Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
Со своей няней.
- А что из себя представляет няня? Она сюда приезжала?
- Нет, она боится сюда ехать. И Катю никогда не видела. Ну что она из
себя представляет? Женщина еще не старая, была бухгалтером, вышла на
пенсию. С невесткой и сыном жить не может. Они ее, попросту говоря, выжили
из квартиры. И вот вместо того чтобы нянчить собственного внука, нянчит
чужого.
- Она не может быть для вашей дочери чем-то...
- Нет, - говорю я. - Ничем. Она только для Васи.
- Скажите... - внезапно он хмурится, краснеет и вонзает в меня в упор,
как истый следователь, свои черные неприязненные глаза. - А вот та
женщина, которая сейчас с вами, она не может стать для Кати близким
человеком?
Он спрашивает про Юлию Федоровну. Значит, Катя рассказала. Но я не
знаю, что именно. Катя Юлию Федоровну не жалует. Даже правильней так: с
трудом выносит. И я понимаю, кроме ревности тут много всего. Юлия
Федоровна молода, красива, прекрасно одевается. Однажды я застал Катю
врасплох: она рассматривала тайком шубу Юлии Федоровны на вешалке, и
выражение лица у Кати было несчастное. И я дал себе слово в ближайшую
поездку купить Кате шубу. Но вскоре после этого появился Геннадий, и я
решил, что теперь он должен о Кате заботиться.
- Трудно ответить, - говорю я. - Пока что на это не похоже.
Его взгляд неприятен. Мне кажется, Степан Александрович вторгается в
область, вовсе не необходимую для его исследования. Но он продолжает
усугублять неприятное:
- Скажите, а существует ли возможность, что вы останетесь с этой
женщиной, а Катя будет одна?
В ближайшее время нет, но, в принципе, почему такую возможность
исключать? Катя и сама не настаивает жить вместе. Но Катя, кажется, ни на
чем не настаивает. После молчания, во время которого мы оба смотрим в окно
на сухой, вяло летающий на фоне темной сетки деревьев снег, а за снегом и
деревьями грязновато желтеет кусок стены старого корпуса, и я думаю: "Все
это я видел сорок два года назад, как глупо прожить долгую жизнь и увидеть
опять то же самое". Степан Александрович произносит негромко, быстро и
категорично:
- Катя не должна быть одна!
Я киваю. Он говорит: Катя практически выздоровела, но он за нее боится.
Душное волнение поднимается, и я хочу спросить: "Может быть, вы боитесь не
за нее, а за меня? _Кто дал вам право бояться за меня?_" Он что-то пишет,
наклонив шелковистую белокурую шевелюру. Рука, в которой он держит перо с
золотым наконечником, кажется неестественно мощной, с большими смуглыми
пальцами, и массивность руки тоже кажется мне неприятной. Я во власти этой
руки. Все страшно переменилось: он старше, я младше. Я трепещу перед ним.
Я хочу догадаться: что он пишет? Он протягивает бумагу и, глядя сурово,
говорит: "Это лекарство французское, но есть аналог югославский. Вы
бываете за границей, у вас есть друзья. Попросите Юлию Федоровну, в
крайнем случае". Я удивлен: "Что вы знаете про Юлию Федоровну?" - "Я знаю,
что ее отец пользуется сто десятой аптекой. Моя бывшая жена с Юлией
Федоровной знакома, та что-то ей доставала. В сто десятой аптеке можно
достать наверняка". Я смотрю на него в ошеломлении: ничего подобного про
Юлию Федоровну я не знаю! А знаю вот что: когда Юлия Федоровна лежит в
задумчивости, подперев голову рукой, с сигаретой, пепельница перед нею на
простыне, ее живот кажется полнее обычного, талия узка и как бы провалена,
а бедро поднимается полукруглой могучей горой, она напоминает оранжевую
женщину Модильяни с синими слепыми глазами. И верно, она бывает слепа. Не
видит того, что видеть необходимо. В августе я метался по городу, ища
какие-то транквилизаторы для Кати, и Юлия Федоровна не обмолвилась ни
словом про сто десятую аптеку. Я бормочу: "Хорошо, я поговорю с Юлией
Федоровной..."
Мы выходим с Катей на заснеженный двор. Декабрьский день смерк. В окнах
за деревьями горит желтый больничный свет.
- Он так сказал? Ну и прекрасно...
- Ты как будто не рада.
- А чего радоваться?
Мы долго ходим по дорожкам, я рассказываю про Васеньку, про то, как
делали прививку, как он мужественно держался, а Анна Георгиевна чуть не
потеряла сознание от страха, как она глупа, но добросовестна, а Васенька
умен, но строптив, и Катя слушает безучастно. Вдруг говорит безо всякой
связи:
- У тебя там своя жизнь. А у меня... - вздохнула. - Стыдно признаться:
здесь у меня интересов больше. Здесь я ничего не боюсь. Степан
Александрович приходит каждый день, мы так мило беседуем. Так откровенно.
- Он будет приходить туда. Я его попрошу.
- Нет, не будет. У него все сложно: с отцом, с женщинами...
Она улыбается несколько загадочно, и улыбка застывает на ее бледном
долгоносом лице с бескровной полоской рта. Она забыла про улыбку. Мы
кружим по двору, сумерки густеют, она улыбается. Я рассказываю про
Васеньку. Катя говорит шепотом:
- У Степана Александровича тоже есть ребенок. Но его забрала жена...
Ей хочется говорить про Степана Александровича, и я спрашиваю: какие у
него сложности с отцом? У Кати тоже сложности с отцом. У всех сложности с
отцами. В моем детстве тоже были сложности с отцом, но другие. Катя
рассказывает: Степан Александрович долго не мог простить отцу того, что
тот ушел от матери. Потом простил, когда отец заболел тяжелым инфарктом,
попал в больницу. Потом у самого Степана Александровича распалась семья,
мать умерла, он остался один, невольно потянулся к отцу - близких-то
больше нет! - а у того началась новая жизнь: он женился на молодой
женщине, враче из больницы, у них родился сын, сейчас полтора года. Почти
как Васенька. Дочка Степана Александровича старше, чем этот братик,
родившийся у старика. Он говорит, что отец поседел, погрузнел, у него
больная печень, больное сердце, он не годится для роли молодого отца, хотя
бодрится вовсю. Довольно жалкая картина. Степан Александрович его жалеет и
себя, конечно, тоже - все-таки отца потерял. Непонятно, зачем они
пускаются на такие опыты. Я спрашиваю: кто пускается? Старики. Хочу
возразить: разве отец Степана Александровича старик? Он, наверно, мой
ровесник. Какой же старик? Вся эта история рассказана для меня, поэтому
возражать глупо, я испытываю щемящее сочувствие к Кате, я обнимаю ее,
прижимаю к себе и шепчу как бы в шутку: "Ты не потеряешь отца! Не
волнуйся!" Она молча кивает и улыбается. Глаза ее закрыты. Она ждала, чтоб
я обнял ее, прошептал эти слова, пускай шутливо. И теперь молчит, затихла,
прижалась головой к моему плечу, а я продолжаю шептать: "И он не потерял
отца. Потому что так не бывает. Как вы не понимаете? Твой Степан сам
расстался и не понимает..." - "Его жена была ужасна". - "А отец? Тоже
чем-то ужасен?" - "Отца он любит. Считает хорошим человеком, - шепчет
Катя. - Его отец писатель. Но малоизвестный". Какая разница, думаю я, кто
он. Они не понимают, что мы тоже дышим, надеемся. А мы не понимаем того,
что мы им еще нужны. Почему я так долго не догадывался сказать простые
слова?
Мы стоим в темном дворе. Снег стекает с деревьев. Великая сырость
обнимает нас. "Писатель Антипов? - говорю я. - Да ведь я его знаю! Мы
работали когда-то на одном заводе. Во время войны". - "Я ничего не
читала", - говорит Катя и, мне кажется, вздыхает с облегчением. "Нет, я
читал кое-что. Мы не виделись тридцать лет".
Степан Александрович дал телефон. Но звонить некогда. А вернее, не тот
душевный настрой. Да и зачем, собственно? Все укатилось в такую мглу,
ничего не разглядишь, очертания смылись: был малый Сашка, тугодум,
медлительный, был похож на меня, но время всех делает похожими. Продавали
с ним бекешу на Даниловском рынке. Ну и что? Теперь далекий, непонятный
человек, писатель, я для него тоже далекий, непонятный, доктор математики.
Какие-то две книжки его попадались, дочитал до конца. Неплохо. Для
юношества. Но не уверен, стал бы дочитывать до конца, если б не знал
Сашку. Зачем звонить? Его сын Степан Александрович намного мне ближе,
важнее, он сейчас самый важный человек в мире. Степан Александрович
усмехается снисходительно.
- А вы, отцы, какие-то сентиментальные ребята. Даже странно, такую
прожили жизнь. Мой прямо завопил: "Да мы с ним радиаторы клепали возле
Белорусского! Пускай он мне позвонит!" Вы уж позвоните.
- Я позвоню, - обещаю я. - Вот станет немного легче...
Но легче не становится. Наступил Новый год, а Катю не выписывают. Она
не огорчена, а может, не показывает вида. Но я убит приговором Степана
Александровича: "Мы должны пройти еще месячный курс". В этот день он
разговаривает жестко, взгляд его мрачен.
- Послушайте, вы действительно так наивны или притворяетесь? Катя
сказала, что вы никого не просили, ничего не готовили. А вы знаете, что
существуют так называемые списочники и позвоночники, то есть кто проходит
"по спискам" и "по звонкам". А! - Он махнул рукой. - У отца такая же
блажь. Вы не годитесь для нашей галактики.
Я задет его презрительным тоном. В сущности, он мальчишка, кто дал ему
право так со мной разговаривать?
- Не понимаю, что вы называете блажью, - говорю я. - Может, привычку не
лезть без очереди?
- Ну, валяйте, - говорит он. - Только помните, что есть люди, которые
от вас зависят. От ваших привычек.
Ссориться с ним я, конечно, не стану. Поэтому молчу. Черт с ним. Только
пусть лечит лучше.
Самое страшное: я начинаю понемногу привыкать к тому, что Катя живет в
больнице. Накануне Нового года я остаюсь с Васенькой один - Анна
Георгиевна внезапно уходит, сказав, что помирилась с невесткой и сыном,
они зовут жить вместе. Хотя это удар по всему домашнему обиходу, я радуюсь
исчезновению дамы, она стала невыносима, взлелеяла какие-то глупые
фантазии насчет меня, донимала своими пляжными фотографиями тридцатых
годов. Оставляла их как бы невзначай на столе. Теперь приходится вновь
искать няню, а пока из последних сил мы справляемся вдвоем: я и Юлия
Федоровна. Иногда приезжает нервическая, на грани слез тетя Женя. Но к ее
помощи я прибегаю редко, а Юлия Федоровна недостаточно терпелива, легко
впадает в уныние, один день занимается Васенькой с энтузиазмом, ласкает
безмерно, на другой день разбита, лежит дома с головной болью, говорит,
что она "выжатый лимон". Детей у нее не было, переехать ко мне Юлия
Федоровна не хочет, говорит: из-за Кати. Никогда почти у меня не ночует.
Но ведь Катя в больнице! А вот тем более, говорит Юлия Федоровна, это
невозможно, потому что получится, что воспользовалась Катиной болезнью и
влезла в дом. Бог с нею, с Юлией Федоровной. Я ведь не убежден, нужна ли
она мне круглые сутки. Я взял отпуск на работе. Должен был ехать в
Новосибирск, отказался. Потом отказался от поездки в Лейпциг. Вся моя
плановая работа застопорилась, но это чепуха, я догоню, наверстаю. Надо
пережить зиму. Ночами я с Васенькой один, я научился менять пеленки,
кормить киселем, укачивать, сперва было тяжко, потом втянулся, а теперь он
спит спокойно. Днем помогает бабка из соседней квартиры, я плачу ей
пятерку в день, она готовит, стирает, то-се. Ко всему можно притерпеться,
все можно вынести.
Но вот что плохо - нет сна, мне совершенно не спится, я лежу с
открытыми глазами, прислушиваюсь к Васеньке, думаю обо всем на свете: о
президенте Картере, о нефти, о делах в институте, о Кате, об уравнениях,
которые роятся в моей пылающей голове, о существе, которое явилось в мир,
не нужное никому, кроме никчемного деда. И от всех мыслей я был бы рад
принять снотворное, провалиться в беспамятство, но боюсь, что Васенька
заплачет и не услышу. Во время ночного полубреда-полубодрствования я часто
вижу лицо: круглое, бабье, страшноглазое, со всклокоченными волосами и
громадным улыбающимся ртом. Губы на лице жирные, маслянистые, как будто
баба только что ела. Я не знаю, откуда это лицо, что должно означать. Но
всегда, когда оно появляется из темноты, мое сердце холодеет, я испытываю
страх. Догадка такая: это лицо судьбы. Судьба смеется надо мной. В те
ночи, когда особенно тяжело, прямо мне в глаза лезет большеротое бабье
лицо. Такие ночи, тянущиеся без исхода, мучают меня в начале января, а
потом наступает день - голубеет небом, сверкает снегом, солнцем зима. И я
думаю: "А, ничего! Переживем..." Однажды поздно вечером оглушает
телефонный звонок. Оглушает, потому что я отвык. Давно никто не звонил.
- Это ты? Здравствуй, старик! Что ж ты пропал? Степка говорит: ты
совсем загибаешься...
- Здравствуй, - говорю я. - Мы не виделись тридцать лет, правда?
- Слушай, давай я приеду с Верой? Поможем тебе. А? Моя Вера - очень
полезная женщина, все умеет, малышей любит. Можем взять твоего на
попечение, пока ты не в порядке...
Я бормочу: спасибо, не беспокойся, как-нибудь продержусь. Сейчас мне,
конечно, не до гостей. Тем более не до таких ответственных - не виделись
целую жизнь. Ты понимаешь, старик, что сейчас мне не до гостей? Я понимаю,
но ты все равно звони. Моя Вера превосходно водит машину, мы явимся в
любую погоду - в гололед, в снегопад. У меня сын Санька, Александр
Александрович. А помнишь, как мы с тобой двухпудовки тягали? А Людмилу
горбатую помнишь, раздатчицу? Видел ее недавно в сберкассе, деньги выдает.
Она меня не узнала. Бог ты мой, да мы-то с тобой узнаем ли друг друга? И
что-то еще - мутное, теплое, старое, дорогое, исчезнувшее без следа...
Кончился разговор, и сила моя кончилась тоже. Погасил лампу и заплакал,
как идиот. Потому что вспомнил, увидел, понял... Вот что: будто озарились
внезапно все годы... А вынести невозможно... Я и забыл, что есть слезы...
Я даже не те времена вспоминал, а то, что было потом: студенчество,
юность, все эти перевороты, надежды... Вспомнился фестиваль, пятьдесят
седьмой год, мы с Сашкой столкнулись на стадионе, оба в безумном
возбуждении, что-то прокричали друг другу и разбежались, уверенные, что
ненадолго, что вскоре, что непременно и навсегда...
На другой день я падаю на ровном месте на улице, на секунду теряю
сознание, а когда прихожу в себя, понимаю, что не могу встать, черт знает
почему. Меня куда-то увозят. Говорят, что был головной спазм, что при
падении я повредил щиколотку и должен пролежать не меньше месяца с гипсом.
Становится ясно, этот колодец не имеет дна: Юлия Федоровна заболевает
гриппом, похожим на воспаление легких, а бабка из соседней квартиры
уезжает в Коломну, где внучка выходит замуж и готовится свадьба.
Но вдруг появляется Геннадий. Он похож на хомяка. В его красноватых
глазах, уставших от чтения, я вижу покорность всему и одновременно тайную
нагловатость. Я спрашиваю, хоть это не мое дело: где он пропадал целый
год? Ну просто чтобы о чем-то спросить. Я привык быть осторожным в их
делах. Он переменил специальность. Временно, разумеется. Работал в
автосервисе. И добился большого успеха: познакомился с одним типом из
министерства, который сказал, что на будущий год у Кати будет все в
порядке. Насчет университета. Сказал, что попадание стопроцентное. "Да что
вы?" - удивляюсь я. Красноватые глаза хомяка сияют. Он говорит, что не
может без Кати жить. Теперь он ездит в больницу вместо меня.
Зима кончилась, я ее пережил, на улицах сырыми кучами лежит снег, его
не увозят, не разгребают, он исчезает самостоятельно от теплого воздуха, и
нечто подобное происходит в моей судьбе: нагромождения тают, осталась
влага, я живу один в пустой квартире. Катя, Васенька и хомяк уехали к его
родным в деревню под Псков...
Он сказал: "Давай встретимся на Тверском. У меня кончится семинар, я
выйду из института часов в шесть..." И вот он идет, помахивая портфелем,
улыбающийся, бледный, большой, знакомый, нестерпимо старый, с клочками
седых волос из-под кроличьей шапки, и спрашивает: "Это ты?" - "Ну да", -
говорю я, мы обнимаемся, бредем на бульвар, где-то садимся, Москва
окружает нас, как лес. Мы пересекли его. Все остальное не имеет значения.
Декабрь 1980