╤ЄЁрэшЎ√: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
быми глазами спрашивает его: может ли он напи-
сать с нее портрет и что это будет стоить? Своим голосом она проводит по
его сердцу, как смычком по натянутым струнам, и в его груди звучит оча-
ровательная музыка. Он удивляется, он притворяется удивленным: разве де-
вушка знает, кто он? Девушка улыбается ему, и уже по-новому сталкиваются
в ее глазах две манящие бездны. Она говорит: конечно, конечно, она зна-
ет, кто он; его весь город знает и скоро вся Россия узнает; он - "Второй
Репин". О, какая умненькая девушка! На редкость умненькая! Какие произ-
носит умные слова! Да, именно так: его скоро вся Россия узнает и не
только одна Россия. И ему хочется, чтобы девушка без конца повторяла те
умные слова, чтобы она кричала ему их в уши, иначе в нем могут заро-
диться сомнения, что он ослышался, не так понял ее...
Данила с радостью соглашается писать с неизвестной портрет. Только
дело вот в чем: с нее он ничего не возьмет за свою работу. Девушка опять
по-новому отражает в своих глазах две бездны и как бы окутывает их чер-
ной грозовой мглой: почему же художник оказывает ей такое
"снис-хож-де-ние"? Художник вдохновляется, прижимает руку к груди, почти
поет: нет, это не снисхождение, это поклонение, поклонение художника
чистой красоте! Девушка машет руками, смеется, смешивает в своих глазах
две стихии, пронизывает их третьей - солнцем: ха-ха-ха, "красоте"! Ху-
дожник по-прежнему певуче и клятвенно и нежно, нежнее прежнего, повторя-
ет: да, да, красоте! Он прибавляет: она прелестна, она совершенство, она
как раз та самая девушка, портрет с которой принесет ему всероссийскую
славу! И вот, в ответ на эти его слова, из бездонной пучины неба и моря
тихой меланхолической музыкой выплывают ее слова: а художник в этом уве-
рен, художник уверен, что она - именно та, художник не ошибается? Тут
художник уже рвет последние связывающие его путы, освобождается от мате-
рии и весь обращается только в музыку, только в звук. Он становится в
позу и уже по-настоящему поет, по-нотному, как тогда в студии по классу
сольного пения, как Собинов, как в опере: нет, нет, пусть девушка не
сомневается, он не ошибся, он себя знает очень, очень хорошо, он уже
долго, как художник, не имеет душевного покоя, все видит в грезах именно
такой образ, именно такую для себя модель. Тут опера обрывается, и они
условливаются, художник и модель, о дне первой своей встречи у него в
мастерской. Дни бегут. Он пишет с нее портрет. Он напишет с нее портрет,
а дальше, а потом?.. И у него зреет в душе новая, вернее первая, глубо-
кая драма: он чувствует, что если по окончании портрета они расстанутся,
то он обратится в ничто. Вся его сила в ней. Она - источник для его
вдохновения. Не будет ее - не будет его работ. Он должен жениться на
ней. Но он - бывший рабочий металлист, его отец тоже рабочий-металлист и
дед и, вероятно, прадед тоже... Она же сама изысканность, сама утончен
кровная по телу и по духу аристократка, при старом режиме несомненно
бывшая графиней или княжной, в худшем случае баронессой. И он сам это
очень хорошо сознает, что, пока у него такая маленькая слава, он недос-
тоин быть ее мужем. Ему нужна слава большая. Ему еще много надо рабо-
тать, много достичь в своем искусстве, и если впоследствии, когда он
прогремит на всю Россию, она согласится стать его женой, счастливее их
пары не отыщется в целом мире. Он никогда не снимет ее со своих бога-
тырских рук, от которых едва не пострадал сам Поддубный; посадит ее к
себе на ладонь, как изящненькую, красивенькую, всю в ярких крапинках,
крылатенькую букашку, как божию коровку, и будет любоваться ею, перелив-
чатой игрой ее двух-трех красок, всегда-всегда, всю жизнь, потому что
Репин был прав, когда, кажется, сказал, что главное в жизни - краски!
- Ого, как ты медленно зачищаешь медь! - раздалось в этот момент над
ухом Данилы возмущенное удивление отца. - Об чем же думаешь, когда рабо-
таешь? Об альбомчиках, об кисточках, об красочках? Я уже все 15 ниппелей
нарезал, а ты все еще с корпусами возишься! Когда же у нас что будет,
если мы так работать будем!
- Поспеем, - с тяжелой миной на лице ответил Данила и энергичнее на-
лег на шабор, на наждак, на суконку. - Асс-асс-асс... - изо всех сил
старался он под неподвижным гневным взглядом отца. - Асс-асс-асс...
- Сколько же штук у тебя осталось чистить? - спросил отец, с насмеш-
ливым презрением, почти с гадливостью следя за ним.
- А я считал? - задыхаясь от усердия, ответил Данила и продолжал то
тем, то другим скользить по меди. - Асс-асс...
Придавая трубкам готовый, отполированный "фабричный" вид, равно как
работая потом и над другими частями зажигалок, он и на самом деле никог-
да не вел счета готовым вещам, пока число их явно не переваливало за по-
ловину. Тогда так отрадно было видеть, что количество неготовых вещиц
быстро идет на убыль, приближаясь к нулю! И Данила то-и-дело останавли-
вал свою работу и долго смотрел на остающиеся вещицы, как они выглядят,
как мало или как много. Если как мало, то он удваивал свою энергию. Са-
мым любимым, самым волнующим его числом было при этом число три:
возьмешь одну вещь в руки, остаются еще две, но так как самая последняя
не в счет, значит, всего одна. Одна! Последняя! И насколько во всякое
другое время ему нравилось, чтобы отец среди работы вдруг посылал его
куда-нибудь по дому или со двора, настолько теперь невозможно было отор-
вать его от работы над этими двумя-тремя последними.
- Данька, - проговорил отец, заслышав во дворе у ворот шум. - Брось
работать, сходи во двор, кажется, там кто-то в калитку стучится. Может,
какой заказчик.
- До света заказчик?
- Что же тут такого? Приезжий заказчик может и до света притти, и
ночью. Заказчики на зажигалки самые сумасшедшие заказчики.
- Обождет...
- А я говорю: иди!
- А я говорю: обождет! Осталась незачищенная одна. Неужели же одну
оставлять, от последней отрываться?
Отец сплюнул в пол, бросил инструмент и пошел через двор в полупотем-
ках сам.
- Такие дети!.. - донеслось уже со двора его горькое восклицание. -
Такие дети!..
Данила посмотрел настороженными глазами вслед отцу, прислушался, в
момент бросил работу, состроил воровское выражение лица, принял воровс-
кую позу, согнулся, вытаращил настороженные глаза, заспешил на цыпочках
в дальний угол комнаты, стремительно выхватил оттуда, точно из огня,
длинную, медную, похожую на камышину, желтозеленую трубку, выпрямил ее в
руках о колено и принялся нервно скакать с ней из угла в угол по всей
мастерской, в поисках ножовки, чтобы успеть, пока не вернется отец, от-
резать и для себя несколько корпусов. Но ножовки нигде не было. Отец,
очевидно, намеренно припрятывал ее от сына. Тогда Данила быстро снес
медную трубку обратно, а сам, с побледневшим лицом человека, охваченного
беспредельным отчаяньем, с налета схватил со своего стола два готовых,
сияющих, как золото, корпуса, сунул их сперва в карман, потом сейчас же
перепрятал в американские боты. Через минуту он уже продолжал свою рабо-
ту. Позже он таким же образом доберет для себя остальные части зажига-
лок, а вечером снесет их своему постоянному покупателю, лотошнику. Неу-
жели за свой каторжный труд, не предусмотренный никакими законами, он не
имеет права на этот маленький добавочный доход? У него талант, и деньги
ему нужны на приобретение красок, кистей, холста...
Отец возвратился, испытующе нюхнул воздух, бросил короткий подозри-
тельный взгляд на сына, потом остановился и пересчитал глазами, сколько
корпусов на столе.
- О! - вскричал он в ужасе и жалобно сморщил лицо, точно у него сию
секунду вытащили из кармана кошелек. - Нельзя на минуту отойти от него,
за ним все время надо следить! А где же еще две трубки? Было 15, теперь
13! Это ты взял?
- А на кой они мне? - огрызнулся Данила и налег на инструмент, на
медь.
- А где же они? - настаивал отец.
- А я почему знаю? Может, закатились куда.
Вид у Данилы был деловой.
- Как это так закатились? - покраснел и загорячился Афанасий. - Может
закатиться ролик, может закатиться колпачек, винтик, пружинка... Но кор-
пус вещь большая, тяжелая, видная, она не закатится! И почему у нас
всегда пропадает не одна какая-нибудь часть зажигалки, а полный комплект
частей на целые зажигалки?
Данила закончил последнюю трубку, в знак протеста против подозрений
отца с силой хватил этой трубкой о стол, энергично подтянул почти до са-
мых подмышек штаны, чтобы не мешали сгибаться коленам, и упал на четве-
реньки на пол. Большой, жирный, перекатываясь по полу на круглом животе
с боку на бок, как белуга по морскому дну, он поплыл, кряхтя, под стол,
под станок, под лавки...
- И нигде не видать, проклятых! - доносился оттуда, из тесноты и тем-
ноты, его удивленный сдавленный голос и слышалось, как старательно водил
он там шершавой ладонью по сорному полу.
- Брось!.. - наконец, махнул на него рукой отец с глуповатой улыбкой
человека, сознающего, что его явно дурачат. - Брось комедию строить!..
Чорт с ними, с двумя! А то ты будешь за ними на карачках полдня ла-
зить!.. Украл, и больше ничего!..
- Кто, я украл? - спросил Данила, высвобождая из-под лавки свою
большую, красную, натруженную голову, всю в медных стружках и паутине.
- А то кто же, я, что ли, их украл? - презрительно полуобернулся на-
зад Афанасий, поплетясь к станку.
- Стой! - перегородил ему дорогу Данила, встал перед ним, вытянул
вверх обе руки. - На, обыщи! - налезал он животом на отца. - Обыщи, если
я украл!
Отцу было стыдно обыскивать сына, он отмахнулся рукой и сделал попыт-
ку отойти прочь.
- Куда же ты бежишь? - наседал на него сын, поднимая руки все выше. -
Обозвал и бежишь? Ты сперва обыщи, потом бежи, раз обозвал! На, ищи!
Припертый животом сына к станку, отец отвернул вбок лицо, искаженное
брезгливой гримасой, и проводил руками по карманам сына, ногам, животу,
спине, но нигде ничего не было.
- Ну? - вызывающе спрашивал сын, багровый и дрожащий от волнения. -
Ну? Что? Как? нашел? Ищи хорошенько!
- Куда-нибудь запрятал, - спокойно, но убежденно проговорил отец и
принялся за работу.
- А ты видел, что я прятал? - приставал к нему Данила, в сильной
нервной горячке уже и сам поверивший, что те две трубки украл не он, по-
тому что вообще-то он не вор. - Нет, ты только скажи, ты видал, что я
прятал? Ты не отмахивайся руками, ты отвечай, как человек: ты видал? А
то как же ты можешь говорить, если не видал? Вот что главное! Если бы ты
видал, а то ты не видал! - болтал и болтал Данила одни и те же слова в
каком-то тяжелом дурмане. - Если б, допустим, видал...
- Да замолчи ты, наконец! - выведенный из себя вскричал отец и отор-
вался от работы.
Его обманывают! Его обворовают! И кто же? Собственный сын! "Второй
Репкин"! Значит, для этого нужно было растить его, воспитывать, отказы-
вать себе во всем ради него! А он-то надеялся на него, мечтал передать
ему свои знания, свою мастерскую, сделать наследником имущества, преем-
ником дела! И все напрасно! Нет, нет у него сына! Даниле исполнилось 23
года, а у него все еще только ветер в голове: союзы, клубы, студии, во-
ровство...
- Главное, если б видал!
- Ну, сатана!.. - всем своим существом застонал, заскрипел отец и
затрясся. - Кради, кради!.. Обворовывай, обворовывай отца!.. но не дай
бог, если когда попадешься!.. Убью!.. На месте убью!.. Вот крещусь, что
убью!.. И мать не спасет, на руках матери убью, не посмотрю!.. Ты зна-
ешь, чего они мне стоют, те две зажигалки!..
Голос отца внезапно оборвался, он сел на табурет, положил локти на
станок, опустил голову, заморгал глазами, заплакал.
Данила побледнел, закусил губы, судорожно вытянул вверх шею, напря-
женно уставился страдальчески-сощуренными глазами в угол потолка, словно
за что-то уцепившись там ими... Бедный отец, бедный отец! Но что ему ос-
тается делать в его положении? У него есть совершенно необходимые расхо-
ды по студии живописи, и если он не будет красть у отца зажигалки, он
никогда не будет знаменитым художником!
IV.
На дворе рассвело, и в мастерской погасили светильник.
Афанасий и Марья прежде всего вышли во двор, чтобы определить, какой
сегодня обещает быть день и не помешает ли погода торговле на толчке за-
жигалками.
Заря была бледная, молочная, нежно-розовая, такого мягкого оттенка,
какой еще бывает только у хорошей розовой пудры. Казалось, от этой зари,
охватившей половину неба, и пахло какой-то тонкой, освежающей грудь пар-
фюмерией.
И муж и жена стояли среди двора, задрав прямо вверх лица, и во всех
направлениях разглядывали алеющее небо. И оба они кривили при этом такие
улыбки, как будто, с одной стороны, охотно признавали власть неба над
собой, а с другой - прекрасно знали и все его штучки.
- Как будто бы ничего, - проговорила жена и вопросительно посмотрела
на мужа.
- После обеда подымется ветер, - хитро подмигнул под очками разгадан-
ному небу Афанасий.
И они вошли обратно в дом.
Груня быстро скипятила жестяной чайник, смахнула ладонью с рабочего
стола медные опилки, нарезала ломтями черный хлеб, расставила чайные
приборы, окликнула всех, и вся семья, двое мужчин, две женщины, уселись
за утренний чай.
Пили чая много. Пили до полного изнеможения, точно выполняли взятую
на себя трудную работу. От нестерпимого утомления закрывали глаза, разе-
вали рты, вздыхали, стонали, дико вскрикивали. Мужчины вскоре распояса-
лись, расстегнули вороты рубах, верхние пуговицы брюк, вытирали рукавами
ливший с лица и шеи пот. Женщины то-и-дело оттопыривали руками от тела
свои платья и обвевали ими, как веерами, взмокшие животы.
Пили без сахару, с разноцветным, похожим на крупные драгоценные ка-
менья, монпансье.
В руках мужчин и монпансье, и хлеб, и посуда сильно припахивали жел-
той самоварной медью. И это ни на секунду не давало им забывать о зажи-
галках, пили ли они чай, ели ли хлеб, откусывали ли краешек яркого мон-
пансье...
Все зорко следили за каждым, кто брал с блюдечка монпансье, и каждому
было до боли жутко протягивать свою руку на середину стола к тому блю-
дечку, на котором пламенело своими свежими красками монпансье. В поведе-
нии каждого было заметно старание подчеркнуть, что он меньше других бе-
рет монпансье, жалеет, экономит, понимает.
Данила звонко откусил передними зубами маленький обломочек страш-
но-зеленого липкого монпансье, бережно положил остальное возле себя на
стол, как игрок в казино кладет возле себя свое золото, потом потянул
взасос горяченького из блюдца, фыркнул, усмехнулся и сказал, обводя всех
неподвижно-вытаращенными глазами:
- В доме четверо работников, и все взрослые, а чай пьем без сахару, с
суррогатами, с вредным сахарином, с раскрашенным лампасе. А на заводе, -
там по два фунта сахару на месяц получали бы: отец два фунта и я два
фунта, всего четыре фунта.
- Знаем, - коротко буркнул Афанасий, погрузил в блюдечко с чаем седые
усы и до неузнаваемости наморщился от слишком горячего, сделался как
смеющийся старый-престарый китаец. - И яблоки тоже давали, - вынул он из
блюдца мокрые, в капельках чая, усы и начал снова наливать на блюдце.
При упоминании об яблоках мать и дочь прыснули. У обеих при этом чай
изо рта наполовину выплеснулся на грудь, наполовину через глотку попал в
нос, а оттуда на стол.
Марья предусмотрительно вынула пальцами изо рта плоский обсосочек
красного монпансье, чтобы как-нибудь нечаянно не проглотить его, потом
сказала тоном веселого воспоминания:
- Да, уж те "яблоки"!
Она была некрасивая, замученная, высохшая, костлявая, плоская. И от-
того, что один ее глаз сильно косил, она даже тогда, когда смеялась, ка-
залась хитрой, ехидной, злой...
- Лучше бы не поминали про те "яблоки", - произнесла раздумчиво в
пространство Груня, девушка 25 лет, с дряблыми, отвисающими вниз, мешко-
ватыми щеками, с застывшим выражением тупой тоски в бесцветно-серых,
круглых, как стеклянные бусы, глазах. - И как холеры мы тогда от них не
получили!..
И вдруг, едва закончив фразу, она так страшно взвыла и с таким отча-
янным видом схватилась рукой за рот, точно вместо чая выпила смертельный
яд.
- Лампасе проглотила?! - догадалась мать, посунулась каменным лицом к
дочери, впилась в нее огромным шаровидным белком косого глаза. - Цельную
лампасе! - вскричала она с сожалением и всплеснула руками. - А ты зна-
ешь, почем теперь такое лампасе? Ты знаешь?
- Но я же не нарочно, оно само! - слабо оправдывалась дочь, растерян-
но сидя на месте с разведенными врозь руками, с раскрытым ртом.
- Чего же ты сидишь! - по-петушиному кругло вылупила на нее косой
глаз мать. - Может, оно еще недалеко! Может, его еще можно вернуть! Нак-
лони голову, а я тебе постучу по спине, и оно должно выскочить, если ты
его уже не сожрала! Ну, наклоняйся! Ниже! Еще! Еще! Так! Так!
Груня сидела на табурете, расставя ноги и свесив между ними голову.
Мать стояла возле нее, ударяла ее кулаками в спину, все сильнее и
сильнее, а сама заглядывала косым глазом на ее рот, не показывается ли
оттуда пропавшее лампасе.
- Оно какое было: зеленое, красное, белое? - спрашивала она.
- Желтое, лимонное, - пробормотала в пол Груня.
- Оно такое лимонное, как я архиерей, - усмехнулся Данила: - патока,
эссенция и краска.
- Ты харкай! - учила Груню мать. - Ты плюй! Что же ты сидишь, как ду-
рочка! Плюйся, харкай, чихай! Сильней, сильней, сильней! Со слюнями и
оно выйдет!
- Мама, вы все-таки не бейте так сильно, - молила дочь.
- Ты из нее не только лампасе, ты из нее все печенки выбьешь, - ска-
зал Афанасий.
- Бум, бум, бум! - била мать по пустой и гулкой спине дочери.
- Кха, кха, кха! - отхаркивалась дочь в пол, силясь вывернуть всю се-
бя наизнанку.
Афанасий и Данила прекратили жевать хлеб, следили за Марьей, за Гру-
ней, нетерпеливо поглядывали на то место пола, куда должно было упасть
желтое монпансье.
- Это уже без пользы, - наконец, махнул рукой Афанасий. - Теперь
сколько ни бейте, ничего не выбьете. Уже поздно. Разве оно там будет ле-
жать, вас ожидать? Оно склизкое и уже давно прошло в сердце.
- Или растаяло, - прибавил Данила, снова берясь за чай.
От харканья у Груни закружилась голова, ей сделалось нехорошо, и она
легла лицом на стол, как на подушку, едва процедя слово: "нету"...
- Такое было большое лампасе!.. - громко оплакивала Марья утрату, как
на кладбище, у свежей могилы. - И такое было оно сладкое!.. Оо-аа-яя...
- Ну, я больше не буду их брать, - несколько оправившись, пришибленно
произнесла Груня, не смея поднять на мать лица.
- Ну, а конечно больше не будешь их брать! - с кривляниями, с ужимка-
ми, скопировала ее мать. - Не по десять же штук их брать! Не по цельному
же фунту их покупать! У нас не фабрика лампасе, и если каждый начнет,
например, по цельному лампасе в рот пихать и глотать...
- Мама, поймите, что я его не для этого цельное в рот положила... Я
хотела кусочек откусить, а остальное вынуть...
- Она "хотела"! "Хотела"! "Хотела"! Видали вы такую, которая "хоте-
ла"! Смотрите на нее, смотрите: она "хотела"! Ах, ты... ууу!
- Мама! - разразилась истерическими рыданиями Груня, вскочила, согну-
лась, спрятала лицо в край блузки, убежала в другую комнату.
- Как будто я виновата-а-а... - раздавались уже там ее всхлипывания.
- Как будто я нарочно-о-о... Ой-ей-ей...
- Грунька, прибирай со стола! - с омерзением закричала в ту комнату
мать, когда вся семья отпила чай.
Все вставали и, разморенные огромным количеством выпитого кипятка,
разбредались по своим местам: мужчины к стан