Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
сильевич. - Приедет
обязательно.
- Но я вас замучила!
- Обо мне не беспокойтесь, ночами как раз не сплю, работаю. А зеваю -
это сердечное, мотор стучит. Значит, нужно принять. - Он вынул из кармана
стеклянную трубочку, высыпал на ладонь несколько крохотных красных
шариков.
- Принести воды?
- Пожалуйста. Если не затруднит...
Она побежала на кухню, зажгла свет, кухня оказалась огромной комнатой,
вроде столовой - за занавеской кто-то храпел, - налила в чашку остывшую
воду из чайника. Александр Васильевич лежал на диване, полузакрыв глаза.
Лицо его, недавно румяное от вина, стало бледно, осунулось. Все это было
как-то нехорошо. Приняв лекарство, он взял Лялину руку.
- Не уходите, Людмила Петровна.
- Я не ухожу, - сказала Ляля. Сама подумала: "Куда ж уходить? Второй
час. На метро опоздала. И он какой-то плохой, и там - Гриша..."
- Сядьте ближе, рядом. Вот так. Здесь, пожалуйста... - Не отпускал ее
руку, держал крепко. Было похоже, что боится ее отпустить, как больной -
сиделку, но почему-то жалости к нему не было. Вдруг - звонок телефона в
большой комнате. Николай Демьянович слабым голосом, едва слышно сквозь
треск - из автомата - сообщил, что застряли в Замоскворечье, сели в кювет,
машин нет, никто не вытащит до утра.
- Ты уж меня извини, переночуй там, у Александра Васильевича, а утром я
тебя заберу. Только веди себя хорошо. Слышишь? Веди себя хорошо!
- А ты здоров? - кричала испуганно.
- Да, да! Здоров! Ты меня извини!
Непонятно было, зачем извиняется.
- Николай Демьянович не приедет, - сказала Ляля, входя в комнату, где
тот лежал на диване. - Я побегу, Александр Васильевич? Может, успею на
троллейбус. До свиданья! Где моя сумочка?
Вдруг нахлынуло - уйти немедленно, не оставаться больше ни секунды. Так
бывало: непонятно отчего, и - никакой силой не удержать. Хозяин дома
пытался уговорить, даже вскочил с дивана с неожиданной живостью. Куда? Что
случилось? Не отдавал сумочку. Нет, нет, должна идти непременно. Но почти
два часа ночи! Ничего, есть такси. А если вызвать домой? Нет, нет. Нет,
нет, нет! Нет, исключено, совершенно невозможно. Сумочку - на память.
Бегу, бегу, извините, большое спасибо. Да почему же такой пожар? В чем
дело, собственно?
Смотрел с каким-то странным, напыщенным удивлением, почти высокомерно.
- Что вам сказал Смолянов?
- Сказал, чтоб вела себя хорошо. Что это значит, как вы думаете?
- Это значит... я думаю... - Схватил ее за руки, потянул. - Он болван!
Зачем он вам нужен?
И тут - догадка ударила, оледенила. Всегда у нее так: сначала чувство,
инстинкт, а потом догадка. В первую секунду сама себе не поверила, но
затем - да, возможно, звонок не случайный. Потому что зачем же тогда
извинялся? Человек, когда пьян, не умеет хитрить. Невольно проболтался:
просил прощения.
- Нам надо о многом поговорить. Мы не успели... - Лобастый человек
говорил теперь очень строго и крепко держал Лялины руки, она вырывала их,
но пока еще не изо всей силы, потому что он какой-то больной, и она
боялась. Он говорил об Академическом театре, о том, что он ее устроит,
переведет, назначит, повысит, предоставит любые концерты, поездки, и что в
противном случае, она должна понять, женщина с такими губами... Ну нет уж!
Этим способом от нее никто ничего не добивался. Спросила вдруг ласково:
- Скажите, а Николай Демьянович очень вас боится?
- Что? Еще бы!
Ляля засмеялась. Спокойно, спокойно, отдохните, вам вредно. Тоска и
презрение к тому, вралю, вдруг превратившемуся в жалкое, нечеловеческое
отродье. Про себя клятвенно: ни одного слова, ни взгляда в его сторону.
Летела сквозь метель по громадной пустой Садовой. Куда? Пробежав долго,
вдруг поняла, что бежит без смысла, надо к центру, метро закрыто.
Повернула к Покровке, чтобы дойти до бульваров, и - к Маше, на Чистые
пруды. Через полчаса, измучившись, брела по бульвару, тихому и голому, как
лес: ни бродяг, ни милиционеров, одни скамейки в толстой снеговой броне, и
думала со слезами: "Господи, какая дура! На что трачу жизнь... А Гриша,
родной..."
Ребров понемногу зарабатывал ответами на письма в двух редакциях и
очерками для радио. Кроме того, печатал иногда мелкие исторические заметки
в тонких журналах. Все это был мизер, чтобы как-то держаться на
поверхности. В лучшие времена выходило около тысячи в месяц. Иногда
набегало по семьсот, по триста, а то и вовсе - пшик. Теперь, когда Ляля
стала приносить большую получку и возникали неожиданные гонорары, жизнь
вроде упрочилась, но сделалась отчего-то еще тревожнее и нуднее. Раньше -
нет денег, ну и нет. Обойдешься чашкой кофе, не барин. А теперь Ляля может
вынуть и тридцатку и сотню, но ведь - просить. И тут еще Ирина Игнатьевна
портила кровь. Ей казалось, что он заставляет Лялю в погоне за рублем
мотаться по концертам, выступлениям, то есть что он ее _эксплуатирует_.
И Ребров, ощущая эти тещины мысли - так прямо она их не высказывала, но
давала понять, а иногда ему попадались ее послания к дочери, Ляля бросала
их где попало, - чувствовал порой, что начинает Ирину Игнатьевну
ненавидеть. Вечерами доносились ее жалобы Ляле: "Вошел в кухню и не
поздоровался... Три раза просила наколоть дров..." Все это было нудность,
невозможно терпеть. Рвался убежать на Башиловку, Ляля умоляла остаться,
потому что тогда бы и ей пришлось ехать на Башиловку - что бывало и
раньше, - но бросить мать одну было нельзя. Умолять-то умоляла, а вот
приструнить мать по-настоящему никогда не хватало Духу.
Молчал, терпел, старался пораньше удрать в библиотеку, попозже
вернуться.
В тот день он, как назло, вернулся домой рано. Был расстроен: в одной
из редакций, где третий год исправно давали отвечать на письма, вдруг
сказали, что новое начальство пересматривает список внештатников и он под
вопросом. Почему? С какой стати? Знакомый человек смущенно пожимал
плечами:
- Ничего не понимаю. Я думаю, через какое-то время ситуация
прояснится...
Знакомая дама иронически заметила:
- Кажется, вы сейчас не так уж нуждаетесь? Ваша жена процветает? А есть
люди, для которых эти письма - единственный способ заработать кусок хлеба.
Надо бы проявить настойчивость, пожаловаться, поскулить, там были
колебания, но старая боязнь - показаться смешным, жалким просителем, и -
уступил. Конечно, есть люди более достойные, какой разговор? Все
правильно. Новость была на редкость неприятной, но он виду не подал, даже
пошутил, рассказал анекдот и ушел в гордом спокойствии. Бюджет сократился
на треть. Никого не хотелось видеть, только - домой, к Ляльке. Она одна
могла успокоить, сказать какую-нибудь утешительную чепуху.
Ляля должна была навестить в шесть часов отца в больнице и прийти около
семи домой, спектакля в этот день не было. Она не пришла ни в семь, ни в
восемь, ни в десять. Теща начала психовать, что, как всегда, выливалось в
формы бессмысленных метаний: то она решала зачем-то бежать к метро, то
звонить из автомата в Боткинскую, то прямо ехать туда. Ребров насилу
уговорил: будоражить отца, какая глупость! В доме жила уже несколько дней
Тамара Игнатьевна, тетя Тома из Александрова, приехавшая, чтоб немного
помочь теще по хозяйству. Эта тихая, длинная старуха с несчастной судьбой
- все ее близкие, муж и дети, погибли кто где - хотя прописана была
постоянно в Александрове, в ста километрах, но подолгу жила в Москве у
сестер Жени, Вероники, у брата Коли в Измайлове или, реже всего, здесь, у
тещи. Была она домашняя портниха, неважная, теща говорила - "кундепщица",
выучилась, чтоб хоть чем-то жить, и часто оставалась неделями у вовсе
чужих людей. Теща свою Тамару не жаловала. Лялька и Петр Александрович
относились к ней добрее, чем родная сестра, а та под разными предлогами
старалась от сестринского пребывания и ее услуг отделываться. Предлог чаще
всего был такой - боязнь штрафа. За то, что ночует без прописки. А при
том, что сосед-милиционер полон злобы к Петру Александровичу, такой штраф
может легко случиться.
Но истина-то была другая - глупая старушечья ревность с какой-нибудь
подоплекой этак в четверть века. Когда Петр Александрович оказался второй
раз в больнице, теща сама написала тете Томе и попросила приехать. Все,
что копилось в Ирине Игнатьевне: страх за мужа, раздражение зятем, тревоги
за дочь, мучения язвой, - падало громом на тихую долговязую тетю Тому. И
та сносила, терпела, прощала, успокаивала. Сейчас она тоже пыталась Ирину
Игнатьевну утихомирить и уж, во всяком случае, отговорить от поездки в
Боткинскую, за что получила жестокий удар:
- Ты давно без мужа и без детей, ты меня не можешь понять!
Однако в одиннадцатом часу Ребров сам занервничал, побежал к автомату и
позвонил Лялиной подруге Маше, которой Ляля иногда передавала сведения для
него - это был способ связи. Маша оказалась дома. Нет, никто не звонил.
Может быть, вот что - возник неожиданный концерт? Кажется, собирались на
какой-то концерт в Красногорск.
- А ты почему не поехала? - спросил Ребров подозрительно, хотя от души
чуть отлегло.
- Концерт-то не наш, мосэстрадовский, - объяснила Маша. - Но я точно не
знаю. Это предположение.
Ребров рассказал теще про концерт, и она как будто успокоилась. Сели
пить чай. Ни в двенадцать, ни в час Ляля не явилась. Поездки от Мосэстрады
обычно делались на автобусе, и Лялю привозили домой тоже автобусом. Тем не
менее в половине первого ночи теща схватила шубу, закуталась в платок и
побежала на Сокол, к метро - встречать. Кого она могла встретить? Ребров
пытался доказать, что - нелепость, пустая трата сил. Ирина Игнатьевна,
однако, была уже в том состоянии полубезумия, когда доводы логики
бессильны.
- Конечно, идти ночью на улицу не очень приятно... Лучше сидеть в
теплом доме... - бормотала она.
- Да я могу пойти вместо вас, пожалуйста. Только какой смысл?
- Смысл, смысл! Вам все смысл нужен. А того не можете понять, что у
человека сердце горит, я себе места не нахожу...
Кандидка залаял тоненько, визгливо-радостно во дворе: значит,
отвязывает, берет с собой. Беспокоиться нечего, Кандидка перервет любых
обидчиков, но во всей этой сцене - демонстративном, бессмысленном убегании
- было что-то оскорбляющее. Не для того побежала на Сокол, чтобы Лялю
встречать, и сама на это не надеялась, а для того, чтоб оскорбить и
обвинить. Чтобы сестра видела, какой Ребров ужасный, бесчувственный:
остается дома, а старуха одна, в ночь... Но не мог же он только затем,
чтобы что-то доказывать, совершать бессмысленные поступки!
Из комнаты Петра Александровича тихо вышла Тамара Игнатьевна. Вид у нее
был виноватый. Шаркая валенками, ходила некоторое время по комнате, потом
сказала:
- Хотела с ней пойти, она меня прогнала... Сердится за то, что за вас
вступилась... А что ж, у меня права голоса нет? Я что вижу, то и говорю...
Ребров сидел за столом, курил.
Долговязая старуха, продолжая шаркать вокруг, гудела жалобно:
- Я не приживалка, не попрошайка какая-нибудь. У меня свой дом. У меня
друзей пол-Москвы. Вот Михначева Наталья Алексеевна, генеральша, сколько
меня умоляет, чтоб я у нее пожила, две телеграммы прислала. Я зачем
приехала? Пожалела Ирину, она тут бесится без Петра, растерялась,
распсиховалась, я же знаю - она того не испытывала, что мы испытали... И
Ляльку жалко, хотелось помочь... А зачем же мне все это слушать? Я и то не
умею, и это не понимаю. "И зачем ты к нему подлизываешься?" Это я к вам
подлизываюсь! Ну скажите на милость - не дура? Зачем мне к вам
подлизываться? Что вы мне - пенсию даете, шоколадом кормите?
- Ваша сестра любит людей унижать, - сказал Ребров.
- Верно, верно, Гриша, очень даже любит! Верно говорите. Еще в гимназии
учились, за ней это было. Она Веронику, нашу младшую, заставила однажды
мел есть - та ее умоляла об одной вещи, письмо показать... Ирину у нас в
семье не очень... А вот видите: самая счастливая! У всех семьи порушились,
что-нибудь да не так. У Женьки Михаил Абрамович - второй муж, первый до
войны умер. У Вероники вовсе мужа нет, был какой-то пьяница, она его
выгнала, про меня и говорить нечего. Да и у Коли - чего ж хорошего?
Олимпиада такая жадная, корыстная. Маме век сократила. Нет, счастливых
среди нас нету, одна Ирина, да и то, видите, судьба настигла... А что я
сказала про вас? Ничего особенного. Я, говорю, всегда вашему Грише
сочувствую, потому что он один как перст. Ни отца, ни матери, ни сестер,
ни братьев, никого нет. Верно?
- Да, - сказал Ребров. - Но жалеть меня не нужно.
- Гриша, я вас не жалею, я только говорю: можно ведь понимать? У тебя,
говорю, Лялька, Петя, нас, таких-сяких родственников, целая деревня, а у
него - кто?
- Не надо, не надо мне сочувствовать. Я в этом не заинтересован.
- А она мне: "Ты к нему подлизываешься!" То, что один, это еще не
заслуга. Ты тоже, дескать, одна. Ну я, конечно, не стала больше
разговаривать - бог с тобой, думаю, жизнь тебя еще не учила, но научит.
Да... - И Вдруг, присев к столу, под лампу, сразу осветившую все ее
большеносое, изрытое многими годами, бедами, широтами лицо, странно
соединявшее в себе лицо никчемной старухи и битого морскими ветрами
моряка, сказала мягко и даже просительно: - А все же вы на нее не
сердитесь, ладно? Знаете, какая Ирина была красивая! Сколько у нее было
предложений в двадцать третьем году! Она была просто замечательная. Она же
балерина. Училась у Полякова в студии на Бронной. Мы бегали всей оравой
смотреть. Поляков предлагал уехать в Ригу. И не поехала, маму пожалела -
отец наш как раз умер, у Коли были неприятности... Петя тогда уже
появился, но никто не знал... Нет, из-за мамы, только из-за мамы... Я
говорю - счастливая. А какое ж счастье? В земле, в навозе копаться,
картошку сажать, дрова пилить, колоть, как мужик. Вся родня говорила:
продайте вы этот дом, сад, на шута это нужно в Москве, купите квартирку
небольшую, удобную, в центре, будете жить по-человечески. Нет, Петя не
может. Без сада ему не жить. Вот чего не отнимешь: она семье предана. Ведь
вся Иркина молодость, все ее надежды, таланты какие-никакие, но что-то
ведь было - все в землю ушло. Вот вам, Гриша, и счастье, жизнь кончается.
А не дай бог с Петром Александровичем что? Не переживет она... Ой, такая
она глупая, наивная, если рассказать...
Тамара Игнатьевна бормотала, Ребров прислушивался - ни собаки, ни
голосов не было слышно. Он думал: как отвратительно должно быть
человеческое лицо, если его рассматривать в лупу, все поры, волоски,
неровности кожи... А мы только и делаем, что рассматриваем в лупу. Каждая
минута, секунда - тысячекратное увеличение. А нужно все время видеть -
годы, целое... Тогда бы не было ненависти. Нельзя ненавидеть женщину,
родившую другую женщину, - ту, без которой нет жизни. Это невозможно, ведь
они одно целое, непрерывное. Они - как дерево с ветками. Боль нельзя
разделить. Хотела быть балериной и прожила жалкую, садово-огородную жизнь
- ну и что же? Нельзя ненавидеть. Человек не замечает, как он превращается
во что-то другое...
Ирина Игнатьевна вернулась через час и, узнав, что Ляля не приехала,
зарыдала. Ребров тоже представлял себе разные страсти, бедствия,
нападения. Ни о каком спанье не могло быть и речи, но и находиться в одной
комнате с рыдающей тещей не мог - поднялся наверх, в мансарду, пробовал
читать, не читалось, лег на кровать, курил, томился, иногда сламывала
дремота, несколько минут проходило в бреду, вдруг вскакивал, хватался за
папиросы. В непонятное время возникла Ирина Игнатьевна - лицо вспухшее,
волосы космами из-под платка - и с порога:
- Будь прокляты эти деньги! Всех денег не заработаешь! Зачем вы ее
посылаете на заработки? Как вам не стыдно?
Что-то стало душить Реброва.
- Кто ее посылает?
- Вы! Есть ли у вас совесть? - И в глазах, белых, слезящихся, не злоба,
а истинная вера в то, что говорит, и отчаяние перед ним, злодеем.
- Никто ее не посылает! Это вы... я!.. - заорал он, задыхаясь. - Вы
разрушаете нашу жизнь! Вы, а не я! Вы! Вы!
- Эх вы, посылаете на заработки...
- Не врите! Уже разрушили нашу семью - да, да! Вы запрещаете Ляле со
мной расписываться! Требуете, чтоб она делала аборты!
- А вы ей не муж. Зачем ей от вас детей?
- Нет, я муж, а вы не мать, потому что творите ей зло, одно зло!
Тут был снова приступ рыдания, крик сквозь слезы:
- Не смейте так говорить! Я люблю свою дочь больше жизни! - И,
аккуратно высморкавшись и вытерев губы: - Вы не муж, вы жалкий человек, и
моя дочь с вами несчастна.
Он сбежал вниз, схватил пальто, шапку, сунул ноги в валенки и выскочил
в сад. Кружил по снегу в потемках. Было гадкое чувство: страх перед собой,
перед минутой ненависти, почти сумасшествия. Что произошло? Ведь только
что думал о старухе спокойно. Он сходит с ума, превращается в злобное
существо. Надо что-то делать. Попросить извинения, что ли? Не то: надо
что-то делать с _собой_. В третьем часу, одеревенев от мороза, вернулся в
дом, свалился на кровать. Утром приехала Ляля, румяная с холода, с
каким-то жадным нетерпением страстно целовала Реброва, жалела мать:
- Боже мой, вы не спали! Бедные мои! Тетя Томочка, и ты не спала? Какая
я негодница, как я вас мучила...
Теща слезливо:
- Ляля, зачем ты себя изнуряешь концертами?
- Я была вовсе не на концерте, глупейшим образом попала в один дом,
Смолянов обещал заехать, сломалась машина, я шла пешком к Машке в два часа
ночи, словом - кошмар...
- Ах, Лялечка!
Теща вздыхала, но было заметно, что она сразу успокоилась, услышав про
Смолянова и про какой-то "один дом". Ребров чуял, о чем она мечтала.
Его сосала новая тревога - где она все-таки была? Не приставал ли кто?
Опять возник Смолянов. И несмотря на тревогу, был счастлив оттого, что она
так истинно, горячо страдала из-за его страданий, целовала страстно, не
постеснявшись матери, тетки. Ляля же, уловив, что между матерью и мужем
натянутость - она улавливала это тут же, - спросила у Ребров а, все ли в
порядке. Они поднялись к себе в мансарду. Ребров сказал, что все
нормально.
- Гриша, я тебя _очень_ прошу! - зашептала Ляля внушительно. - Будь с
мамой поласковей. Она же с ума сходит из-за папы...
- Ладно, - сказал Ребров.
Ляля сбросила платье, туфли, надела халат и легла. Морозный румянец
спал, она лежала, закрыв глаза, побледневшая, с пятнами усталости на
щеках.
- А где все-таки ты была? До Маши?
- Ой, Гриша, совершенно не интересно. В одном доме, там праздновали
день рождения какого-то старика... Потом расскажу. Я хочу поспать.
- Тебе делали гнусные предложения?
- Конечно... Со всех сторон... - Она повернулась на бок, лицом к стене.
- Разбуди меня через час, в половине двенадцатого придет машина. И накрой
одеялом. Спасибо, Гришенька.
Ребров вышел. В коридоре столкнулся с тещей и совершенно неожиданно для
себя сказал:
- Я вчера кричал что-то глупое, не обращайте внимания, Ирина
Игнатьевна...
- Да, да, понимаю, мы оба нервничали. Виновата эта негодяйка. Гриша,
сходите за молоком. Пожалуйста! - Умильная, просительная улыбка как ни в
чем не бывало. - Она кашляет, я хочу дать горяченького...
Ребров легко побежал в магазин, принес две бутылки и поднялся наверх, в
свой "кабинет".
Рядом с мансардой была совсем маленькая комнатк