Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
ия, второй фронт, а
потом мне надо было пойти в соседний цех, и я, проходя мимо Сашки, сказал:
- Имей в виду, будешь иметь дурацкий и глупый вид.
Сашка не ответил. После работы мы шли к метро врозь - он торопился,
побежал вперед. Даже споткнулся, бедный. А что произошло в выходной день,
я узнал вечером.
Он приехал в Одинцово днем, но, пока нырял в сугробах, искал улицу и
дом среди заколоченных дач, настали сумерки. Наконец отыскал домик с
верандой, в окне горела свеча. Кто-то, держа дверь на цепочке, долго
выспрашивал: от кого, для чего? Сашка сунул в дверь записку Льва
Филипповича. Открыл малорослый старичок в длинной, чуть не до колен,
вязаной кофте, в валенках, горло обмотано шарфом, говорил сипло.
Оказалось, фотограф и дальний родственник Льва Филипповича. По комнате
прыгала собачонка. На ней был вязаный жилет. В комнате стоял холод и было
тускло от одинокой свечи. Старичок сказал, что сейчас работы мало и он не
понимает, как он еще живет. "Но я согласен умереть хоть сегодня, - говорил
он. - Пожалуйста, я готов. Все мои близкие на том свете. Я за жизнь не
держусь". Однако мешок картошки он давать не хотел. Говорил, что картошка
ему еще пригодится. Да, он должник Левы. Он не отрицает. Но Лева тоже
хорош: обещал изоляционную ленту и выключатели, но нет ни того, ни
другого. "Он не дал вам изоляционной ленты?" - "Нет". - "Вот видите. Самое
большое - полведра". - "Как полведра?" Сашка испугался. Ему невероятно
хотелось привезти картошку в Москву. Они стали спорить, Сашка убеждал,
старичок упирался, потом попросил Сашку продать ему бекешу - на Сашке была
теплая старинная, времен гражданской войны, отцовская меховая бекеша, - но
Сашка говорил, что, если тот не держится за жизнь, ему не нужны ни бекеша,
ни картошка. Тогда старичок признался, что его привязывает к жизни Сельма
- показал на собачку, которая, дрожа обрубленным хвостиком, стояла перед
Антиповым и неотрывно смотрела на него, подняв черную мордочку мудрой
преданной старушонки. Так они проспорили и проторговались до темноты. И
все же Сашка вырвал у фотографа мешок и в потемках попер его на станцию.
Мешок был из толстой прочной бумаги, на морозе бумага трещала. Весил он
килограммов пятьдесят, по утверждению Сашки, но Сашка всегда все
романтизировал, поэтому, скажем, сорок, не больно тяжел, но взяться
неудобно. Только на плече или на руках нести, как ребенка. На спину не
получалось, он был жесткий, негнущийся, и хвоста нет, не ухватиться.
Проклятый мешок! Я Сашке не завидую. Он с ним нахлебался, пока доковылял
до станции, ноги подгибались, сил не было подойти к кассе. Так и поехал
без билета. Ух, мешок! Я эти мешки хорошо знал: мы получали в них
американские абразивные камни.
Семичасовая электричка оказалась битком, работяги торопились в Москву,
в ночные смены. Сашка влез в тамбур, поставил мешок рядом стоймя. Народ
подваливал на всех станциях, в тамбуре скучилась невозможная теснота, и
когда приехали на Белорусский вокзал, стали выходить скопом, мешок
опрокинули. Сашка хотел крикнуть "Постойте!", но было стыдно кричать, да и
кто бы послушался? Чертыхались, спотыкались, топали по мешку, один сказал:
"Тут вроде кто-то лежит". Другой: "Да пьяный небось скот". А третий
определил: "Это чей-то мешок сдался". Прокопытили его в клочья, картошку
раскатали по тамбуру, половину вниз, под колеса. Сашка ползал, собирал. На
вокзалах всякий свет запрещен, хоть глаз выколи, чего соберешь? А я
предупреждал: будешь иметь дурацкий и глупый вид.
Сложил кучку на перроне, стал продавать, потому что взять не во что.
Представляю себе, как он униженно бормотал: "Кому картошку... По
дешевке... отдам..." - а народ мимо, мимо, всем некогда, бегут на работу,
кто впотьмах покупать станет? Вдруг гнилая? Ничего не продал. Насовал
сколько мог в карманы и пошел в метро. А кучка продержалась на перроне до
утренних электричек, и тогда уж, наверное, растащили.
Поздним вечером он свалился вдруг на мою голову, я не спал, бабка уже
спала, разговаривали на кухне, пили чай с сахарином, и он рассказывал всю
эту ахинею с мешком, якобы смеясь, шутливо, но на самом деле с тайным
отчаянием. Вид у него был обалделый. Он спросил: не могу ли я ему помочь
продать бекешу? Почему-то он считал, что я на рынке более ловок. Я стал
его отговаривать: отличная бекеша, ее можно носить еще двадцать лет, сносу
не будет, ты что, с ума сошел, продавать такие бекеши? Но он сказал, что
это его твердое решение: пока ехал ко мне, обдумал все варианты и понял,
что бекеша - единственный выход. На другой день пошли на Даниловский
рынок, я изображал покупателя, и нам удалось всучить бекешу одному типу в
обгорелой шинели за семьсот пятьдесят. Мешок картошки стоил шестьсот. Мы
купили еще самодельные санки и поволокли мешок по сырой, в тающем снегу
Большой Серпуховской. В воздухе уже колыхалось тепло. Зима была позади.
Сашка шел в телогрейке и посвистывал.
Пришли на Кировскую, в переулок, в двухэтажный дом, вход со двора,
потащили вдвоем по деревянной лестнице наверх. Я у Льва Филипповича раньше
не бывал. Женщина отворила дверь, показала рукой, куда идти, и шелестела
сзади: "И все что-то тянут, тянут..." Лев Филиппович в белой рубашке сидел
за столом и при свете настольной лампы, низко нагнувшись, разглядывал
чертеж.
- А, картошка приехала! - сказал Лев Филиппович. - Это хорошо. Почему в
другом мешке?
- Да тот порвался, - пришлось пересыпать, - сказал Сашка. - Тот совсем
пропал.
- А! - сказал Лев Филиппович. - Это жаль. Ну, молодец. Это ты правильно
сделал.
За занавеской хлюпала вода, что-то постукивало, - наверно, стирали.
Наверно, таз стоял на табуретке, и табуретка стучала ножками в пол. Вдруг
вышла Надя в длинной хламиде, вроде мужской полосатой пижамы, с рукавами,
засученными до локтей, руки были мокрые.
- Ой! - вскрикнула Надя то ли обрадованно, то ли испугавшись. -
Наверно, не ожидали? - Она засмеялась. - Я вот начальнику помогаю.
- Надежда мне помогает. К сожалению, не часто. Но и на том спасибо.
Сейчас будем чай пить! - сказал Лев Филиппович и вышел из комнаты.
Сашка мертвенно молчал в своей излюбленной позе столбняка, с
полуоткрытым ртом, а я сказал:
- Почему не ожидали? Вполне. Как раз ожидали.
- Ребята, знаете, - шепнула Надя, - я Льва Филипповича так жалею... Я
вообще-то жалостливая... Кто ж ему постирает, приберется?.. У него всех,
всех побили, подчистую... Даже прабабку девяноста лет...
- А нас не пожалеете? - спросил я нагло.
- Вас? - Она опять засмеялась, и лицо было пылающее, счастливое. - Чего
вас жалеть? Вы молоденькие. Вас еще пожалеют.
Жалеть нас было не надо. Мы делали радиаторы для самолетов. И война
приближалась к концу. Летом сорок четвертого Лев Филиппович добился того,
чего хотел, - его отправили на фронт, больше мы о нем ничего не слыхали. И
все мы скоро разлетелись кто куда. Война сводила людей и рассыпала навек.
С Сашкой я еще иногда встречался, а остальные исчезли. Темная от копоти,
заматерелая, потерявшая цвет кирпича стена бросилась мне в глаза, когда
случайно - полжизни спустя - я забрел в этот переулок за Белорусским
вокзалом, вдруг узнал свой завод и все вспомнил.
"ТВЕРСКОЙ БУЛЬВАР - III"
Она пропала весной, ушла как снег, ее не было нигде, ни за что,
никогда, вместо нее сверкало голубое небо, просохли аллеи, женщины
копались в земле на бульваре, нежная листва томилась в воздухе. Настало
лето, ее по-прежнему не было. В доме на Ленивке, где она снимала комнату,
говорили, что ничего не знают. Уехала, и концы в воду. В общежитии тоже не
знали. Подруга Вика сказала, что видела ее последний раз в начале апреля,
она говорила об академическом отпуске, после чего провалилась сквозь
землю, она ведь с причудами. А после того, что случилось, стала вовсе
"таво". Каждый день моталась на Ваганьково, на кладбище. Видели ее в
пивной на Пресне с какими-то ярыжками. Да боже мой, теперь можно
рассказывать всякие басни! Она исчезла, и все тут. И он стал понемногу
освобождаться от нее, но однажды, придя с новым приятелем, румяным,
лупоглазым и крикливым книжником Маркушей - впервые увидел его когда-то в
квартире Бориса Георгиевича, а потом улица свела, точнее, вот этот пятачок
в проезде Художественного познакомил, - и вот, придя с Маркушей на
горбатую улочку, тесную от магазинчиков и толпы, где по воскресеньям
толкутся книжные барыги, истинные собиратели, пьянчужки, жулики, мелкие
игроки в "железку", где все знают Маркушу и Маркуша знает всех, он
встретил долговязого Левочку и спросил, не знает ли тот про Наташу. У
Левочки было бескровное тестяное лицо, голова легонько качалась, к груди
он прижимал растрепанный том "Нивы", прося за него сто пятьдесят,
недорого. Левочке деньги были нужны срочно.
- Тебе зачем? - спросил Левочка, уставив на Антипова мутный, недобрый
глаз.
- Просто интересуюсь, - сказал Антипов. - Помнишь, пианино
перетаскивали?
- А? Ну, ну... Просто интересуешься... - ворчал Левочка. - Просто
знаешь что бывает... Просто! Ишь ты, тетя Феня... А "Ниву" не желаешь
взять? Пятиалтынный?
- Марафет, ты делом отвечай! - закричал Маркуша. - Про Наташу знаешь!
- А ты молчи, тля. Сперва Цвейга отдай...
И Левочка, шлепая галошами, отошел в сторону, ввинтился в кучку
книжников с портфелями, не сказал ни "да", ни "нет", забыл. Маркуша к нему
подбежал, они шушукались, Левочка мотал длинной серой башкой. Но когда
Антипов, потолкавшись и не найдя того, что нужно - искал Бунина в любом
виде, - выбрался из толпы и пошел в сторону Кузнецкого, Левочка свистнул
и, быстро шлепая, подошел.
- Постой-ка! Адресок есть. Сам провожал. Вещи тащил...
- Ну?
- Вещи - смех, одна корзинка... Два червонца...
Антипов подсчитал, в кармане было шестнадцать. Левочка дрожащими
пальцами сунул бумажки за пазуху и, глядя в сторону, морща лицо, с
ожесточением произнес:
- Черт с тобой: Краснодарский край, станица Лабинская. А больше ничего
не знаю, и не спрашивай.
С этого дня затеплилась мысль, даже не мысль, а фантазия, пустая
надежда: сесть бы как-нибудь в поезд, пускай в бесплацкартный... Встать
перед той, как лист перед травой, внезапно, чтобы ахнула и сказала: "Ты
приехал? Молодец. Я рада..." Потому что все, что происходило в его жизни,
не имело тайны, какой обладала она, исчезнувшая. И это мучило Антипова, и
временами - ночами - сильно. Тайна Сусанны довольно быстро рассеялась, как
речной туман поутру: пригрело солнце, и вместо таинственных очертаний
видны некрасивые ветлы, старая лодка на берегу, дощатый настил для
полоскания белья. В Москве было влажно, душно, лето началось с дождей и
жары, все разлетелись кто куда - на практику, в поездки, на дачи,
некоторые махнули на юг наудалую, рассчитывая покантоваться и отъесться в
богатых колхозах на сборе, например, винограда. И спросить насчет
командировки было не у кого. Но Сусанна оставалась в городе, и Антипов,
поколебавшись - потому что зачем напускать туману, когда все развиднелось,
- отправился в знакомый дом, прихватив по дороге бутылку портвейна "Три
семерки" и банку крабов. Боялся, что встретят холодно, не появлялся здесь
месяца полтора, но выхода не было. Однако Сусанна изумила опять -
вскрикнула радостно, обняла душистыми руками и необмерной грудью,
прижалась щекою к щеке, в мгновенном прижатии было прощение неизвестно
чего и нечто едва уловимое новое, с оттенком товарищества, что было
прекрасно.
- Ты куда пропал, хулиган? - громко, капризно и весело спросила Сусанна
и, схватив за руку, потащила в комнату.
За круглым столом, за которым не раз сиживал Антипов, а до Антипова
Мирон, а до Мирона еще какие-то товарищи, может быть даже Борис
Георгиевич, теперь сидел черный, коротко стриженный Феликс Гущин и смотрел
неулыбчиво, застылым взглядом. Эта застылость не означала ничего плохого,
Гущин всегда смотрел так.
- Те же и пропащая душа, Саша Антипов, - сказала Сусанна. - Надеюсь, вы
не имеете ничего друг против друга? Или, как теперь говорят, вы
_монтируетесь_?
- Вполне, - сказал Антипов.
- Мгм, - подтвердил Гущин.
Пожали руки. Гущин был странный тип, держался особняком, был
неразговорчив, а если разговаривал, то не о том, о чем говорили все, а о
чем-то своем, нелепом. Голос у него был тихий, и он будто совсем не
заботился о том, чтобы его слышали и понимали. Писал стихи, вроде бы
неплохие, но какие-то несуразные, никчемные, печатать их было нельзя - так
говорили ребята из семинара. Кроме того, Гущин занимался боксом, носил на
пиджаке значок мастера спорта, но Мирон утверждал, что значок липовый,
Гущин не боксер, а визионер, галлюцинирует, воображает себя Метерлинком.
Гущин приносил в институт перчатки и после лекций предлагал желающим
поучиться боксерским приемам, стойке, ударам, тому, что может пригодиться
на улице. Раза два и Антипов соблазнялся на такие уроки, но Мирон его
высмеял. Сусанна щебетала, разливая портвейн:
- Чудесно, что вы монтируетесь, слава богу, я устала от несоответствий.
Вы все такие особенные, каждый сам по себе, каждый с комплексами. Я
думала, только у нас, баб, бывают всякие квипрокво, а теперь вижу... Вижу,
вижу! - Хохотала, грозя Антипову и Гущину пальцем, точно уличая в
плутовстве. - Вы хуже нас, мальчики! Намного хуже, должна вам сказать! Но
все равно люблю вас, дурачков...
И обнаженной рукой то ли шлепала, то ли гладила Гущина по плечу.
- Правда, любишь? - спросил Антипов, закусывая крабом.
- Люблю. Вы как кутята, ей-богу, тычетесь ее своими папочками,
тетрадочками туда-сюда, как слепые, беспомощные, а вас гоняют. Только и
делают, что гоняют, бедных... Ха-ха... Хи-хи, боже мой, грех на вас
обижаться... - Прыскала со смеху, на глазах были слезы, и все старалась
выгнуться попрямей, выставить горделиво свою шею почтовой марки. Никогда
он не видел ее в таком состоянии. - Честно, мальчики, я вас уважаю. Я
думаю, какую надо иметь адскую силу воли и несокрушимое честолюбие, чтобы,
несмотря ни на что, вопреки всем очевидностям, рваться...
Тут Гущин прервал оскорбительную фразу - не нарочно, а потому, что
думал про свое - и произнес:
- Человек должен бояться одного - самого себя. Не так ли? Ты, Саша
Антипов, должен бояться Саши Антипова. Вы, Сусанна Владимировна, должны
бояться Сусанны Владимировны...
- Что ты мелешь? Остановись! Вздор! - Она чмокнула Гущина в щеку. - С
какой стати мне бояться себя? Бояться такой милой, доброй, все еще
обаятельной женщины? - И опять хохотала, прыскала, горела пятнами, точила
слезы и вытирала глаза пухлым запястьем.
Антипов видел, что пришел зря. Все же заговорил: где бы достать
командировку? Никого в Москве нет, Ройтек уехал. А командировка нужна
смертельно.
Сусанна предостерегающе вскинула раскрытую ладонь:
- О делах не надо! За деловые разговоры штраф. Антипов, почему ты такой
деловой?
Ну вот, она навеселе, плохо соображает. Не надо было начинать.
- Нет, Антипов, милый, ответь: почему ты такой деловой? А? Приходишь
только по делу? - Она дергала его за руку, требовала ответа, а пылавшее
лицо ежемгновенно менялось: то улыбалось, то смотрело вдруг неприязненно.
- То устраивай тебе Ромку Ройтека, то еще кого-то, то командировку...
Всему учи, во всем помогай... А мне надоело, хочу, чтоб меня учили, мне
помогали... Нельзя же так, Сашенька, исключительно на деловой почве...
Он краснел и мялся, униженный.
- Почему ты молчишь? Опровергай меня. Скажи: "Дорогая Сусанна
Владимировна, это ложь..."
- Да что опровергать... - пробормотал Антипов.
- Вот за это люблю: за то, что честный и простодушный. Такой
честненький, простодушненький эгоистик. В тебе много детского. Но ты себя
воспитывай, вот бери пример с Феликса. Ему ничего не нужно. Художник и
дела - это гадость, это плебейство. Я вас прошу, мальчики, я умоляю, не
будьте деловыми... Правда, Феликс?
- Что? - Феликс глядел нездешними очами в пространство между Сусанной и
Антиповым и вдруг заговорил стихами: - Когда я был маленький, мне было
совсем легко, зимой я ходил в валенках, а летом пил молоко...
Сусанна закрыла глаза. Потом было стихотворение об атомном взрыве, о
конце мира. Сусанна, видно, уже слышала эти замечательные стихи, потому
что шепотом комментировала:
- Больше всего он боится бомбы... Тотальная смерть... А тут когда...
Антипову стихи показались скучными. Когда он поднялся уходить, Гущин
пригласил его во вторник в институт: там пусто, можно в зале позаниматься.
Перчатки он принесет.
Сусанна вдруг бросилась уговаривать Антипова остаться, обнимала его
могучей рукой за шею и другой рукой, вцепившись в Гущина, тянула того
зачем-то из-за стола. Освободиться было непросто. Знакомый душный запах
духов одурял Антипова. Она говорила, что не хочет, чтоб они расставались,
Антипов и Гущин, пусть они будут оба вместе всегда и во всем, они такие
разные и так монтируются. Если сейчас все они расстанутся, будет
невероятно глупо. Но Антипов проявил твердость и вырвался на простор
прихожей.
Сусанна завязывала на его шее распустившийся галстук и, близко глядя в
глаза, негромко, трезво сказала:
- Не огорчайся, командировку мы сделаем. "Молодой колхозник" подойдет?
- Да, - сказал Антипов.
- Вот и хорошо, все будет в порядке. Ты только попроси Бориса
Георгиевича, чтобы написал рекомендацию, а мы сделаем письмо. Будь здоров,
милый. - Она поцеловала его в щеку. - Не пропадай! - И слегка подтолкнула
в спину, когда он шагнул за порог.
Гимназическая подруга тетки Маргариты принесла пакет - дневники
погибшего мужа, который в давние времена дружил с Кияновым. Надо было
Киянову передать. Разговор об этом велся давно, но подруга - Татьяна
Робертовна, тетка звала ее Таней - была до странности нерешительна,
колебалась, мучилась, то готова отдать, то раздумала, и если уж раздумала,
то требовала, чтоб Антипов не обронил Борису Георгиевичу ни словечка. Так
тянулось зиму, весной Татьяна Робертовна заболела, пролежала в больнице
три месяца и теперь решила наконец драгоценность отдать. Почему именно
Борису Георгиевичу? Ведь Киянов вел себя не вполне безукоризненно по
отношению к Мише, то есть к Михаилу Ивановичу Тетерину, мужу Татьяны
Робертовны. Они дружили в юности, потом Миша внезапно - после совершенно
блестящего успеха "Аквариума" - стал знаменитым, Борис ревновал, произошло
охлаждение, а затем случилась трагедия, и Борис проявил себя, ну, скажем,
не на сто процентов джентльменом. Антипов ничего об этом не слышал.
Разумеется, в литературном мире об этом все знают. Антипов не принадлежит
к литературному миру. Он пока еще в предбаннике. Так вот, ничего ужасного
Боря Киянов не совершил, кроме малости: снял фамилию Миши на общей пьесе,
написанной в тридцать четвертом году. Татьяне Робертовне стало невозможно
с ним встречаться, он тоже не горел желанием, сначала позванивал, потом
оборвал, но какие-то деньги, отчисления за пьесу, переводил почтой. Пьеса
патриотическая, она шла во время войны. Сейчас почти не идет. Вот,
собственно, вся подоплека, отчего Татьяна Робертовна сомневалась и
колебалась. А теперь решилась из-за своего состояния. Тетка Маргарита
возразила: какое осо