╤ЄЁрэшЎ√: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
чит, надо...
Но писем все же не сожгли. Решили ожидать последнего момента.
11 октября.
На улицах расклеены телеграммы: "Волосово противником взято". А в
почтамте на каждом лице - светлый праздник.
Наша канцелярия превратилась в клуб для всей экспедиции. Собираются с
утра и радостно обсуждают новости с фронта. Спрашивают меня:
- Ну, что, Фея Александровна, Волосово-то взято? Будете еще спорить?
Это спрашивает Тюрин. Расставил широко ноги, уперся руками в бока и
ждет ответа.
Взглянула в его смеющиеся глаза, и клубком подкатило к горлу судорож-
ное, злое напряжение. Вскочила из-за стола и хотела крикнуть на всю кан-
целярию, и вдруг крик точно сорвался и упал. Опять опустилась на стул и
говорю тихо:
- Мне теперь все равно.
Тюрин насмешливо развел руками.
- Вот тебе и на! Все равно. А кто еще недавно говорил и топал ножкой:
"не придут, не придут, не придут"?.. Однако, Фея Александровна, нечего
сказать, - тверды вы в своих убеждениях!
Но я опять только повторила:
- Мне все равно.
Он засмеялся и пошел к галдящей кучке.
12 октября.
Слышно уже, как стреляют. Близко, близко.
13 октября.
Стрельба как будто ближе. Не дают давно хлеба. Господи, а Сережа? А
Ваня?
14 октября.
Всю ночь не могла сомкнуть глаз.
Лежу и прислушиваюсь. Совсем близко, как ухнет, ухнет... Вздрогнет
дом, задребезжат стекла тонко, тонко. Хоть бы попали в наш дом! Пусть,
пусть убьют всех. Пусть сюда, под кровать ко мне, влетит огромный сна-
ряд. В комнате сразу пожар. Сразу все затрещит и развалится. Немного
жаль папу, маму и Борю. А я сама подставлю голову под какое-нибудь брев-
но.
15 октября.
Утром все-таки пошла на службу. На стенах домов расклеены новые те-
леграммы: "наступление противника упорное". Люди стоят, вытягивают шеи к
черным буквам и жадно читают. Одни ухмыляются, у других - озабоченные и
встревоженные лица.
В канцелярии меня встретили с поклонами:
- Радуйтесь, Фея Александровна. Дождались. Несколько часов осталось.
Перед окончанием занятий вбегает рассыльный мальчишка и радостно
орет:
- А мосты-то развели! Мосты-то развели!
И сразу со всех сторон радостный вой:
- Ага, ага! Скоро, значит!
- Испугались, черти!
- Заплясали... Посмотрим.
- Белый хлеб скоро будем есть!
Потом они еще что-то кричали. Я уже не могла понять. Потом долго шла
домой и все прислушивалась к выстрелам. Посмотрю в небо, а оно - огром-
ное, и все в тучах. А снарядов не видно. Только падает мелкий дождь; ка-
жется, промочила ноги. Дома мама встречает испуганная:
- Ну, слава тебе, Господи, пришла. Мы уж думали, не убило ли.
Еще хватило сил ответить ей:
- Ну, что вы, ерунда какая. Меня не убьют.
И даже презрительно рассмеялась.
Ночь протекала медленно, а к утру стало почему-то затихать. Сделалось
еще страшнее.
16 октября.
Утром мама долго не хотела отпускать на службу.
- Не ходи. Вдруг на Первой линии белые на лошадях раз'езжают. Смотри,
папа тоже остался.
Но я пошла. На улицах даже как-то странно без стрельбы. И телеграмм
нет. Трамваи не ходят. По улице идут и говорят, что положение неопреде-
ленное.
В канцелярии встречают жадными вопросами:
- Фея Александровна, нет ли чего нового? Газет не расклеили?
Мало разговаривают сегодня и не радуются. Ожидают газет, и все при-
тихли. Лелька и Валька даже за работу принялись.
А газет все нет и нет. Уже второй час. Отчего же это? Неужели, неуже-
ли?..
Только в два часа влетел мальчишка с газетами. Бросаюсь к нему, успе-
ла захватить первая.
Все сразу столпились вокруг меня и торопят. А у меня газета прыгает в
руках... Господи, что это такое? "Белые по всем направлениям отступают.
Наше наступление развивается успешно".
- Да читайте, читайте!
Голова закружилась. Блестящие глаза, встревоженные лица передо мной
стали то вспыхивать, то бледнеть. Но из всех сил кричу им:
- Белые везде отступают! Наши их гонят! Читайте сами.
Упала на стол и закрыла глаза. Как кружится все! Голоса слышатся как
из тумана. Это Тюрин.
- И из-за чего дерутся дураки голодные? Послали бы меня, я показал
бы, как драться с белыми.
Немного отдышалась. Открыла глаза. Со мной кто-то говорит, а я ничего
не понимаю. Вдруг застучали зубы, как в лихорадке. Опять открыла глаза.
Красные, зеленые пятна. Потерла рукой лоб, чтобы отогнать, а лоб весь
потный. Сразу чего-то испугалась. Никому ничего не сказала и пошла до-
мой.
Шла, кажется, до самого вечера. Помню, что дрожали ноги, и цеплялась
за стены домов. А стрельбы не было.
Потом сразу очутилась дома. Мама что-то говорила и снимала с меня
пальто. Потом провожала до кровати.
15 ноября.
Целый месяц была больна. Я и теперь больная.
В тот вечер мама меня проводила до кровати и больше ничего не помню
ясно
...............
...Глаза сразу открывались в середине ночи. Не сама открывала, а буд-
то изнутри кто-то раздирал их. Это уже не ночь, а вечная, огромная тем-
нота. И лежу где-то не на кровати, а высоко, высоко. Свешиваю вниз голо-
ву и пристально смотрю вниз. Темнота. Нет конца. Чувствую, что в темноте
надо мной все ниже и ниже нависает бесконечное черное небо. А в небе
ужасное, черное солнце. Не вижу, но чувствую его. Господи, раздавит!..
Раздавит!.. А в сердце как больно!
...............
Потом уже в комнате. Проснулась и плачу. Голосок у меня тонкий, тон-
кий. Плачу и слушаю себя с удовольствием. Да, я в комнате. Вон в углу
висит папино пальто. Нет, нет! Не пальто. Это черный монах! Только зачем
он без лица и зачем поднимает руки к потолку? Ах, нет... Не монах. Это
черный папа без лица. Он протягивает ко мне длинные, черные руки. Папа,
папа, не надо! Это я - Фея! Фея!
...............
Потом, наверное, был день. Двигались черные папа и мама, и опять у
них не было лиц. За то видела блестящее окно, и, кажется, солнце было.
Потом как будто опять ночь. Снова кругом все темно. А под потолком, пря-
мо в воздухе, висела маленькая девочка вся в белом. И на подоле у ней
капельки крови. Потом опять как будто день, потом опять ночь. Не помню
сколько раз.
...............
Раз проснулась и, не раскрывая глаз, поняла, что в комнате - утро.
Сразу услышала мамин голос:
- Хоть бы умирала, если не поправляется! Экая мука-мученская!..
Сердце так и вздрогнуло от знакомой боли. Чуть-чуть не раскрыла глаз,
но удержалась. Господи, почему я не умерла? Почему?
Выждала, когда мама отошла, и заплакала.
...............
А потом было хуже всего. Появился огромный аппетит, а есть было сов-
сем нечего. Никогда в жизни не испытывала такого голода. Плакала по но-
чам и чуть не изгрызла собственные пальцы.
Хочу умереть, умереть, умереть...
...............
Вчера в первый раз встала с постели. Закуталась и села у окна. Поло-
жила на подоконник руки. Пусто на дворе. Видно, как ветер треплет бере-
зу. Пусто в сердце. В голове нет ни одной мысли.
Неожиданно увидела на подоконнике свою протянутую белую, тонкую руку.
Вздрогнула вся. Потом поднесла руку поближе к глазам. Тонкая, тонкая и
кожа нежная, почти просвечивает. Даже красиво.
И вдруг вспыхнула злоба, безграничная, страшная на всех, на всех.
Вспыхнула и потухла. Шатаясь, подошла к кровати и опять легла. Забилась
под одеяло и зарыдала, уткнувшись в подушку.
16 ноября.
Понемногу встаю, хожу. Мама твердит, чтобы умирала или выздоравлива-
ла. А у меня сил нет совершенно. Поброжу полчаса и опять лежу весь день.
Все безразлично и ко всему равнодушна. И то, что было недавно, и то,
что еще будет впереди. Страдаю только от голода, и по ночам грезятся бе-
лые булки.
20 ноября.
Все тоже. Сил нет совершенно.
25 ноября.
Мама смотрит на меня и плачет. Все чаще говорит:
- Да умирала бы ты поскорее!
А я иногда совсем не отвечу, иногда скажу:
- Мне все равно.
26 ноября.
Сегодня утром в первый раз вспомнила, что от Сережи давно не было пи-
сем. Торопливо спросила маму, были ли от него письма за время моей бо-
лезни?
Сразу, без ее ответа поняла, что писем еще не было. Ее серые глаза
моментально наполнились слезами, и для меня этого было довольно. Ничего
ей не ответила, но сердце начало оживать и наполняться страхом и скорбью
живого человека.
А вечером Сережа неожиданно приехал. Но такой же исхудалый и страш-
ный, как мы. Весь оборванный, в обмундировании военно-пленного. Оказыва-
ется, он два с лишком месяца был болен тифом и не хотел писать, чтобы не
встревожить нас. Во время болезни в госпитале случился пожар, и его
собственное обмундирование все сгорело. Хорошо, что не сгорел он сам.
Я по обыкновению лежала, когда он позвонил. Никто не думал, что он, и
сердце не дрогнуло, не отозвалось на звонок. И вдруг на кухне раздался
голос мамы:
- Сереженька, Сереженька!
В первое мгновенье не сообразила, но Сережа уже входит и прямо нап-
равляется к моей кровати. Всю так и затрясло, как в лихорадке. И вдруг
разразилась слезами.
Сережа привез фунтов 30 хлеба.
27 ноября.
Сразу стало лучше. Думаю, дня через три-четыре пойти на службу.
Только сегодня заметила, как все похудели за это время. Особенно па-
па. У него лицо на смерть замученного человека. Мама говорит, что у него
страшно распухли ноги.
1 декабря.
Все это время, оказывается, варили похлебку два раза в неделю. Хлеб
по-прежнему выдавали с перебоями. Бывали дни, что мама и Боря сидели
только на одном советском обеде. Папа всегда получал свои полфунта.
Я не могу даже представить, как они могли жить на этом.
Завтра - воскресенье. Я думаю пойти на службу в понедельник.
2 декабря.
Папа тоже заболел...
Сегодня не пошел на работу, а лежит и стонет:
- Ох, Господи, ох, Господи...
Смотрю на его страшную, костлявую грудь, на пожелтевший лоб, с ссох-
шимися морщинами и слипшимися редкими волосами; смотрю с спокойно-злоб-
ным, усталым любопытством. Да, да, поболей и ты. Я болела и не получала
полфунта лишних. И, когда он перекатит на меня свои страшные, тусклые
глаза, я равнодушно отвертываюсь.
А в двенадцать часов принесли из столовой Борин и мамин обеды. Ага!..
Папина карточка в заводской столовой. Значит... значит, он будет голод-
ным. И полфунта не дадут.
Все четверо садимся есть два советских обеда. Смотрю, поднимается и
папа. Спустил с кровати иссохшие, пожелтевшие ноги. В тусклых глазах за-
горелись огоньки, как у животного. Искривил тонкие, серые губы и нарочно
стонет громче:
- Мааать, дай и мне ложку...
Мама, ни слова не говоря, поставила у кровати табурет и перенесла на
него обед со стола. Мы уселись на корточках вокруг. А он?.. Он тоже тя-
нется своей ложкой. От слабости сидит на постели и качается, ложка дро-
жит в страшной тонкой руке, а тянется, тянется... Мы едим быстро, а он
не успевает; я вижу, что он мертвыми глазами стережет этот несчастный
суп. Он торопится поскорее проглотить с ложки, а ложка колотится об его
зубы, о дрожащий подбородок, суп льется на костлявую грудь, колени, а
глаза все следят за тем, что осталось в чашке. Я вижу все это и старая,
знакомая ненависть, только какая-то усталая, поднимается к нему. И, кро-
ме того, тоска; хочется плакать. Сама не понимаю: за себя ли, за папу
или за всех нас.
А вечером, когда сварили похлебку, он попросил поставить ему на кро-
вать в отдельной чашке. С той же усталой ненавистью и тоской в сердце я
принесла и поставила ему тарелку. Он похлебал немного и застонал с ди-
ким, животным ужасом:
- Ох, мать, мать, я не могу есть похлебку. Ты бы... ты бы хоть купила
яичек, да яишенку сделала. И к чаю чего-нибудь кисленького купила бы...
Я сразу насторожилась в томительном, злобном удовольствии. Сейчас ма-
ма покажет ему эту яишенку и это кисленькое! Когда я болела, мне ведь
ничего этого не было. Верно, верно!.. Мама даже покраснела от злобной
досады.
- Да ты с ума сошел, что ли? На что я накуплю для тебя яишенок и кис-
ленького? Пойми сам.
Но он ничего не может понять. В ужасе бормочет, чтобы продали еще
что-нибудь. Смотрит страшными глазами то на меня, то на маму и бормочет.
И вдруг закрыл глаза, отвернулся к стене и затих. А через полминутки
глухим, усталым голосом пробормотал безнадежно:
- Я так и знал. Нечего от вас помощи ждать. Теперь можно помирать.
Господи, Боже, прости нас!
Услыхали этот стон и переглянулись мы с мамой. Но ни я, ни она ничего
не ответили папе. А вечером я сама предложила папе чаю:
- Чаю хотите?
- Дааай...
Я подала чай и отдала ему свой собственный кусочек хлеба. Его отку-
да-то принес Сережа.
3 декабря.
Сегодня в первый раз пойду на службу.
Еще совсем темно, когда я одеваюсь. В углу чернеет папина кровать.
Лежит и все так же стонет. Нехорошо на душе от этих стонов. Мама ушла за
водой.
Устало оделась и зачем-то подошла к папе. Он не с'ел вчерашнего ку-
сочка хлеба, и чай не выпит. Сам лежит, отвернувшись к стене. Осторожно
говорю ему:
- Я пошла на службу.
А он, все так же лицом к стене, заговорил со стонами:
- Ох, ох... Феюша, как ты голодная-то после болезни пойдешь? Возьми
хоть мой-то вчерашний кусочек. Не хочу я...
Удивилась страшно. В голову в первый раз за все время пришло, что он
заболел по-настоящему. Так же, как болела я. А потом вдруг подумала:
- Ерунда все это! Притворяется.
Он опять стонет:
- Взяла? Иди с Богом... Ох, ох...
- Взяла, взяла, папочка, поправляйтесь... Пошла я...
Вышла в усталом недоумении. За воротами встретила маму. Она возвраща-
ется с ведром воды. Согнулась вся, бедная. Едва тащит.
Все в том же недоумении, молча, взяла от нее ведро воды и хотела вта-
щить на лестницу. Не могу... Говорю ей:
- А он-то мне вчерашний хлеб отдал.
Мне кажется, что она сейчас ответит чем-то насмешливым и презри-
тельным, но она говорит грустно:
- Ну, ладно, иди с Богом.
На службе сижу все в том же усталом недоумении. Меня спрашивают:
- Фейка, ты чего нос повесила?
- Ни-че-го, у ме-ня па-па очень бо-лен... на-вер-ное умрет...
Кто-то восклицает с негодующим изумлением:
- Господи, как она спокойно говорит об этом. Прямо удивляюсь на нее.
Потом шла домой и опять промочила ноги. Подумала, что снова заболею.
И как-то стала рада. Теперь, наверное, наверное, умру.
И чем ближе подходила к дому, тем больше думала, что теперь умру обя-
зательно. Уже не радость в душе, а усталая злоба против всех: папы, ма-
мы, Бори и даже Сережи.
Дома со злобой сняла сапоги и отбросила в угол. Никому не говорю ни
слова. Сережа лежит, мама на кухне, папа стонет. Не заметила, как подош-
ла к кровати. Взглянула и поразилась. Закутан одеялом до самого подбо-
родка. На месте груди одеяло быстро колышется. Голова отвернулась на бок
и лежит ко мне страшным лицом. Глаза закрыты, а губы шевелятся, припод-
нимают слипшиеся усы. Виден висок, и на нем натянута пожелтевшая потная
кожа. С головы спустились и прилипли к ней редкие волосы. Господи, глаза
открылись и смотрят на меня. Какие они теперь блестящие! Губы шевелятся
сильнее и разрывают мокрые, слипшиеся комками усы:
- Феюююша, прииишлааа...
Голова закружилась. Смотрю на него, как в тумане. И вдруг стало ра-
достно: на табурете яичница и стоит бутылочка с чайным ромом. Да, да,
мама все-таки купила. Слава Богу! Побежала на кухню к маме:
- Ну, что, как папа?
А мама уже вытирает передником глаза:
- Плохо очень. Утром в больницу ходил советскую.
- Что вы, мама? Как же он один ходил?
- Да, вот один... Некому было. Доктор сказал - очень опасно. Обяза-
тельно в больницу надо. Карету ждем "скорой помощи".
- Мамочка, а карета сегодня будет?
- Сегодня обещали. Ведь его в больнице чем-нибудь полечат, наверное.
И она посмотрела на меня чего-то просящими глазами.
- Конечно, мамочка, в больнице ведь лекарства дадут, и доктор каждый
день. Там лучше будет.
Я лгу только потому, что этого просят мамины глаза.
Карета приехала в 10 часов вечера. Два толстых санитара в белых хала-
тах вошли в комнату. С ужасом я смотрю на них. Оба стоят на середине
комнаты, под самой электрической лампочкой. У одного красное лицо, как
большая буква О, толстый нос и густые брови, а другой смотрит еще серди-
тей, и говорит:
- Ну, мы думали, совсем больной, а этот и сам сойдет.
Мама плачет и одевает папу, а у него дрожит нижняя губа, как у ребен-
ка. Смотрит то на санитара, то на маму и лепечет:
- Да, да, да, я сам сойду.
И вдруг я подошла к страшному, толстому санитару и медленно сказала
ему:
- Да, да, он сам сойдет.
И мама подхватывает тоже:
- Да, да, он сам сойдет.
А я, как услыхала мамин голос, вдруг почувствовала, что текут слезы.
Убежала в другую комнату. Вытерла и опять пришла. Папа уже совсем одет и
тянется к маме жалкими, жалкими, как тогда у Шуры, глазами:
- А... а когдааа приееедете ко мне?
- Завтра, завтра утром приедем. Все, все. Переночуем ночку и приедем.
Ты не бойся. Приедем, приедем.
Мне тоже нужно поцеловать папу, а я не могу, не могу. Противные, мок-
рые, слипшиеся усы...
Санитары тронулись. Голова папы слабо мотнулась и опустилась на
грудь. Уже выходят на кухню.
Сердце словно вскрикнуло. Бросилась за ним, чтобы поцеловать. Догнала
на кухне. Опять не могу. Вдруг один санитар обернулся и удивленно гово-
рит:
- А разве его никто не поедет провожать?
Ага, ага! Папа только этого и ждал. С усилием поднял голову и смотрит
на нас умоляющими глазами. Но санитар, словно что-то прочитав на наших
лицах, добавил:
- Ну, да мы его в момент доставим.
Уже уводят. Через открытую дверь слышна возня на лестнице и рыдания
мамы. И опять сердце словно вскрикнуло. Проститься, проститься надо. Как
безумная, бегу по лестнице. Подбегаю к воротам. Стоит страшная карета.
На козлах закутанный кучер, и лица не видно. Только кнут тянется из ру-
ки. Папу уже впихивают в карету. Мама трясется от рыданий. Господи, Гос-
поди! Надо проститься с ним. Проводить его.
Сунулась в карету, а там темно, темно. В углу сидит черный папа и
стонет. И опять не могу проститься. И поехать с ним - ни за что, ни за
что!.. Господи, как страшно! Даже задрожала вся. И вдруг, не простившись
с папой, не сказав никому ни слова, бросилась прочь от кареты. Прибежала
в комнаты и бросилась на кровать. Не плачу, а только дрожу.
Потом пришли мама и Сережа. Стоит папина пустая кровать, и одеяло
раскрыто. Все посмотрели на это одеяло и сразу переглянулись. Но никто
не сказал ни слова.
Торопливо стали укладываться спать. Лежу и слышу, как переговаривают-
ся Сережа и мама:
- Завтра пораньше поедем к нему.
И внезапно я тоже кричу пронзительным страшным голосом:
- Я тоже, я тоже.
Сережа и мама сразу замолкли. Потом оба вместе говорят вздрагивающими
голосами:
- Хорошо, хорошо. И ты.
4 декабря.
А утром я проснулась такая бесконечно усталая, что не хочется ехать.
Лучше уж, как всегда, пойду на службу. Вижу, что Сережа и мама собирают-
ся. Спрашиваю их:
- А мне-то с вами ехать?
И, кажется без всякой цели, они сказали, что с'ездят одни. А я вздох-
нула с облегчением.
В канцелярии день проходил медленно. С тоской ожидала, когда все кон-
чится. Не могу видеть знакомых лиц.
Потом шла домой пешком. Трамваи не ходят. Нарочно стараюсь промочить
ноги и простудиться. Распахнула пальто. Ветер гнилой, сырой, и на улице
слякоть. Чувствую, что поднимается тупое наслаждение от того, что, на-
верное, теперь заболею и умру. Наверное, наверное! Ноги промочены, и в
горло надуло.
На Каменноостровском поравнялась с улицей, где находится Петропав-
ловская бол