Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
пальцами: он правой рукой, а она, сидевшая у окна, левой. Ему еще
приходилось левой рукой придерживать тюк с бельем, норовивший при торможении
свалиться на пол. Глебов видел, как у Сони рдеет щека, и слышал, что голос
ее слегка дрожит, когда она произносит по временам: "Да, мама... Конечно,
мама... Ты права..."
- И все же, Сонечка, я бы хотела, чтоб Ганчук ушел из института. А? Как
тебе кажется? - Юлия Михайловна неожиданно обернулась и будто увидела на
лице Сони что-то ее поразившее. Она вновь повернулась спиной и замолчала.
Соня ей не ответила.
И, только когда подъехали к Москве, сказала:
- Наверно, ты права, мама... Но папа ни за что не уйдет...
Та ночь на даче, когда все текло, когда ухал снег и нечем было дышать...
Соня видела ее, сидя в машине. Глебов помнит ее и теперь, спустя двадцать
пять лет, хотя было бы лучше забыть. Потом другие ночи, несмотря на январь,
экзамены, сильнейший мороз, который вдруг грянул и затруднял передвижения.
Они ездили в Брусково, потому что там никто не мешал и было {удобней
готовиться к экзаменам}. Ехали электричкой, бежали промерзшим лесом,
врывались в дачу, заледенелую, как погреб, но через два часа становилось
тепло. Глебов все думал: неужели ее родители не догадываются о том, что
происходит? Ведь готовились к разным экзаменам и к разным срокам. По
существу, абсурд: мчаться за город, тратить два часа на дорогу и сидеть там
по комнатам, зубрить разное. Родителям говорилось, что едут несколько
человек. Но было невероятно не видеть, как изменилась Соня! Однако не
видели, не замечали. Соня говорила твердо: ни о чем не догадываются.
И даже когда Соня завалила какой-то зачет и рассказывала об этом, смеясь
- было необычно и то, что завалила, и то, что смеялась, рассказывая,- ни
мать, ни отец не насторожились. В то, что Соня все равно сдаст и будет
отличницей, они верили несокрушимо. Это было дано ей от природы, как бледный
цвет лица. И тут они были правы. Они знали свою дочь хорошо. Она сдала даже
те предметы, по которым успела кое-что почитать утром в день экзамена. Ведь
студенты в сессию занимаются обыкновенно ночами, а Соня с Глебовым тратили
ночи на другое. И вот Глебов-то наделал себе хвостов.
Но он считал, что то, что творилось с ним и с Соней в январе, было его
главным экзаменом, неизмеримо главнее всего остального.
Первой прорезалась Васена - худобой и костистым желтым лицом старуха
напоминала Глебову средневековые рисунки, изображавшие смерть с косой,- и
вот она секанула Глебова, и правда, как косой. Однажды сказала Соне, он
стоял близко и услышал, да и говорилось, чтоб услышал:
- Твой-то приймак никогда ног не оботрет." Всегда, как в трактир...
- О чем вы, Васена? - спросил Глебов, подходя.- И что значит - приймак?
- А я почем знаю... Говорится так... - проворчала Васена.
Соня, побледнев сильнее обычного, обняла старуху.
- Няня, милая, зачем ты так? Ведь ты добрая, я же знаю...
А в конце января Соня, взволнованная, сказала Глебову, что случилась
беда: Юлия Михайловна неожиданно поехал с Аникеевым на дачу забрать какие-то
вещи и обнаружила некоторые несомненные улики, оставленные ими по
рассеянности или халатности - торопились на электричку. И что же? Мать, хотя
и ругает отца за близорукость и простодушие, сама еще более простодушна и
имеет привычку отталкивать от себя все огорчительное, делает это
бессознательно, этакий домашний страус, и вот какой вывод она сделала:
"Соня, я должна сообщить тебе неприятную вещь. На нашей даче ночевали чужие
люди. Они ничего не взяли, не украли, просто пришли, чтоб ночевать".- "Что
ты говоришь!" - испугалась Соня. "Да, это, к сожалению, так. Есть
несимпатичные доказательства. Отцу говорить я не буду, чтоб не огорчать зря.
Ведь теперь уже ничем не поможешь".
Глебов, подумав, сказал: а если Юлия Михайловна все прекрасным образом
сообразила и так иносказательно дает это понять? Ему не привиделось тут
беды. Они вовсе не обязаны так уж свято хранить тайну. Ведь решили стать
мужем и женой, это нерушимо, вопрос лишь времени - сейчас, через полгода,
через год, какая разница?
И он думал так искренно, потому что казалось - твердо, окончательно и
ничего другого не будет. Их близость делалась все тесней. Он не мог пробыть
без нее дня. Теперь, когда прошло столько лет с той зимы, можно размыслить
спокойно: что это было? Истинная любовь, созревавшая естественно и долго,
или же молодое телесное беснование, которое обрушилось внезапно, как ангина?
Было, пожалуй, второе. Слепое, бессмысленное, безоглядное и так не похожее
на него, насколько он знал себя. Все дело заключалось в том, что и она
оказалась совсем не похожей на ту, к какой он привык и с какой давно, годами
смирился. Ее молчаливость, стеснительность, анемичность - все это было в
прошлой, далекой жизни. И только ее доброта и покорность остались с ней
новой.
Я помню, как он меня мучил и как я, однако, любил его. Он звонил утром по
телефону - отец и мать знали, что звонит он, и старались не снимать трубку,
литому что я сердился, когда они это делали,- и я мчался сломя голову из
любого места, где в ту секунду находился: из кухни, где доедал клейкую и в
отвратительных комьях манную кашу, из ванной и даже из того места, откуда,
услышав сквозь дверь звонок, вылетал с незастегнутыми штанами. "Да! - кричал
я.- Это кто говорит?" Мне хотелось услышать его имя. Он не называл себя, а
всегда придумывал что-нибудь замечательно остроумное. "Сэр,- говорил он,- я
жду вас ровно в восемь пятнадцать под часами в среднем дворе, и извольте
быть при шпаге. Я заколю вас, как зайца... Из вас выйдет превосходное
жаркое, сэр!" - "А из вас,- кричал я, задыхаясь от счастливого хохота,- из
вас, сэр, выйдет очень хорошая пожарская котлета! Вот именно, сэр! Такая
зажаристая, в подскребочках, вкусненькая котлеточка, сэр!"
Это было ужасно - я всегда ему подражал. В моей голове не рождалось
ничего оригинального, а если и рождалось, то гораздо позже, чем нужно. Я
прибегал на пять минут раньше и ждал его, изнывая от нетерпения. Не помню во
всей своей долгой жизни потом, чтобы я ждал кого-нибудь с таким трепетом и
мучительной боязнью подвоха, потому что Антон Овчинников, как и полагается
истинному ученому и великому человеку, был невероятно рассеян, забывчив и
непостоянен. Договорившись со мной, он мог тут же передоговориться с Моржом
или с Химиусом, и я вдруг видел, как они спокойно идут другой стороной
двора, направляясь к другим воротам и не обращая на меня никакого внимания.
Будто меня нет на свете! Будто он только что не звонил мне и заговорщицким
тоном не требовал, чтоб я вышел к часам!
Когда это случилось впервые, я набросился на него в гневе: "Сэр, что это
значит? Я жду тебя, как дурак, а ты идешь через те ворота?" Он посмотрел на
меня, как мне показалось, с холодным презрением и произнес:
"Милейший, разве мы договаривались, что я подойду именно к данному
пункту? Я имел право пересечь двор каким угодно курсом и с какими угодно
спутниками, а ваше дело следить за моим движением и при желании в точно
указанный срок присоединиться..." Он выложил эту высокоумную ахинею сухим,
не допускавшим возражения тоном, Морж и Химиус хихикали, а я был ошеломлен,
спорить с ним я не умел, злиться на него не мог. Понурив голову, я плелся за
ними следом. Тощий Химиус и рыхлый толстяк Морж шагали по бокам приземистого
Овчинникова - тот был, разумеется, без шапки, несмотря на мороз, льняные
волосы трепыхались, он был в коротких штанах, в гетрах, голая белизна в
просветах между гетрами и штанами отливала синюшностью, и прохожие
оглядывались на него, ухмыляясь,-и он непрерывно что-то рассказывал, а Морж
и Химиус слушали, разинув рты.
В ту зиму он увлекся палеонтологией, завел большие альбомы, где рисовал
разных динозавров и птеродактилей, и без конца рассказывал о них все, что
знал. И я не нашел ничего лучше, как увлечься тем же. Тоже завел альбом,
тоже пытался рисовать, вернее, срисовывать, а точнее говоря, сводить при
помощи папиросной бумаги из книг всяких допотопных страшилищ, но, так как
получалось плохо, я безбожно портил книги, вырезая картинки. Вот бы с кем
ему следовало вести беседу о ящерах, а он тратил энергию на просвещение
Моржа и Химиуса, которые были, если уж говорить всю правду, в немалой
степени оглоедами. Мы с Антоном называли {оглоедами} тех, кто ограничивал
свои знания школьной программой, а {сверхоглоедами} именовали отличников.
Это была совсем пропащая публика, в основном девчонки, но попадались и
мальчишки, двое или трое каких-то жалких сморчков. Впрочем, и {осьминогов} -
так назывались благородные и чистые рыцари науки, кого интересовало все
равно что, но непременно выходящее за рамки школьной премудрости - было не
так уж много. Ну, Антон Овчинников, ну, я, ну, может быть, еще одна или две
персоны и единственная осьминожица среди девчонок - Соня Ганчук, которая
изучала мистическую литературу, например рассказы Эдгара По. Кроме того, у
Сониного отца была превосходнейшая библиотека - пожалуй, не хуже, чем у
капитана Немо - и мы часто бегали к Соне, чтобы навести кое-какие научные
справки.
Антону пришла в голову изумительная идея: создать ТОИВ, то есть Тайное
общество испытания воли. Это случилось после того, как нас исколошматили в
Дерюгинском переулке. Антон поправился, и мы решили пойти туда снова. Мы -
это Антон, Химиус, Морж, Левка Шулепа и я. Но тут встал вопрос о Вадьке
Глебове, по кличке Батон, который жил в том переулке. Звать ли его в тайное
общество? Когда-то давно он принес в школу белый батон, сидел на уроке,
щипал мякиш и угощал желающих. А желающих было много! Кажется, пустяк:
притащил батон, который всякий может купить в булочной за пятнадцать копеек.
Но вот никто не догадался, а он догадался. И на переменке все просили у него
кусочек и он всех оделял, как Христос. Впрочем, не всех. Некоторым он не
давал. Например, тем, кто приносил в школу бутерброды с сыром и колбасой, а
ведь им, бедным, тоже хотелось батончика! Этот Вадька Батон долгое время
занимал меня как личность немного загадочная. Почему-то многие хотели с ним
дружить. Он был какой-то для всех подходящий. И такой, и этакий, и с теми, и
с этими, и не злой, и не добрый, и не очень жадный, и не очень уж щедрый, и
не то чтобы {осьминог}, и не совсем {оглоед}, и не трусливый, и не смельчак,
и вроде бы не хитрец, и в то же время не простофиля. Он мог дружить с Левкой
и с Манюней, хотя Левка и Манюня друг друга терпеть не могли. Был хорош с
Антоном, ходил в гости к Химиусу и к Левке и ладил с дерюгинскими, которые
нас ненавидели. Его друзьями были Антон Овчина и Минька Бык одновременно!
Вот и думали: как поступить с ним? Рассказать ли ему нашу тайну? Шулепа
был горячий его защитник. Он говорил, что Батон никогда не предаст. Антон
тоже склонялся к тому, чтобы Батона принять в ТОИВ, потому что от него могла
быть польза. Не помню всех споров и рассуждений, помню лишь, что тут была
главная сласть: решать чью-то судьбу. Годится или не годится {для нас}. И,
помню, судьба Вадьки Батона мучила меня особенно. Мне очень не хотелось,
чтобы он был принят в тайное общество, но сказать об этом вслух и объяснить
причины я не мог. Потому что была замешана женщина. Ну, конечно, в том-то и
дело! Соня Ганчук была влюблена в этого невзрачного, неопределенного, не
такого и не сякого Батона. Что она в нем находила? Уши торчком, пол-лица в
веснушках, редкие зубы, и походка какая-то нескладная, развалистая. Волосы у
него были темные, блестящие, зачесанные немного набок и такие гладкие, будто
он только что вылез из речки и причесался. Я ничего не мог понять. Но было
очевидно для всех: она краснела, разговаривая с ним, норовила остаться в
классе, когда он дежурил, задавала ему глупые вопросы и смеялась, когда он
пытался острить.
Кстати, он не умел острить. В его шутках было больше насмешки, чем
остроумия. Он, например, любил поиздеваться над Яриком, отпускал по его
адресу ехидные замечания. Ах, может, все это мне только мерещилось с досады!
Ведь и Ярик как-то льнул к нему и хотел с ним дружить...
Он был совершенно {никакой}, Вадик Батон. Но это, как я понял
впоследствии, редкий дар: {быть никаким}. Люди, умеющие быть гениальнейшим
образом никакими, продвигаются далеко. Вся суть в том, что те, кто имеет с
ними дело, довоображают и дорисовывают на {никаком} фоне все, что им
подсказывают их желания и их страхи. {Никакие} всегда везунчики. В жизни мне
пришлось встретиться с двумя или тремя этой изумительной породы - Батон
запомнился просто потому, что был первый, кому так наглядно везло за
{никакие} заслуги,- и меня всегда поражала окрылявшая их милость судьбы.
Ведь и Вадька Батон стал в своей области важной шишкой. Не знаю точно какой,
меня это не интересует. Но, когда кто-то рассказал про него, я не удивился:
так и должно быть! И сто лет назад, когда пятеро мальчишек решали жгучую
проблему -посвящать или не посвящать его в свою тайну,- ему, конечно же,
повезло. Решили посвятить и принять. Антон сказал, что война с дерюгинскими
будет долгая, на изнурение и нужен свой человек в их стране. Однажды после
уроков повели Вадьку Батона на задворки и все рассказали. А он уже что-то
подозревал. И было видно, как он обрадовался, когда ему предложили вступить
в ТОИВ. Но ответил он... О, это был замечательный ответ! Тогда мы не поняли
по-настоящему, прошли годы, прошла жизнь, и, вспоминая, вдруг догадываешься:
вот ведь сила никакого характера!
Он сказал, что рад вступить в ТОИВ, но хочет быть вправе когда угодно из
него выйти. То есть хотел быть членом нашего общества и одновременно не быть
им. Вдруг обнаружилась необыкновенная выгода такой позиции: он владел нашей
тайной, не будучи полностью с нами. Когда мы сообразили это, было уже
поздно. Мы оказались у него в руках. Помню, задумали новый поход в
Дерюгинский переулок и назначили день, но Батон сказал, что день не годится,
надо перенести на неделю. Потом еще на неделю, еще на три дня, не объясняя
причин, держась таинственно, и мы соглашались. Потому что он был наш, но не
до конца и всякую минуту мог выйти из игры. "Если хотите, давайте хоть
сегодня, но тогда без меня..." Мы стали бояться, что он предупредит Миньку
Быка и вся затея с внезапным захватом переулка рухнет. Чего мы хотели?
Просто пройти вверх и вниз Дерюгинским переулком, где увечили и обирали
ребят нашего дома. И, если нападут, дать отпор. Левка Шулепа обещал взять
оружие: немецкий пугач, который бухал, как настоящий револьвер.
Наконец Батон сказал: такой-то день. Мы пошли часов в пять вечера. Когда
подошли к Дерюгинскому подворью, увидели на втором этаже в окне бледную рожу
Батона, и он нас тоже увидел и махнул рукой. Мы прошли весь переулок, на нас
никто не напал. Черная собака не показывалась. Какие-то пацаны, катавшиеся
на салазках и на досках с горы посреди мостовой, не обращали на нас
внимания. Мы постояли у одной подворотни, у другой, пираты не появлялись -
ни Минька Бык, Ни Таранька, никто. Шулепа стрельнул в воздух, мы еще немного
подождали и ушли. Все были разочарованы. Испытания воли не получилось.
Ходили туда еще раза два, но так же безрезультатно. Что случилось? Куда они
разбежались? Это так и осталось неизвестным, а может быть, забылось с
течением лет. В памяти нет ничего, кроме ощущения досады и странного
чувства: будто все это - для нашего неудовольствия и собственного покоя -
подстроил Вадька Батон...
Потом были еще какие-то искусы, страхи, хождения куда-то ночью, в
какие-то склепы. Подземные коридоры под нашей церквушкой. И балкон в Сониной
квартире над пропастью. Вот этот балкон! И холод, смертный, сжимавший кисти
рук! И Сонино лицо с белым, безумным взглядом! Нас осталось четверо. Батон
до последней минуты не говорил ни да, ни нет. А толстый Морж с мучительным
стыдом отказался - он страдал головокружениями. Предстояло определить
квартиру. Химиус отпадал, так как его квартира была полна людей, уединиться
на балконе невозможно. У Левки тоже околачивался народ: родственники,
приживалки, и мать целыми днями сидела дома. Антон жил на первом этаже, я на
третьем. Оставался бедный инвалид Морж. Он жил прекрасно: на восьмом этаже,
с матерью, деловой женщиной, пропадавшей на службе с утра до вечера, и
старой глухой домработницей, которую можно было запереть на кухне, дав ей
для чтения "Пионерскую правду". Старушка любила читать "Пионерскую правду".
Но Морж вдруг воспротивился. Он вообще стал возражать против этого
испытания, говоря, что это не испытание воли, а испытание здоровья. И тут я
вспомнил о Соне. Честно говоря, я никогда не забывал о ней.
Соня жила на девятом этаже, а родители ее как раз в ту пору куда-то
уехали. Дома осталась домработница, но та временами отлучалась, и Соня
подолгу была дома одна. Девятый этаж. Это было, конечно, невероятно
притягательно. То, что нужно. Чем выше, тем лучше. Тем качественнее
испытание. Это мы твердили друг другу, хотя от страха у нас сводило животы.
Единственное, что смущало Антона: в тайну посвящалась женщина. Ведь он был
категорически против женщин. "Я даже матери не рассказал, а я ей все
говорю".
Верно, мать Антона была в курсе всех его замыслов и работ. Бывало,
позвонишь ей: "Что Антошка делает?" Она отвечает: "А он сейчас заканчивает
третью часть палеонтологического альбома. Летающие ящеры. А итальянский
альбом наполовину уже сделан, получилось очень удачно, особенно Везувий..."
Боже, как мне хотелось, чтобы Соня присутствовала при испытании воли! И я
сказал, что можно скрыть от нее главное, сказать, что нам, осьминогам, надо
кое о чем секретно поговорить на балконе, а ее попросить побыть полчаса в
кабинете. Если она даст честное слово осьминогов, что не выйдет из кабинета,
она его не нарушит. Антон сопел, дулся, но дал согласие: "Ладно! Сонька,
конечно, отличается от других девчонок хотя бы тем, что понимает Верди. Она
даже марш из "Аиды" однажды напела, правда, не совсем точно". В его устах
это было огромной похвалой. Человечество делилось на понимавших и не
понимавших Верди, первые были - лучшие люди, вторые - темная толпа
полузнаек. Был выбран день, и мы пришли к Соне. Не могу сказать, что шел к
ней бодро и с большой охотой. Ноги мои слегка ослабели, и внутри них, в
костях, как будто бегали какие-то мурашки. Да и у остальных членов тайного
общества вид был не лучше. Чего мне страшно хотелось - чтобы Батон не
пришел, чтобы струсил в последнюю минуту! Ведь он имел право. Он мог не
прийти, и мы бы ничего ему не сказали. Но он пришел, черт бы его подрал.
Физиономия у него отливала зеленовато, как у покойника. А Химиус глупо
посмеивался и не к месту пытался острить.
Все выглядело так, будто мы зашли посмотреть нужный нам том Элизе Реклю,
затем внезапно Антон обратился к Соне: "Сонька, ты обязана сейчас же, сию
минуту поклясться в том..."
Соня, пораженная таинственностью, заподозрила неладное. С тревогой стала
выпытывать: что мы задумали? Почему непременно на балконе? Не хотим ли
кого-нибудь сбросить с балкона вниз? Она не подозревала, как близка к
истине. Этот "кто-нибудь" мог быть любой из нас. Когда я услышал
полушутливые Сонины слова, я почувствовал, как на моих глазах от жалости к
себе выступили слезы. Но