Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
31  - 
32  - 
33  - 
34  - 
35  - 
36  - 
37  - 
38  - 
39  - 
40  - 
41  - 
42  - 
43  - 
44  - 
45  - 
46  - 
47  - 
48  - 
49  - 
50  - 
51  - 
52  - 
53  - 
54  - 
55  - 
56  - 
57  - 
58  - 
59  - 
60  - 
61  - 
62  - 
63  - 
64  - 
65  - 
66  - 
67  - 
68  - 
69  - 
70  - 
71  - 
72  - 
73  - 
74  - 
75  - 
76  - 
77  - 
78  - 
79  - 
80  - 
81  - 
82  - 
83  - 
84  - 
85  - 
86  - 
87  - 
88  - 
89  - 
90  - 
91  - 
92  - 
93  - 
94  - 
95  - 
96  - 
97  - 
98  - 
99  - 
100  - 
101  - 
102  - 
103  - 
104  - 
105  - 
106  - 
107  - 
108  - 
109  - 
110  - 
111  - 
112  - 
113  - 
114  - 
115  - 
116  - 
117  - 
118  - 
119  - 
120  - 
121  - 
122  - 
123  - 
124  - 
125  - 
126  - 
127  - 
128  - 
129  - 
130  - 
131  - 
132  - 
133  - 
134  - 
135  - 
136  - 
137  - 
138  - 
139  - 
140  - 
141  - 
142  - 
143  - 
144  - 
145  - 
146  - 
147  - 
148  - 
149  - 
150  - 
151  - 
152  - 
153  - 
154  - 
155  - 
156  - 
157  - 
158  - 
159  - 
160  - 
161  - 
162  - 
163  - 
ко
мне прямо, но явно в мой адрес, говорит, что  в  Москве  такого  плова  не
поешь. В тридцать восьмом году она однажды поела плова в Москве,  и  потом
весь день ее мутило. Она вновь вспоминает, что  в  тридцать  восьмом  году
было дождливое лето.
   Дождливое лето! Вдруг  я  вижу  его,  оно  возникает  с  необыкновенной
отчетливостью. Сначала долгая поездка на трамвае, очень долгая, на окраину
города, на  улицу  Матросская  Тишина.  Там  давали  справки  и  принимали
передачи. Там были маленькие черные домишки, булыжная мостовая,  заборы  и
толпа людей, которая выстраивалась в бесконечную очередь - женщины,  дети,
старухи, все они стремились к окошечку. Сначала  стояли  на  улице,  потом
влезали  в  помещение.  До  окошечка  было  невероятно  далеко.  Мне  было
двенадцать лет, я читал Вальтера Скотта, прислонясь  плечом  к  засаленной
черной  стене,  исцарапанной  и  исчерканной  надписями.  Сердце  начинало
колотиться, когда окошечко приближалось. Потом, получив справку, я выходил
во двор и видел ту же  толпу,  на  которую  сеялся  дождь.  Да,  да,  было
дождливое лето. Тогда было ужасно дождливое лето, я ни разу не  купался  в
реке, и не было никакой дачи и никакого пионерлагеря, я жил у тети Оли  на
Остоженке и читал книги, как сумасшедший. Девятнадцать лет назад.
   Я слышу голос, похожий на голос тети Оли:
   - Что за семья - он там, она здесь? - Это говорит  другая  родственница
Леры, не та, что вспоминала про Москву. - Подумайте, только приехала  -  и
через две недели опять в пески! Ведь она, бедняжка, жизни не  видит.  Одна
слава, что инженер, а годы-то идут...
   Эта родственница, кажется, продолжает тему  Аннаева.  Она  все  приняла
всерьез и всерьез отговаривает Леру от возвращения в пески.
   Лера пытается отшутиться, но тетка  непреклонна.  Она  требует  ответа.
Всем ясно, что разговор неуместен, начался с  шутки  и  эта  тема  не  для
всеобщего обсуждения, но человек без  чувства  юмора  обладает  гигантской
силой. Все вдруг начинают говорить всерьез.  Николай  Евстафьевич  всерьез
доказывает, что Лера занимается важной и большой работой: именно для такой
работы она училась пять лет в Москве. Лера говорит  пожилой  тетке  что-то
нервное и резкое, и та обижается и через четверть часа встает из-за  стола
и со страдальческим лицом, держась за виски,  как  будто  у  нее  мигрень,
прощается со всеми и уходит. Но свое дело она сделала. Саша вдруг заявляет
Николаю Евстафьевичу, что никакой "важной и большой работы" не существует.
Канал? Да ведь умные люди давно понимают, что тут больше шуму,  чем  дела.
Эффект будет незначительный.
   - Как глупо! - говорит Лера. - Когда ты  злишься,  ты  всегда  говоришь
вздор.
   - Я  не  злюсь.  Чего  мне  злиться?  Просто  я  говорю,  что  все  это
предприятие сильно раздуто. Твоя работа сама по  себе  интересна,  но  она
прикладная.
   - Нет, позволь-ка! - Николай Евстафьевич с волнением приподнимается.  -
Что именно раздуто?
   - Где раздуто? - удивляется Аннаев. - Зачем так говоришь, Саша?
   - Не спорьте с ним. Папа, не спорь. Он говорит нарочно.
   - Ничего подобного.
   - Тогда позволь: в своей же газете, где ты работаешь...
   - За газету  я  не  отвечаю.  У  меня  свое  мнение.  Сегодня,  кстати,
напечатана  статья  инженера  Хорева,  из  которой  ясно,  что  там   идут
бесконечные склоки. До сих пор не могут уточнить профиль.  А  все  дело  в
том, что каждый на этом канале ищет что-то для себя.
   - И я тоже?
   - Ну нет. Ну что ты! - Ухмыляясь, он ласково привлекает ее к себе. -  А
может, и ты... В конечном счете? Разве нет?
   Лера слегка отодвигается от него, ее губы вздрагивают,  как  будто  она
хочет ответить, но она молчит.
   - Прости, Лерхен, прости меня. Ты не обиделась, правда? - Саша берет ее
руку и целует. - Ты совсем другое дело, я знаю. Я  говорю  про  тех,  кого
видел на трассе. Ведь я жил не как ты, на одном месте и с одними людьми, я
видел много разных людей. Самых разных. Исписал три вот таких блокнота,  -
он показывает  двумя  пальцами,  какой  толщины  блокноты.  -  Есть  такой
экскаваторщик Нагаев, он был  в  Пионерном  отряде  у  Фефлова,  сейчас  у
Карабаша. Известный человек, о нем писали газеты, я  сам  писал,  даже  на
радио толкнул очерк - вот через Нияза...
   - Правильно, - говорит Атанияз своим замогильным голосом. -  Был  такой
очерк. Очень посредственный.
   - Неважно. Не хуже других. Так вот я Нагаева спрашиваю: "Зачем, говорю,
вы себя так дьявольски изнуряете?" Ведь  работают,  звери,  без  выходных,
ночей не спят, жадность к этим самым кубам - лютая.  "А  что  ж,  говорит,
пока рубль длинный, теряться  не  приходится".  Понятно?  У  него,  ребята
сказали, тысяч примерно сто двадцать на книжке.
   - Деньги  не  ворованные.  Зазорного  ничего  нет,  -  говорит  Николай
Евстафьевич.
   - Я говорю о стимуле.
   - Саша, я ведь работал, как  тебе  известно,  в  Сагамете,  в  районной
газете, - говорит Атанияз. - На трассе был много  раз.  И  я  с  тобой  не
согласен. Потому что примеры можно приводить  разные.  На  колодце  Куртыш
стояла партия геофизиков, у них был такой шофер, Дмитрий Васильевич  Плющ.
Человек уже немолодой, из Грозного, правда, совершенно  одинокий,  вдовец.
Он  крепко  зарабатывал  и  всю  получку  тратил  знаете  как?  Покупал  в
Кизыл-Арвате ящик вина, выезжал  в  пески,  останавливался  где-нибудь  на
дороге и всех встречных шоферов поил бесплатно. И  не  только  шоферов,  а
всех, кто попадется.
   - По-моему, какой-то идиот, - говорит Зинаида. - Спаивал людей.
   Аннаев смеется.
   - Ай нет, молодец! - Он тянется через стол и ударяет кончиками  пальцев
по ладони Атанияза. - Ай, хороший человек!
   - И для этого своего удовольствия - сидеть в песках, на дороге, и поить
незнакомых людей вином - он дни и ночи крутил баранку.  Вот  вам  и  Плющ.
Возьмите его за рупь двадцать.
   - Патология, - говорит Саша. - И потом - было, может, раз  или  два,  а
разговоров...
   - Я к тому говорю, что стимулы у людей разные. И обогащение  далеко  не
главный. Я знаю людей, которым наплевать на деньги, которые их в  грош  не
ставят, и я имею в виду даже не таких, как Плющ или как Сашка Фоменко. Про
Сашку Фоменко слыхали? Ну как же, это оригинал, на всей трассе знаменитый.
Он десять месяцев в забое безвылазно, а два - гуляет,  в  Сочи,  в  Крыму,
живет в лучших гостиницах и выдает себя то за какого-нибудь  капитана,  то
за  разведчика  или  полярного  летчика.  Тут  театр,   понимаете?   Игра,
представление - это совсем другое. Но есть десятки парней -  и  среди  них
много местных, туркмен, - которые пришли на стройку потому, что  понимают,
что значит эта стройка для нашей республики.
   Дети  зевают,  прикрывая  смуглыми  ладошками   рот.   Старик   Николай
Евстафьевич сидит с закрытыми  глазами.  Он  задремал,  слушая  монотонный
голос Атанияза.
   - Ну и что? - говорит Саша и тоже  зевает.  -  Правильно.  Каждый  ищет
что-то для себя. Один - это, другой - то. Колхозники ищут одно,  Нагаев  -
другое, Фоменко - третье. Один бежит от семьи, другой,  наоборот,  мечтает
найти семью. Третий делает карьеру. И Хорев, который  сегодня  клепает  на
Ермасова, тоже преследует свои цели...
   Аннаев собирается уходить.
   - Не знаю, Саша, кто там что ищет, - говорит  он,  вставая.  -  Но  мы,
туркмены, ищем в канале только одно - воду. Вода, говорят, это  жизнь.  А?
Разве не так?
   Он  тихонько  смеется,  похлопывая  Сашу  по  плечу.  Лера  целуется  с
Зинаидой. Семилетний Боря совсем спит, Аннаев  бережно  поднимает  его  и,
держа на весу, как барашка, кивает и улыбается всем сладостной улыбкой,  и
они выходят.
   Я бы тоже хотел встать и выйти  из-за  стола,  потому  что  невозможная
духота, я обливаюсь потом, и тесно сидеть, и утомительно слушать разговоры
насчет каких-то незнакомых людей. Но встать нельзя.  Николай  Евстафьевич,
разбуженный уходом Аннаева, почувствовал прилив  сил.  Он  вновь  затевает
спор с Сашей - по поводу статьи Хорева, с которой он не согласен.  И  свое
решительное несогласие он высказывает, обращаясь почему-то только ко  мне.
Ему кажется, что я тут главный: я обычно молчу в больших компаниях, и  вид
у меня очень серьезный. И вот он, перегибаясь через стол и хватая меня  за
руку, чтобы я не отвлекался и слушал внимательно,  разъясняет  свою  точку
зрения на эту статью, из-за которой слетел мой очерк. Понять  его  трудно.
Он делает какие-то ненужные движения языком,  будто  перекатывает  во  рту
горячий комок теста, который ему обжигает небо. При этом он все время жует
губами. Я разбираю несколько слов, которые он сердито выкрикивает:
   - Ермасов - это человек! Да! И вы мне ничего не докажете!
   - Вы, Николай Евстафьевич, все принимаете  на  веру,  -  говорит  Саша,
посмеиваясь. - Не умеете мыслить критически.  Это  странно,  тем  более  в
вашем возрасте. Помните, как вы восторгались Главным туркменским каналом?
   - Да ведь не я один!
   - Но надо же мыслить самостоятельно...
   - Перестань так разговаривать с отцом! - вдруг  говорит  Лера  гневным,
резким голосом и ударяет ладонью по столу. Лицо ее побелело. - Чтоб  я  не
слышала этого тона!
   Все обескуражены. Наступает молчание.
   - Какого тона? - спрашивает Саша.
   - Вот этого. Дурацкого,  покровительственного  тона.  Мой  отец  умный,
честный человек. Он всю жизнь честно трудился...
   - Лера, Лера! Успокойся, что ты! - бормочет  старик,  привставая  из-за
стола. - Александр меня ничем не обидел, по-моему...
   - Нет, но  он  разговаривает  отвратительным  тоном.  Папа,  извини!  Я
отвыкла от вас от всех...
   Лера встает и делает попытку выйти из-за стола,  но  для  этого  нужно,
чтобы Саша вместе со своим стулом отодвинулся от стены, освободив  проход,
а Саша сидит неподвижно, с окаменевшим лицом,  и  Лера  вновь  садится  на
место. Саша чертит концом вилки по скатерти. Лерина тетка  с  поспешностью
начинает наливать всем чай. Взгляд Леры встречается с моим,  и  она  вдруг
улыбается как-то принужденно, невесело.
   - Петя, извини. Я действительно отвыкла от цивилизованной жизни.
   - Это заметно, - ворчит Саша.
   - Лерочка, ты переутомилась, - говорит тетка.
   - Разве он сказал мне хоть одно обидное  слово?  -  спрашивает  Николай
Евстафьевич.
   - Нет, нет! Ничего. Успокойся. Он тебя не обидел.
   Молча пьем зеленый чай. Здесь все пьют зеленый чай, он  отбивает  жажду
быстрее,  чем  черный.  Атанияз,  желая  нарушить  молчание  и  переменить
разговор, обращается ко мне:
   - Вот здесь говорили о Ермасове. А ты слышал про ермасовский рейд?
   - Нет.
   - Тогда я расскажу. Чтоб ты понял, что он за человек.
   - А он уже понял, - говорит  Лера,  -  со  слов  Саши.  Он  понял,  что
Ермасов, как и все, ищет на канале выгоду для себя.
   - Ну нет!  -  возражает  Атанияз.  -  Ермасов  другой  человек.  Вот  я
расскажу...
   - Не надо рассказывать, - говорит Саша. - Всем это известно. И то,  что
ты расскажешь, не будет настоящей правдой.
   - Нет, я расскажу. Это правда. С чего началось? Ермасов предложил идею,
которая резко противоречила всему проекту строить  канал  с  двух  сторон.
Идти с водой от Амударьи и одновременно рыть посуху, со  стороны  Мургаба.
Для этого он предложил забросить технику в  пески.  Это  был  дерзновенный
план. Никто не поверил, что  это  возможно.  Никто!  Ведь  проектировщиков
целый институт, они работали над проектом год, а может,  и  два.  И  вдруг
приходит строитель и все переворачивает вверх тормашками. Взрывает главную
идею. Предлагает новую. И обещает колоссальную экономию в средствах  и  во
времени...
   - Ну, не совсем так, - говорит Саша.
   - Проектировщики ни за что  не  желают  менять  проект.  Управление  их
поддерживает. Никакие, говорят, механизмы не смогут пройти по  барханам  в
глубь песков. Это нереально, убийственно для машин и  людей.  И  тогда  он
решается на подвиг,  а  может,  на  преступление.  Все  было  неясно,  как
обернется. На свой страх и риск  бросает  механизмы  в  пески:  около  ста
машин, целую армаду!..
   Это очень интересно и занимательно, но как-то не вовремя.  Саша  мрачно
думает о чем-то своем,  Лера  глядит  в  окно.  Один  Николай  Евстафьевич
слушает Атанияза с радостным интересом.
   - Я был там от газеты, - говорит Атанияз. - Прошел  с  ним  весь  путь.
Стояла вот такая же жара, середина лета.  Тракторами  тащили  экскаваторы,
баки с горючим, с водой, хозяйства, столовые, будки для жилья.  И  Ермасов
на своем газике носился вдоль колонны, как  бешеный  черт,  выскакивал  из
машины, орал, матерился, нагонял  на  всех  страху  и  глотал  валидол.  Я
удивляюсь, как он не рухнул. Десять лет жизни он потерял там наверняка.  А
проектировщики и вся эта компания сидели в кабинетах  и  ждали:  чем  дело
кончится? Мы прошли двести сорок километров по барханным  пескам.  Длилось
все путешествие около трех месяцев. Закрепились на  колодце  Кизылча-Баба,
сделали базу, а сейчас там большой поселок.
   - Красиво рассказывает! Стопку водки ему, - говорит Саша  и  обращается
ко мне: - Между прочим, тот же Ермасов  с  таким  же  рвением  работал  на
Главном Туркменском. Который потом с треском завалился...
   - Нет, нет! Это неверно! - возбужденно говорит Атанияз, хватая меня  за
руку. - Я в курсе дела! Я был  на  Тахиа-Таше.  Как  только  умер  Сталин,
Ермасов написал в ЦК письмо о том, что строительство ГТК  нерационально  и
его надо закрыть. Понял?  Потому  что  ГТК  шел  по  необжитым,  пустынным
местам, которые пришлось бы заселять людьми, а это дорого и  сложно.  И  в
апреле стройка была закрыта. Там одних бросовых затрат -  обводной  канал,
мосты, бетонный завод - на полмиллиарда рублей.
   - Почему же он раньше не написал такого письма?
   - Ты что - маленький? Или дурака валяешь? Ведь это была его идея!
   - Идея, кстати, принадлежала Петру Первому...
   - Атанияз, милый, - говорит Лера, - не надо с ним спорить. Он  считает,
что все люди заняты своим собственным благоустройством, ну и пусть его.  И
раньше, и теперь, и всегда. Он считает, что Ермасов написал письмо  в  ЦК,
чтобы отличиться и выдвинуться по служебной лестнице.
   - Ну что ты! -  Атанияз  с  испугом  прижимает  руки  к  груди.  -  Это
совершенно неправильно! Ермасов абсолютно бескорыстный человек! На  таких,
как он, держится наше государство.
   - Да неужели?
   - Атанияз, ну что он может  знать  о  канале  и  о  Ермасове,  если  он
месяцами торчит в Ашхабаде? Раз в год выезжает на трассу на три дня.
   - Три дня - это мало?
   - По-моему, это ничто.
   - Для умного человека больше, чем нужно.
   Они глядят друг на друга холодными, злыми глазами.
   Николай Евстафьевич  пытается  приподняться  и  сказать  речь,  но  его
прерывает стук в дверь. Пришли гости: Жорка Туманян с букетом цветов,  еще
какой-то незнакомый парень и  девушка.  Всеобщая  суета,  перемена  ритма,
кто-то встает, кто-то садится,  две  пожилые  тетки  уходят  навсегда,  и,
воспользовавшись минутой, я тоже встаю и пробираюсь в коридор.
   Прибывших забрасывают тарелками,  городят  вокруг  них  блюда  закусок,
наливают штрафные. Но, в общем, гости  некстати.  Саша  тоже  пробрался  в
коридор, ворчит мне на ухо:
   - Жорка - подонок: обязательно в полночь, когда уже нет настроения...
   - Кто это с ним?
   - Наша знаменитость, Алик Сагаделян.  Из  ашхабадского  "Буревестника".
Левый инсайд.
   - А девушка?
   - Да это так одна, несчастненькая. Все ей помогают, все сочувствуют,  -
у нее мать больная, они откуда-то приехали...
   К нам присоединяется Атанияз.
   - Вот удостоились-то! - подмигивая, говорит он шепотом. -  Сам  товарищ
Сагаделян...
   - Не шути, брат: его Махачкала переманивает...
   Мы переговариваемся вполголоса  и  сквозь  открытую  дверь  смотрим  на
сидящих вокруг стола. Лера и Николай Евстафьевич всячески угощают гостей и
развлекают их разговорами. Теперь говорят о каких-то пустяках. О сухумском
джазе, о новом мебельном магазине. Пора уходить. Не дай бог, Жорка заведет
разговор о футболе.
   - Петя! Петька! - вдруг кричит Жорка. Это довольно непочтительно,  и  я
не оборачиваюсь. Он младше меня на семь лет, сукин кот. - Петро! -  кричит
Жорка. - А ты был на новом стадионе в Лужниках?
   - Нет, - говорю я.
   - Как! И на первенстве мира по хоккею не был?
   - Кажется, нет, - говорю я. - Не помню.
   Я действительно не помню. Но, кажется, я был Все это  было  черт  знает
как давно, на другом краю земли. Футболист  в  белой  шелковой  рубашке  с
янтарными запонками  что-то  рассказывает  своей  девушке.  У  нее  пышные
темно-рыжие волосы, рассыпанные по плечам, и тоненькое личико. И  грустные
глаза с черными, накрашенными тушью ресницами.
   Внезапно  я  чувствую  смертельное  беспокойство.  Это  так  сильно   и
внезапно, что похоже на  удар.  Мне  кажется,  я  куда-то  опаздываю,  уже
опоздал. Я пошатнулся. Но голова работает ясно.
   - Я выйду на воздух, - говорю я Саше.
   - Иди.
   Ощупью  спускаюсь  по  темной  лестнице.  Сейчас  темно,  а   когда   я
поднимался, горела лампочка. На дворе светлее потому, что звезды. Но  тоже
темно. Очень темно. Я иду, протягивая вперед руки. Иду  вбок,  налево,  не
знаю, почему именно налево, но иду уверенно, пока не натыкаюсь на  что-то,
похожее на скамейку. Да, скамейка. Я сажусь.
   Я сижу  долго,  наслаждаюсь  одиночеством.  Беспокойство  утихло,  ушло
куда-то вглубь, спряталось. Эти приступы мне  знакомы.  Мне  кажется,  они
происходят от _времени_. Обычно мы времени  не  чувствуем,  оно  протекает
сквозь нас незаметно, но иногда оно зацепляется за что-то внутри нас, и на
миг становится  страшно:  похоже  на  приближение  смерти.  Но  потом  это
проходит, как приступ астмы.
   Кто-то вышел из дверей и  остановился  на  крыльце.  Под  подошвами  на
цементной плите крыльца скрипит песок. О чем-то  шепчутся  двое.  Вот  они
целуются, вот опять шепчутся. Это футболист со своей девушкой. У нее такие
грустные глаза с  нарисованными  ресницами.  Нет,  этих  двоих  не  мучают
приступы бегущего времени.
   Он говорит чуть громче:
   - Ну, пойдем.
   И она отвечает:
   - А Жорик?
   - Оставим его... Пошли быстренько!
   Я слышу, как он ее  тянет  силой,  они  борются,  и  смеются,  и  снова
шепчутся, потом наступает тишина, только поскрипывает песок  на  цементной
плите. Потом раздается громкий звук поцелуя. Такой протяжный, сосущий звук
издает воронка ванной, когда в нее стекает последняя  вода.  И  потом  они
медленно, очень медленно, должно быть обнявшись, идут через двор и выходят
на улицу.
   Утром сквозь полусон, сквозь дурную тяжесть  в  голове,  стоя  босиком,
разговаривал по телефону с Сашей. Он разбудил  меня,  чтобы  спросить,  не
могу ли я уступить ему номер, очень нужно. Я сказал, что могу, хотя в душе
послал его к черту. Было уже поздно. Солнце стояло высоко, и  вся  комната
была им залита и успела накалиться. Я снова лег  на  кровать,  но  уже  не
спалось от жары. По коридору,  громко  разговаривая,  ходили  люди,  и  на
улице, под окном, тоже все время шаркали, ходили, смеялись,  чувствовалось
воскресенье.
   Я встал под душ и минут  пятнадцать  обливался  холодной  водой.  Потом
побрился и вышел на улицу за газетами. Киоскерша  продавала  газеты  возле
самого входа в гостиницу, на одном из крыльев бетонированной лестницы.  По
утрам здесь была тень, а киоск на противоположной стороне улицы  стоял  на
солнце. Газеты, журналы, почтовые  конверты,  карандаши  и  покоробившиеся
открытки с видами почему-то Кисловодска и Ялты были разложены  на  широкой
брезентовой раскладушке, а киоскерша сидела рядом на табурете.  Московские
газеты уже все разошлись, но  киоскерша  оставляла  для  меня  то,  что  я
просил. Я взял газеты и пошел в ресторан завтракать.
   Режиссер Хмыров кушал свои вечные сырники и пил  чай.  Он  помахал  мне
рукой, приглашая сесть рядом. С тех пор как я работаю в  газете,  режиссер
Хмыров стал ко мне внимателен. Иногда даже здоровается первый.  Я  сел  за
его столик и