
   Пошаркивание, постукивание, и дядька Яким влезает в душную полутьму.
   - Я что хочу сказать, товарищ Антипов: волки мучают, а  лисы  особенно.
Так что сон у петухов, как говорится, смутный...
   Быстро меркнет день. Сидят при свете, в чугунке  яйца,  хлеб  пшеничный
кисловат, молоко густое, тяжелое. Антипов привык к такому, запах от молока
- телесной свежести. Разговаривают до мрака, до поздних, ночных  звезд,  и
Яким сидит тут же, хотя его не слышно, дела до него нет, он зевает, сопит,
то ли дремлет, то ли сторожит  что-то,  не  уходит.  Живет  он  во  втором
домике, там, где женщина, что больна  малярией.  Прабабка  давно  заснула.
Разговаривают о каких-то пустяках, о московских  забытостях,  ненужностях,
но думает он о другом: что соединило их ненадолго?  И  что  разбросало?  И
теперь зачем-то опять? И есть ли во всем этом летучем  и  странном  смысл?
Зачем-то выпал из громадного мира слепой и, постукивая  палкой,  привел  в
зеленую котловину. Расспрашивая о пустяках, Наташа думает: смысла нет. Она
разрушена смертью. И нету сил восстанавливать то, что разрушилось, поэтому
смысла нет. А нашли ли того, кто убил Бориса? Того  _нечеловека_,  который
ударил по голове, как по мячу? Она искала одно время сама, рылась по  всей
Пресне, среди жулья и в  закусочных,  у  пивных  ларьков,  на  бегах  и  в
бильярдных, и если б наткнулась на его след - конец. А потом поняла вдруг:
сходит с ума, надо бежать. И убежала. Но убежать нельзя.
   - Милый, ты не поймешь, кем он был мне. Мой первый во всем... И  сейчас
без него я стала другой. Даже не другим человеком - другим существом...
   Ему хочется сказать, что и  он  стал  другим  за  время  разлуки  -  он
напечатал рассказ и узнал, что такое любовь. Стал  настоящим  мужчиной  во
всех смыслах. Но говорить об этом вслух  неловко,  к  тому  же  тут  сидит
слепой и слушает. Антипову слепой нравится  все  меньше.  Нахальный!  Явно
показывает, что имеет на Наташу права - уж не права ли отцовства?
   - Я тоже стал другой, - говорит Антипов. И добавляет  со  значением:  -
Совсем другой, можно сказать.
   Взяв Наташину руку, прижимает к  своему  рту,  она  не  сопротивляется.
Смело потянул ее всю к себе, она гибко и  тихо  передвигается  к  нему  на
лавке, и он обнимает ее, приникает губами  к  худой,  солнцепеком  каленой
шее, к губам, на них горечь, они  стали  сухими  и  твердыми,  но  они  не
сопротивляются, ничто  не  сопротивляется,  ее  тело  послушно  и  вяло  и
спокойно принимает его беззвучные ласки. Слепой ворохнулся, поднял голову,
его настораживает наступившая тишина.
   - А что, товарищ Антипов, - говорит он, - какой ныне час?
   - Ты иди, дядя Яким. Спокойной ночи. Я сейчас стелиться буду.
   - А товарищ Антипов?
   - Нет его. Ушел товарищ Антипов. Иди, иди, Яким Андреич!
   Слепой  сидит  минуту  или  две,  замерев,  голову  опустив  на  грудь,
вслушивается напряженно, потом поднимается с лавки и говорит:
   - Здесь он. Я его дух слышу. Брехать зачем? Да по мне, хоть тут  десять
останься...
   И медленно выбирается из комнаты. На дворе лает собака.  Холодная  ночь
течет в дверь. Они выходят под звезды, потом возвращаются. Наташа задувает
свечу; Антипова бьет дрожь, наворачиваются слезы, и  то,  что  происходит,
совсем не похоже на то, что было с  той  женщиной  и  с  Сусанной,  что-то
_другое_ переполняет его.  И  на  глазах  слезы  оттого,  что  бесконечная
жалость, невозможно помочь, надо прощаться, жить  дальше  без  нее.  Утром
прабабка шепчет песню, а он записывает: "За речкой  за  Курой,  там  казак
коня  пас,  напасемши,  коня  за  чимбур  привязал,  за  чимбур  привязал,
ковыль-травушку рвал, ковыль-травушку рвал и на золу пережигал, свои  раны
больные перевязывать стал..." Пройдет много лет, и он поймет, что  _что-то
другое_, переполнявшее  его  три  ночи  в  степи,  было  тем,  не  имеющим
названия, что человек ищет всегда. И в другое утро,  когда  председателева
бричка стоит на бугре, ездовой Володька скалится сверху,  делает  какие-то
знаки, а слепой Яким стоит навытяжку, как солдат, и держит в руках  крынку
с медом, и жизнь рухнула, и томит боль то ли в сердце, то ли в  животе,  и
Наташа сидит рядом, глядя на  него  с  улыбкой,  он  записывает  последнюю
прабабкину песню: "А я коника седлаю, со дворика выезжаю. Бежи, мой коник,
бежи, мой вороник, до  тихого  Дунаю.  Там  я  встану,  подумаю:  или  мне
душиться, или утопиться, иль до дому воротиться..."
        "ТВЕРСКОЙ БУЛЬВАР - IV"
   В феврале 1950 года в будний день  Антипов  взял  на  Зубовской  такси,
пригласил  сесть  на  заднее  сиденье  Мирона  и  Толю  Квашнина,  который
подвернулся случайно - Антипов и Мирон стояли в очереди на стоянке, а Толя
шел мимо, и Антипов внезапно от  полноты  чувств  пригласил  и  его,  хотя
горячей дружбы между ними никогда не было, - сам сел к водителю и  громко,
бойко, счастливо возгласил: "На Сущевскую!" Проклевывалась весна. Дымились
на пригреве тротуары. Голубизна то пропадала, то сверкала вновь, и  солнце
озаряло старый добрый желток домов, кучи синеватого снега  и  пешеходов  с
бледными зимними неулыбающимися лицами, на  которых  было  написано  одно:
_незнание_. Никто из них не знал, зачем Антипов катит на Сущевскую.  А  им
было бы так важно, так безумно интересно узнать! Ведь никто в целом свете,
кроме, может быть, матери и в какой-то степени  сестры,  которая,  однако,
тоже проявляла временами нестойкость, не верил в то, что это случится, что
когда-нибудь он возьмет маленький фибровый чемоданчик,  сядет  в  такси  и
поедет на Сущевскую. Зачем чемоданчик, он сам твердо не знал. То,  что  он
должен был получить на  Сущевской,  могло  вполне  поместиться  в  кармане
пиджака. Но чемоданчик зачем-то был  нужен!  От  кого-то  он  слышал,  что
кто-то приехал за своим первым гонораром с чемоданчиком. Для Квашнина  все
это было полной неожиданностью -  он  так  привык  к  тому,  что  он  один
процветает! - да и Мирон был всегда доброжелателен не всерьез, в  них  так
много путаницы, невероятной путаницы, нет существ  более  запутанных,  чем
друзья, и вот он назначил им это испытание - ехать вместе и радоваться  за
него. Впрочем, они быстро о нем забыли и тут же, в такси, затеяли  спор  о
какой-то рецензии, которую напечатал Квашнин на  книгу  общего  знакомого.
Мирон упрекал его:
   - Ты не имел права! Ты себя унизил!
   Квашнин вяло оправдывался. Но, пока доехали до Сущевской, разговор стал
нервным - Мирон толкал к тому, - и они кидали друг другу резкие фразы:
   - А с какой стати ты делаешь замечания?
   - Да по дружбе!
   - А я не желаю слушать!
   - А я не желаю читать похабель!
   - Ну и не читай, только не строй из себя гимназистку...
   Машина остановилась возле бетонированной лестницы. Антипов спросил:
   - Вы тут не разбежитесь?
   - Нет, нет! - сказал Квашнин. - Иди спокойно.
   - Куда ж разбежимся, когда ты обещал кормить?
   Прыгая через ступени,  потом  поднимаясь  в  лифте,  битком  набитом  -
сегодня был выплатной день, авторы спешили на шестой этаж, где  помещалась
бухгалтерия,  -  Антипов  весело  размышлял  о   себе,   о   друзьях,   об
изнурительном деле, которым они занимались на свой страх и риск и  которое
делало их нетерпимыми, раздражительными, мучающимися  от  неуверенности  и
чужих успехов. Это были невеселые мысли. Но в такой день он не  мог  ни  о
чем думать мрачно. И он думал о мрачном весело.  Даже  громадная  очередь,
свившаяся кольцами в полутемном зале перед кассой и грозившая поглотить не
менее часа, не поколебала настроения. "Сбегать вниз и отпустить такси!"  -
подумал Антипов весело. Но тут  возник  Виктуар  Котов,  узнать  его  было
нельзя  -  в  черном  кожаном  пальто,  в  зеленой  шляпе,  лицо   разъел,
разрумянил, невиданные черные усики аккуратно подстрижены, - нагло  всунул
Антипова впереди себя, и через пять минут оба получили  деньги.  Это  была
удача. Немного снижало ее лишь то, что Котов теперь привяжется и до вечера
его не отодрать. Но очень скоро он  догадался,  что  знаменитая  котовская
_прилипчивость_  так  же  видоизменилась,  как  все   прочее   в   Котове:
физиономия, одежда, ботинки, усики, походка. Он ходил теперь  иначе  -  не
торопливой побежкой, а степенно. И разговаривал как-то в нос  и  не  очень
внятно. Подумать, что  делает  с  человеком  даже  махонькая  должность  и
ничтожная власть  -  редактор  на  киностудии!  Нет,  он  и  не  собирался
_прилипать_. Хотя, когда вышли на улицу и он увидел такси,  знакомые  лица
за стеклом да еще  стоявшего  возле  машины  и  разговаривавшего  с  Толей
Квашниным поэта Прях