╤ЄЁрэшЎ√: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
через руку, мужик подо-
шел к офицеру и свободной рукой ударил его в переносицу.
- Не пой!..
Тогда конвойный, точно вспомнив что-то, размахнулся и подскочив, как
на ученьи, всадил штык офицеру между лопаток.
Станция.
Желтый фонарь, желтые лица и черная земля.
Ночь.
---------------
Ночь.
На койке в купэ женщина. Подле черные одежды.
Поднялся Вершинин и пошел в канцелярию.
Толстому писарю объяснил:
- Запиши...
Был пьян писарь и не понял:
- Чего?
Да и сам Вершинин не знал, что нужно записать. Постоял, подумал. Нуж-
но что-то сделать, кому-то, как-то...
- Запиши...
И пьяный писарь толстым, как он сам, почерком, написал:
- Приказ. По постановлению...
- Не надо, - сказал Вершинин. - Не надо, парень.
Согласился писарь и уснул, положив толстую голову на тоненький сто-
лик.
---------------
Тщедушный солдатик в голубых обмотках рассказывал:
- Земли я прошел много и народу всякого видел много...
У Знобова золотые усы и глаза золотые - жадные и ласковые. Говорят:
- Откуда ты?
Повел веселый рассказ солдатик и не верили ему и он сам не верил. Но
было всем хорошо.
Пулеметные ленты на полу. Патроны как зерна, и на пулеметах сушатся
партизанские штаны. На дулах засохшая кровь, похожая на истлевший бордо-
вый шелк.
- ...А то раз по Туркестанским землям персидский шах путешествовал и
встречатся ему английская королева...
III.
Город встретил их спокойно.
Еще на разъезде сторож говорил испуганно:
- Никаких восстаний не слышно. А мобыть и есть - наше дело железнодо-
рожное. Жалованье маленькое, ну и...
Борода у него была седоватая, как истлевший навоз, и пахло от него
курятником.
На вокзале испуганно метались в комендантской офицеры, срывая погоны.
У перрона радостно кричали с грузовиков шофферы. Из депо шли рабочие.
Около Вершинина суетился Пеклеванов.
- Нам придется начинать, Никита Егорыч.
Из вагонов выскакивали с пулеметами, с винтовками партизаны. Были они
почти все без шапок и с пьяными узкими глазами.
- Нича нету?
- Ставь пулемету...
- Машину давай, чернай!
Подходили грузовики. В комендантской звенели стекла и револьверные
выстрелы. Какие-то бледные барышни ставили в буфете первого класса ра-
зорванное красное знамя.
Рабочие кричали "ура". Знобов что-то неразборчиво кричал. Пеклеванов
сидел в грузовике и неясно сквозь очки улыбался.
На телеге провезли убитых.
Какая-то старуха в розовом платке плакала. Провели арестованного по-
па. Поп весело рассказывал, конвойные хохотали.
На кучу шпал вскочил бритоусый американец и щелкнул подряд несколько
раз кодаком.
---------------
В штабе генерала Сомова ничего не знали.
Пышноволосые девушки стучали на машинках.
Офицеры с желтыми лампасами бегали по лестницам и по звонким, как
скрипка, коридорам. В прихожей пела в клетке канарейка и на деревянном
диване спал дневальный.
Сразу из-за угла выскочили грузовики. Глухо ухнула толпа, кидаясь в
ворота. Зазвенели трамваи, загудели гудки автомобилей и по лестницам
кверху побежали партизаны.
На полу - опять бумаги, машинки, испорченные, может быть, убитые лю-
ди.
По лестнице провели седенького, с розовыми ушками генерала. Убили его
на последней ступеньке и оттащили к дивану, где дремал дневальный.
Бежал по лестнице партизан, поддерживая рукой живот. Лицо у него было
серое и, не пробежав половины лестницы, он закричал пронзительно и вдруг
сморщился.
Завизжала женщина.
Канарейка в клетке все раскатисто насвистывала.
Провели толпу офицеров в подвал. Ни один из них не заметил лежавший у
лестницы труп генерала.
---------------
Солдатик в голубых обмотках стоял на часах у входа в подвал, где были
заперты арестованные офицеры.
В руках у него была английская бомба - было приказано: "В случае че-
го, крой туда бомбу - чорт с ними".
В дверях подвала синело четырехугольное окошечко, и в нем угловатая
покрытая черным волосом челюсть с мокрым, часто моргающим глазом. За
дверью часто неразборчиво бормотали, словно молились...
Солдатик устало думал:
- А ведь когда буду бомбу бросать, отскочит от окна или не отско-
чит?..
---------------
Не звенели трамваи. Не звенела на панели толпа. Желтая и густая как
дыхание тайфуна томила город жара. И, как камни сопок, неподвижно и хму-
ро стояли вокруг бухты дома.
А в бухте, легко и свободно покачиваясь, на зеленовато-синей воде
молчал японский миноносец.
В прихожей штаба тонко и разливчиво пела канарейка и где-то, как
всегда, плакали.
Полный секретарь ревштаба, улыбаясь одной щекой, писал приказ на ска-
мейке, хотя столы были все свободны.
Тихо возбужденно переговариваясь, пробежали четверо партизан. Запахло
мокрой кожей, дегтем...
Секретарь ревштаба отыскивал печать, но с печатью уехал Вершинин;
секретарь поднял чернилку и хотел позвать кого-то...
...Далеко с окраины - выстрелили. Выстрел был гулкий и точно не из
винтовки - огромный и тяжелый, потрясающий все тело...
Потом глубже к главным улицам, разрезая радостью сердце, ударили ули-
цы пулеметами, винтовками, трамваями... заревела верфь...
Началось восстание...
И еще - через два часа подул с моря теплый и влажный темно-зеленый
ветер.
---------------
...Проходили в широких плисовых шароварах и синих дабовых рубахах -
приисковые. Были у них костлявые лица с серым, похожим на мох, волосом.
И только непонятно, как неведомые руды, блестели у них округленные при-
выкшие к камню глаза...
Проходили длиннорукие, ниже колен - до икр, рыбаки с Зейских озер.
Были на них штаны из налимьих шкур и длинные густые, как весенние травы,
пахнущие рыбами, волосы...
И еще - шли закаленным каменным шагом пастухи с хребта Сихоте-Алин с
китаеподобными узкоглазыми лицами и с длинностволыми прадедовскими вин-
товками.
Еще тонкогубые с реки Хора, грудастые, привыкшие к морским ветрам,
задыхающиеся в тростниках материка рыбаки с залива Св. Ольги...
И еще, и еще равнинные темнолицые крестьяне с одинаковым ровным, как
у усталого стада, шагом...
На автомобиле впереди ехал Вершинин с женой. Горело у жены под
платьем сильное и большое тело, завернутое в яркие ткани. Кровянились
потрескавшиеся губы и выпячивался, подымая платье, крепкий живот. Сидели
они неподвижно, не оглядываясь по сторонам и только шевелил платье такой
же, как и в сопках, тугой, пахнущий морем, камнями и морскими травами,
ветер...
На тумбе, прислонившись к фонарному столбу, черча в маленькой запис-
ной книжке, стоял американский корреспондент. Был он чистый и гладкий,
быстро, по мышинному оглядывавший манифестацию.
А напротив, через улицу, стоял тщедушный солдатик в шинеле, похожей
на больничный халат, голубых обмотках и английских бутсах. Смотрел он на
американца поверх проходивших (он устал и привык к манифестациям) и пы-
тался удержать американца в памяти. Но был тот гладок, скользок и неуло-
вим, как рыба в воде.
...И было ему непонятно стыдно не то за себя, не то за американца, не
то за Россию, не то за Европу.
К. ФЕДИН
АННА ТИМОФЕВНА
Повесть
Глава первая.
Довольно по реке этой городов понасажено, больших городов и малых,
пышных, как купецкая супруга, и убогих, точно сирота круглая. И разными
города богатствами упитаны, а есть и такие, где скудно. И разные города
мастерства превзошли, и мастерствами шла городов тех слава, слава шла по
всей Руси и дальше.
Вот и этот город уездный кому не ведом отменными своими штукатурами?
И хоть строил Зимний дворец в Санкт-Петербурге заморский строительный
мастер, да только штукатурили-то его артели толстопятые города того
уездного, а строение без штукатурки - известно - словно девка небеленая.
Да вот так - все палаты царевы все храмы божие, дворы гостиные, властей
присутствия с тех пор, как на Руси кладку кирпичную зачали, вот так всю
Русь кирпичную от края до края сыны городка того уездного бело-набело
отштукатурили.
А еще славен городок тот тем, что сучат здесь крепчайшие канаты судо-
вые, веревку русскую пеньковую, шпагат тончайший не хуже аглицкого. По-
пал такой шпагат в воду - стал крепче; повалялся на ветру - не переку-
сишь; для снастей рыбачьих, тенет да переметов - клад такой товар, на-
ходка.
Крепкий дух идет от лабазов канатных. В знойный день отворены широкие
двери лабазные, как каретник перед закладкой. Сидят в лабазах бабы паху-
чие, щиплют быстрыми пальцами чалки прелые, громоздят круг себя вороха
пакли. А у самых ворот лабазных, на табуретках крашеных распустили живо-
ты почтеннейшие, именитые степенства гильдейские. Из-под масляных жиле-
ток полы сатиновых рубах выпущены: известно, что срамно носить прореху
неприкрытою. Сидят степенства, слушают, как стрижи оголтело свистят над
соборным куполом, слушают стрижей, млеют вместе с разморенной площадью,
а больше ничем не занимаются.
А на площади пыльной, посередь кольца лабазного низкого, высится со-
бор пятикупольный, белей снега белого. Да и как не быть ему белей снега,
когда штукатуры в городе - свои, не наемные, и их ли учить малярному де-
лу, им ли заказывать, какие надо тереть да мешать краски, чтобы горела
на куполах лазурь небесная?
Усыпана лазурь золотыми звездами, блестят они и днем и в ночи, услаж-
дают души православные негасимым своим трепетом. Красив собор, замечате-
лен.
А попытайте спросить у лабазника, чем же особенно собор замечателен?
Не моргнет лабазник глазом:
- Самая в соборе нашем замечательность - псаломщик Роман Иаковлев!
И непременно заходит все нутро лабазника от хохота.
Потому что развеселейший человек во всем городе - соборный псаломщик
Роман Яковлев.
- Аз есмь лицо духовного звания и зовусь Иаковлев, в отличие от Яков-
лева, каковым может быть всякий портной!
Веселости у него было столько, что хватало ее всему городу - и купе-
честву, и чиновникам, и цеховым людям, и духовным. И не было человека,
который бы не любил соборного псаломщика. И не было человека, который бы
не прощал ему озорства. А озорничать было псаломщика душевным делом. И
озорство его было еретическое, для людей, которых касалось оно - ги-
бельное, как семь бед.
В день восьмой ноября, в день Михайлов праздновали в соборе престол.
Всенощное бдение перед тем служил приехавший викарный архиерей, и на
клиросах пели черницы из монастыря пригородного. Повелось так, что и
чтения все отправляли в такую службу монашенки, чтобы не нарушалось в
храме благочиние дьячьими голосами малопристойными.
Приглянулась соборному псаломщику соседка его - чтица-монашенка.
Стройна была, молода, брови тонкие под клобучком черненьким неизвестно
от какой радости подергивались. Состроил псаломщик лицо строгое, благо-
говейное, тихонько так на ушко соседке шепчет:
- Позволь, сестрица, псалтирь на минутку.
Потупилась чтица, дает.
Роман сотворил крестное знамение, - земной поклон, псалтирь под ко-
ленки, да и начал, преклоненный, отбивать поклоны с жаром неугасимым,
почти в исступлении.
А возгласы, архиерея и сослужавших ему, подходили к концу, после них
- читать псалтирь.
Опустилась чтица на колени рядом с псаломщиком, шепчет ему, чтобы от-
дал псалтирь. А он в ответ:
- Поцелуй меня после всенощной - отдам!
Словно зарница метнулась перед лицом монашенки - засветилась гневным,
стыдливым огнем. А Роман бьет поклоны, стоя прочно на кожаной книжке, и
не угнаться за ним, машет спиной своей, точно цепом на току. И отмахива-
ет рядом с ним монашенка поклон за поклоном и шипит ему на ухо:
- Погубишь ты меня, охальник, читать надо, беспутный!..
И вот уж тянет кто-то чтицу за рясу, и тихо в церкви, и слышит она в
тишине страшный, без слов понятный шопот. А таким же страшным шопотом,
опалила она затылок псаломщика:
- Ну, хорошо, хорошо! Давай скорей!..
И после всенощной, в духоте и тьме узкой ризницы, поцеловал Роман
сестру во-Христе в мясистые ее губы, поцеловал не раз и не дважды.
А придя домой, хвастал молодой жене своей, хохоча и кашляя от табач-
ного дыму:
- Крещусь, бью лбом об пол и молюсь: подай, господи, чтобы согласи-
лась, подай, господи, чтобы согласилась!.. В жизни так не молился!..
Слушает Анна Тимофевна веселого своего мужа, развеселейшего соборного
псаломщика Романа Иаковлева, смотрит на озорника сквозь горячую завесу
слезную, молчит.
Глава вторая.
Мчит зимой вьюга толпы острых, как иглы, снежинок, рвет и мечет
вьюга, потешается. На соборной площади пустынно, водит только ветер хо-
ровод снежных саванов. Лабазы закрыты крепко-на-крепко, понавешены на
двери пузатые замки железные, точно пудовые гири. Чище снега собор воз-
вышается, горят на лазури куполов звезды ясные.
Холодно.
Через старое зеленое оконце глядит Анна Тимофевна на пустынную пло-
щадь, глядит широкими желтыми глазами на снежные воронки, на замки ла-
базные, на звезды куполов золоченые, и в желтых глазах ее раскрыт испуг.
Поджидает она мужа - ушел он с утра в собор к обедне, - уж смеркает-
ся, а его все нет. И не по себе Анне Тимофевне, потому что плохой это
знак, когда поздно возвращался Роман Иаковлев.
Весел он бывал лишь с похмелья, а когда напивался - свирепел и безоб-
разил. Напивался же всегда к вечеру, приходил тогда домой ночью и дебо-
ширил.
Глядит через оконце на площадь Анна Тимофевна, и мерещится ей в снеж-
ных воронках вихрастая голова мужа, и усы его колкие, как щетина, и ка-
дык острый на шее его, словно челнок в швейной машинке, взад и вперед
шныряет. Скалит зубы свои пожелтелые Роман Иаковлев, заливается смехом,
а губы точно шепчут:
- Погоди, я тебе ужо...
Раскрыт в глазах Анны Тимофевны испуг, жутко ей от носящейся в снеж-
ных саванах головы вихрастой, жутко ей оттого, что готовилась она к вес-
не, на третий год, замужества, впервые стать матерью.
После вечерни, из густой зимней тьмы, овеянная вьюгой морозной, яви-
лась Матвевна - соборная просвирня, женщина мягкая, сердобольная.
- Твоего-то сокровища, девынька, опять в церкви не было. Вожжа, поди,
под хвост попала...
Сидели в кухне за шипучим самоварчиком, гуторили отогретыми чайком
голосами, любовно промывали всем родным и знакомым косточки. Научала
мать-просвирня молодую псаломщицу приметам разным, гаданиям, уговаривала
подменить мужу обручальное кольцо золотое - кованым железным, позолоче-
ным: сразу станет благоверный тише воды, ниже травы. Уминала мягким ртом
жвачку тыквенных каленых семячек, на бубновую даму раскладывала тридцать
два листика:
- Неизбежный у тебя, девынька, случай жизни выходит... Интерес полный
в крестях... Крести кругом, одни крести...
Звенят в трубе вьюшки железные, ломится в печку вьюга студеная, наго-
няет страх на Анну Тимофевну:
- А что же, Матвевна, крести означать могут?
Растопляет мать-просвирня на лице своем улыбку, в пустом мягком рту
спрятаны у просвирни губы, говорит она острой бородой да носом, - не гу-
бами:
- Крести-то, девынька? Да крестинам быть - не миновать, милынька!..
И, словно только-что скатился с гладких плеч пуховой платок на коле-
ни, прикрывает себя хозяюшка торопливо, точно зябко ей.
Лукаво ловит выцветший глазок просвирни потупленный взор Анны Тимо-
февны:
- Ай, девынька, не мужнина жена? Пора, пора чай!..
- Страшно, - протягивает к старухе белую руку Анна Тимофевна.
- И, девынька! Перевяжем мизинец ниточкой суровой - глазом не морг-
нешь, как все кончится. А уж бабка-то я, повитуха-то!..
- Не того боюсь, - шепчет Анна Тимофевна, да вдруг в тоске жаркой ру-
ками всплеснула и голову тяжелым камнем на колени гостьи своей уронила,
рыдаючи. И будто придушил ее кто - рвутся из сердца самого слова беспа-
мятные:
- Доносить бы только... доносить!..
Перебирает мать-просвирня пальцами-коротышками спутанные волосы Анны
Тимофевны, гладит мягкою, как просфора, рукою ее голову, а голова - пы-
шет полымем, и слезы - словно угли.
- Наша доля изначала такая. Мой-то отец дьякон, - упокой его душу,
господи, - на что был смирен, - сидит, бывало, как безрукий. А поест
сладко, да выпьет - то тебя за косу, то тебя в бок. Откуда руки-ноги
возьмутся - скачет, козлу подобно! Так уж и знала: серединка сыта - края
играют...
Хорошо Анне Тимофевне с просвирнею, даже в дрему клонит и вьюшки в
трубе как-будто звенеть перестали.
А не успела она, на мороз выскочив, за гостьей калитку запереть, как
простонали мерзлые ворота от ударов яростных, и закрутила вьюга хриплый
голос хозяина:
- Гря-дет в полу-у-у-унощи!..
Кинулась Анна Тимофевна с крыльца назад к калитке, подхватила под ру-
ку мужа, а он перекатывается через сугробы - сам, как сугроб - весь в
снегу, оледянелый, жесткий. А у жаркого шестка, не поддаваясь торопливым
рукам жены и следя расписными валенками по полу, не водой становился
снежный сугроб, а водкой - завоняла кухня трактиром с напитками. И вязло
в спиртной вони охриплое лопотанье:
- Недостоин же паки его же обрящет унывающе!.. Пойми, ты, недостойна
паки!.. Говори, отвечай мужу, почему унывающе? Бди, бди, говорю тебе!..
Вот-вот подавится Роман Яковлев кадыком своим, - глотает слюни после
каждого слова, но не переглотать всех - брызжет мягкий рот, как дырявый
жолоб в оттепель.
Рассыпал на столе вяземские пряники - в пакете принес от купца знако-
мого - водит волосатой рукой по липким сладостям, угощает:
- Почему не ешь? Ешь, говорю тебе, лопай! Я для тебя старался: три
фунта сожрал - три фунта выспорил. На спор жрал, вот! Может, ради тебя
сподобиться мог, а ты не ешь?..
Рыжий весь Роман, веснущатый, мохны торчат, ощетинились, похоже лицо
его на груду пряников вяземских - пятнасто-желтое, клейкое, а в голосе
нет-нет прозвенит что-то, как вьюшка, в трубе дребезжащая.
- Лопай, а не то выгоню как есть за ворота!..
Тихая сидит против мужа Анна Тимофевна, в белой руке дрожит, рассыпа-
ется колода в тридцать два листика, слышится ей голос просвирни:
- Крести кругом, одни крести...
И чуть внятно губами белыми шепчет, а то просит взглядом глаз одних
испуганных:
- Ромочка, ты бы лег...
Торопится вьюга завалить до рассвета снеговыми горами крыльца да под-
воротни, кряхтят, сопят на морозе тесовые лачуги, торкаются ставни в
мерзлые оконца, будто путники, бураном настигнутые, о ночлеге молят. И
как ни хоронись от крещенских ветров заречных, как ни затыкай щели да
трещины паклей пухлою - выдует за ночь тепло горничное, скует стекла ле-
дяными узорами.
Зябко в комнатах соборного псаломщика, от пурги крещенской зябко, да
от хозяина, как пурга буйного.
Не успела Анна Тимофевна в постели отогреться, как сорвал с нее Роман
одеяло, завопил оголтело, неистово:
- Под одеялом слезу точить будешь? На мужа беду наговаривать?
Кулак у Романа волосатый, в узлах весь, словно корневище, - вот-вот
опустится на Анну Тимофевну. Сжалась она вся, собралась под белой рубаш-
кою, руками живот заслоняет, а руки дрожат, и крик отчаянный тоже дрожит
пронзительно:
- Ребенок, ребенок!
- Девчонку родить собираешься? Говори, девчонку? Мне надо род свой
продолжить, древо свое родовое!.. А ты норовишь на-зло... У меня дед -
поп, отец - поп, у меня весь род - духовенство! А ты кто? Я тебя в люди
вывел, в сословие! А ты что?
И так за полночь.
А на утро утихомирилась пурга заречная, а с ней Роман. Куда озорство
девалось - виновато круг жены увивается, развеселейшие говорит ей исто-
рии, из кожи лезет, рассмешить Анну Тимофевну.
- Приходит мне, Аночка, на ум: сделать бы такую комнату, все стены
зеркальные, и потолок тоже, и пол. А потом пустить бы в эту комнату бе-
гемота - посмотреть, что стал бы дел