▌ыхъЄЁюээр  сшсышюЄхър
┴шсышюЄхър .юЁу.єр
╧юшёъ яю ёрщЄє
╒єфюцхёЄтхээр  ышЄхЁрЄєЁр
   ─Ёрьр
      . ╨рёёърч√ 20-ї уюфют Ёрчэ√ї ртЄюЁют -
╤ЄЁрэшЎ√: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  - 95  - 96  - 97  - 98  - 99  - 100  - 101  -
102  - 103  - 104  - 105  - 106  - 107  - 108  - 109  - 110  - 111  - 112  - 113  - 114  - 115  - 116  - 117  - 118  -
119  - 120  - 121  - 122  - 123  - 124  - 125  - 126  - 127  - 128  - 129  - 130  - 131  - 132  - 133  - 134  - 135  -
136  - 137  - 138  - 139  -
л: его уход из больницы; странные улицы Москвы и ка- менную женщину; предосенний день, когда умер сын; летний день, когда на четвертом месяце был убит другой, ожидавшийся, - в клинике так и сказа- ли: "Хороший мальчишка был бы"; и утро, когда его, Пимена, собирали в больницу: все расплывалось, глаза на стенах плакали, рядом с Фелей стоял ее брат, Вениамин: ехал в командировку, на голод, и волновался: к нему пришел неведомо где скитавшийся оборванный... отец... бывший помещик, тот, что 10 лет тому назад прогнал Фелю: без его ведома вышла за Пимена. Феля кинулась к брату: - Где же он? У тебя?.. - Да, но не ходи к нему: он и слышать о тебе не хочет... Феля плакала тогда, как плакала после аборта, как плакала в день смерти сына. И теперь в глазах ее стояла боль за кинутую в землю родную кровь, за отца, за всех, за все, а под болью - судорожная радость: Пимен жив, она не одинока. XVIII. Теплые ветры скачут по белой земле. Под их копытами, под их фырком ноздревятся снега. У берез начинается праздник. Они дрожат от радости, но, кроме земли, полной хмеля, кроме жажды впитать его, у них ничего нет в дни первых теплых ветряных песен. Пьют, пьют, и все мешают им пить. На песни и шумы отзываются жалобой. Притворяются, будто до сердцевины еще скованы льдом, будто праздник да- леко, за морями... Но раньте их, - вместо слез брызнут буйным земляным вином. Дон, Каспий и Волга осмуглили Вениамина. Жилистый, бородатый, улыбчи- вый... Придвинулся к оживающему Пимену, с улыбкой расспросил о болезни и начал рассказывать. Вскользь как-будто кинул: - Без меня отец надумал мириться с Фелей, - и смутился... Оглядел комнату, указал на газетные простыни и оживился: - А вы хорошо сделали, что завесили свои глаза. Они часто вспомина- лись мне... особенно на голоде, на Волге... Я и до сих пор не понимаю, зачем вы рисовали их. Ведь, они усиливают смуту, раздражают, кричат чорт знает о чем, вместо того, чтоб успокаивать. Вы вот и сами почувствовали: теперь не такие глаза нужны... Всюду кипит работа... все оживает, под- новляется... Пимен насторожился и сел. Послушал, сдернул со стола газету и щелкнул по ней: - По-вашему, новые глаза нужны, чтоб глядеть на эти об'явления, на лавочки и спекулянтов? Какие же нужны для этого глаза? Или вы вышли из партии? - Т.-е. как вышел? - А если не вышли, так зачем закатываете к небу глаза: работа, ожив- ление, обновление. Вениамин отодвинулся и встал: - Виноват, вы что-то слишком желчно... - А вы не притворяйтесь... - Я? Я не притворяюсь... Глаза Пимена стали ярче, и, казалось, из них полыхнуло: - Значит, вы довольны?.. Вам уже необходимо искусство, которое успо- каивает, как валерьянка?! - Мне некогда ковыряться в себе, доволен я или недоволен, - мрачно ответил Вениамин. - Этим могут заниматься художники, поэты... Я завален работой... И о чем тут говорить: и об'явления, и лавочки неизбежны. - Допускаю, но только как печальную необходимость. - Почему печальную?.. ...Так перед завешенными глазами завязался спор о торговле, о спеку- ляции, об Европе, о художниках и писателях, о коммунистах с большой бук- вы, о коммунистах без 5 минут, о покойных митингах, о тенях жарких слов, о понятиях и образах, о массах, об их доле, о море скуки, наползающей со страниц газет... И все в ком, по-русски... Часа два взметывались, перерывая друг дру- га, голоса. И ком рос, лохматился, увязал; его толкали, и он вновь ка- тился. Остановил его голос вошедшей Фели. Пимен осекся и лег, а Вениамин шепнул сестре, чтоб она зашла к отцу, и хмуро протянул руку: - Мне некогда... XIX. Ветер, сутолока, цоканье, смех и звон вмешались в оборванный пред закрытыми глазами спор. Пестрая, разноликая улица цвела пирожками, суха- рями, пирожными и майонезами. - Выпятила живот... вот, мол... Это легко... Нет, ты покажи главное, покажи машины. Ведь, не можешь без окраин? - хотел отмахнуться от нее Вениамин, но она гремела, а Пимен не уходил из памяти. - Да, да, и мне все это не нравится, - кинул ему Вениамин. - Но ты подожди. Ты не пачкал рук практикой, ты не строил сам, и тебе легко рас- суждать... А каково нам, практикам? Разве виноват я, что все, что вижу, напоминает мне о том, чего ты не знаешь? Вот, например, этот мальчишка. Для тебя он только ребенок с базарным голосом, а для меня... И Вениамину рисуется: С конца 1917 г. мальчишки-папиросники в одиночку и стаями каждый ве- чер прибегали к его соседу по квартире - табачнику. Табачник каждый день выносил (- Слышишь, т. Пимен? выносил!) с фабрики по несколько сот папи- рос, продавал их, жил прекрасно, а о нем, Вениамине, говорил всем: - Каверин? Вор... комиссары все воры... ...Из-за стекла пестрело флаконами, баночками, кусками мыла, и Вениа- мин дернулся: - Или вот... Пред ним встала выходная фабричная лестница, усеянная кусками мыла и пузырьками. Со ступеней на ступени капало духами, одеколоном: взяли для "выноса", узнали о контрольном обыске и бросили... - И вот об этом ты предлагаешь говорить на собраниях рабочим? Этим, веришь, можно воскресить митинги? Бить массы правдой?.. Вы воровали, мол. Да разве массы не знают этого? А почему воровали? Почему, чоррт по- бери!? И почему я, я, мы, коммунисты, должны посыпать сердце массы этой солью? Именно солью, солью... Слово "соль" сорвало с памяти Вениамина кору. С занявшимся дыханием он уставился в прохожих и бормотал: - Соль... соль... Вокруг чирикали, спешили, солидно переваливались, истекали пред вит- ринами слюною, - и никто не думал о соли... На афишах о ней ни слова. Афиши бредят тайнами любви, смерти, ревности, чтоб их чорт побрал. Поэ- ты, писатели проглядели тему "Соль и революция". А может быть, и для них, как для миллионов обывателей, соль только приправа к щам? Столкнуть бы их с теми, кто содрогается при слове "соль"... О, те рассказали бы им такое, отчего страшно стало бы рифмовать и ритмовать... Даже он, Вениа- мин, знает о соли жуткое... Юг был в руках белых, в Москву гнали соль, гнали вагонами, платформа- ми, в кулях, без кулей, без веса, без счета, срочно, - лишь бы не доста- лась врагам. А здесь вокруг соли вилась орда подлецов. Пропадали подво- ды, грузовики с солью. И чьими, чьими, как не рабочими, руками крали ее подлецы? ...Крючники на железной дороге вонзали крюки в кули с солью так, что те разрывались. У каждого крючника за спиною висел мешок. Каждый при пе- реноске из надорванного куля отсыпал соль. И мешки тяжелели, болтались, мешали работать. В обед крючники ссыпали соль торгашам, ели, пили и опять с мешками шли на работу, опять отсыпали. А за разгрузку отвечал коммунист. Он говорил им: "Воруете у себя". Он кричал им: "Если все бу- дут обворовывать себя так, как вы, генералы дойдут до Москвы!". Его слу- шали, но мешков не снимали... И он стал отбирать соль. Два дня отбирал, а на третий крючники накинулись на него, и его спас браунинг... Руки Вениамина свела дрожь, будто его кололи сотни раз'яренных глаз, и он гасил в них ярость браунингом, пятился и кричал: - Товарищи! Товарищи! ...Площадь глянула из-за угла рядом возов с дровами, и в памяти, от- тесняя соль и крючников, блеснули виденные сегодня глаза рабочего: - Мы осенью последние силы клали на заготовку дров, не успели пере- везти их, и ими теперь здесь торгуют мужики... - Бррр... ...Встречу одно за другим плыли окна. И с каждого окна в глаза прыга- ли товары, и каждый товар вызывал в памяти горькое, саднящее: Сапожников с привязанными к ляжкам кусками кожи. Кондитеров с сахаром в поясах. Текстилей, обмотанных материей... И еще, еще. И уже не с Пименом, не перед закрытыми нарисованными гла- зами шел спор, - толпы крючников, сапожников, текстилей, парфюмерщиков шли на него, коммуниста, и кричали: - Значит, мы виноваты?! Ну, говори! Мы? Вениамин глядел им в глаза. Чуял их муку, их ужас, но Пимен прав был: в нем уже кишели не паутинные, тусклые слова о царях и министрах - о них все без слов ясно, - клокотали слова о республике, о всех, и всем, всем: - Нет, нет... вам тяжело, знаю. В Европе наши товарищи еще слабы, ждут, и мы в тисках. Я не обвиняю. Я за вас, я ваш, без вас меня нет. Но глядите, глядите: жир выполз из щелей, афиши баюкают нас, улица выпятила живот и миллиардами соринок катится на заложенный нами фундамент, зага- живает его, хочет занести, похоронить. Учитесь! Ведь, вы помогали ей! Не все, не все, знаю. По нужде, да, да, знаю. Но вашими руками она воровала грузовики, подводы. Вашими руками выгребала на рынок самое нужное. Что? Неправда? Скажите, скажите, что неправда. Ведь, не можете?.. В каторжных централах, в крепостях и тюрьмах тысячи ног вызванивали кандалами, тысячи тяжелых камерных дверей за тысячами спин выгрохатывали первые вскрики свободы. А на воле шамкало: - Не получшает: у царя и министров есть такие машинки: чуть что заду- мает народ, они все выведают этими машинками, и под замок... Полны тюрьмы людей... Бред, сыщицкая сказка. Но сколько голов кружила мечта о машинке-раз- гадывательнице чужих дум? Ее не придумали еще, - в этом счастье Вениами- на. Он шел по Москве, бормотал, кипел. А вдруг обладатель такой машинки положил бы руку на его плечо: - Что, товарищ, отмахиваешься от искусства, а сам бредишь образами? Продолжай. Все мы притворяемся трезвыми, деловыми, а в душе мы все поэ- ты... Стыд скорчил бы Вениамина. XX. У отца под глазами мешки. В мешках слезы. Ему надо выплакать их. В этом все, а он притворяется сердитым, суровым. Сидит на диване, против электрической лампочки, обвернутой бумагой, и, не глядя на Вениамина, хрипит: - Ну, заходил к Фелицате? Ну? Придет? Ага. Отвратительное "ну" наростом сидит на старом языке. Выросло за долгие годы жизни в имении, - каждодневно отдавал приказы, спорил и ругался с мужиками. Вениамин глядит на него через лампочку и не шевелится. - Ну? - Что? - Придет, значит? Она не в тебя. Ты гимназистом вышел из моей воли. Мужиков бунтовал у меня, с подпольщиками снюхался. И она завольничала, ну, а родового не потеряла... Дьяволовой революцией его не выкорчуешь из нее, крепко сидит... Один ты у меня такой. И на что польстился? Ну, если б сидел в этом самом Совнаркоме Лениным, Троцким или этим... ну, что по народному помрачению... а то, ведь, в затычках состоишь. - Не надо, отец. - Ну, чего не надо? Вру? Ты же на поручениях. Подумал бы, кто ты, ка- кой твой род: Ка-ве-ри-ны... Замызгал ты его и себя... Ну? Как степной воробей: мокрый, дрожишь, а все птицей притворяешься... Срам. Отца разо- рили, выгнали, а ты с ними... - Отец... - Ну, чего? "Отец, отец". Сорок лет я тебе отец... Думаешь, сладко им быть? Старик хватает со стола газету, отбрасывает ее и ложится лицом к сте- не. Видит имение, парк, лес, поля, деревни, жену и место, где она похо- ронена: возле сельской церкви, под липами. Рядом с нею лег бы и он. Его придавил бы камень, сделанный по его чертежу... А где ляжет он теперь? В какую землю? Ведь, сын и креста не поставит... Стоит вот, глядит, может быть, ждет его смертного часа... Старик взметывается и хрипит: - Ну, чего стоишь? - Что ты? - Стоишь, говорю, чего? - Не волнуйся, лежи... - Да не могу же я лежать... - Почему? - А потому, что не знаю, что у тебя на уме... Ведь позорю я твою ком- мунистическую честь? Раньше была дворянская, офицерская честь, а теперь ваша, коммунистическая... Как же: отец дворянин, помещик. Ну? Записано же это, небось, в анкетах? Или соврал? Вам можно. Иного шельмеца так зо- вут, что и не выговоришь, а у вас он Григорьев, Иванов... - Ладно, отец... - Ну, неправда? Мешаю же? - Бред это, отец... - А я знаю, что у вас правда, что бред? Ну, только ты не тревожься: я скоро уберусь. Тошно мне в вашем проклятом ветре. Ты на каторге перево- дов от меня не принимал, а я живу у тебя приживалом. Ну, недолго уж. И я после смерти смирным буду. Это вот только меня тревожит дед. Каждую ночь приходит... Ты до старости не доживешь. У таких старости не бывает. Зо- лою разлетишься в чортовом ветре... Ну, о тебе напишут... Небось, этим и живешь? В истории, мол, буду? Щенок! Я мог бы попасть в эту историю лет пятьдесят тому назад. И у меня были бредни: отдать землю, опроститься. А я не захотел... Вы, нынешние, не поймете... Дворянин я, а это... ну... Слова старика налиты спесью, тьмою. Вениамин ощущал их слепыми и лип- кими. Виделись ему не имение, поля и леса, а две клетки в тюремной ком- нате свиданий. В одной из них стоял этот старик, отец, тогда моложавый, крепкий. А в другой он, Вениамин. В пустоте, между решетками, окном и надзирателем, бились звуки голоса старика. Он просил Вениамина не поро- чить рода, обещал с'ездить в Петербург и добиться прощения ему. Вениамин глядел в сторону. Старик горячился. В доводах его мелькали имена Льва Тихомирова, Михаила Бакунина, Льва Толстого. Вениамин молчал. Старик вы- держками из Федора Достоевского пинал социализм. Поносил Дарвина, Марк- са, эмиграцию... Вениамин тихо сказал ему: - Напрасно, ты, отец: мы сделаем лучшее... - Лучшее? - удивился старик... - Да, у нас не будет всего этого... - Чего? - Тюрем, казней, голода, нищеты, каторжного труда. Старик глядел на Вениамина грустно, беспомощно. На этом свиданье и оборвалось тогда. И вот теперь, через 16 лет, каждый раз, когда ворчал старик, Вениамин ждал напоминания об этом тюремном свидании. Помнишь, мол? Теперь вы у власти, а нет у вас голода, несправедливости, тюрем? Но старик не поминал. Не забыл, не мог забыть, знал, что это самое жгучее, но не напоминал... Это вызывало нежность к нему, и много надо было сил, чтоб сдержать ее. Ведь, старик припадет, обнимет, будет капать из мешков под глазами капельками, проклинать ветер, стряхивающий его с жизни. И что скажет ему Вениамин? Ничего, мол, отец: пусть голод и хо- лод, пусть разруха, тюрьмы, но перемещены значение и смысл всех понятий и вещей... Перемещены навсегда... Никакие силы не поставят их на прежнее место... Разве старик поймет? А иных слов нет. Все иные слова в устах Вениамина - ложь. XXI. Во сне к старику пришел дед. В халате, с трубкой, ласковый. Зашевелил влажными от улыбки усами, и из-под них потекли налитые суеверием слова: - Чужую землю надо освящать родной землею. А то зачахнет, обеднеет и вымрет род. Земля мстит за измену, хлеб - кровь ее, и мы сосем, сосем... Тем и живы... Только пуповины не видно. Но она есть... Старик знал, что это снится, - привык уже, - но чувствовал себя моло- дым и лепетал в дедовские глаза: - Да, да... я помню, хорошо... - Вот, вот... хоть крохотку, а носи с собою, чтоб чужую освятить, чтоб в гроб лечь с нею... Помни это, помни... Дед был добр в эту ночь: не заставил клясться... Похлопал по плечу и разбудил. В углу, из-за ширмы, в потолок упирался зеленый от абажура ша- лаш света. Перо скрипяще бегало по бумаге. "Пишет", подумал старик, и спину его проняло холодком: дед приходит с того света с земляным заветом, хлопочет о крепости и силе рода, а Вениа- мин, сын его, днем и ночью рвет и топчет завет и все родовое. Рода нет и не будет... Смерть... Муть задернула свет, но в звенящем сознании из боли вырвалась синег- лазая, в ясном ситцевом платье, Феля... Такой прогнал ее старик, такой сохранила ее ему память, такой он хотел и увидеть ее. "Может быть, детей нарожала". Расплыться губами в улыбку мешало перо: значками - слово за словом - пригвождало к бумаге мысль, боялось отстать от нее и спешило, спешило... XXII. Когда березы нальются вспененными землею снегами, им невмочь прятать радость. Звенят, пучат в высь почки, брызжут искрами зелени и веселым, пьяным шумом кличут дали и близи - сиять, кудрявиться, петь с ветрами солнцу и синеве... Крыши сыпали в золотые мрежи дня чиликавшими алмазами и хрусталем. По трубам с грохотом сползали льдинки, и все влажнело, искрилось... Пимен снимал со стен газетные простыни. Строчки косились, ползли к полу, и из-под них выплывали глаза: - Это ты? Все такой же? О-о-о! Пимен оглядел их и встревожился... Одной пары глаз, самых нужных, са- мых дорогих, не было. С трудом вспомнил чьих, покраснел и глянул в угол. Там было пусто... Метнулся к шкафу, под кровать и почти крикнул: - Да где же он? Разве я отвез его? - Кого? - Где Кандальник? - Да я же продала его... - Ты? Его? - Конечно... Еще в больнице говорила тебе. И ты согласился, даже то- ропил меня. Успокойся, сядь... - А как же фабрика? И кому продала? Пимен хмуро выслушал Фелю, и Кандальник представился ему среди розо- вых, упитанных, как в тюрьме, скованным коврами, блеском и холодом чужо- ты... - Да разве для них я его писал?.. Дьяволы... Зубы скрипнули. Вечер, потухая, окровавил мольберт и натянутое на раму свежее полот- но. На грунте серели контуры решетки, надзирателей и напруженной гневом руки Кандальника, - чтоб на ветру повседневных забот, печалей, тоски и радостей звала фабричные корпуса к неугасимому. XXIII. Надзиратели, дверь карцера, кандалы, решетки и полоса света ожили. А Кандальник был слепым. Вскинутой рукою, тьмою глазниц рвался в жизнь, а когда на лице его вспыхивал свет, деревянел. Кисть мутью задергивала его глаза. Тогда по нем пробегал трепет. Он бил веками в мазки, силился сбросить их, и увидеть. Не раз, не два было так, и Пимен отделывал ожившее, улыбался порыву Кандальника увидеть и в волнении представлял его на окраине. Этого не перехватят ковры и глаза розовых, упитанных. Этот в сотни, в тысячи плеснет холодом кандального железа и дребезгом суставов под ударами мо- лотков. И сотни, тысячи руками и спинами услышат его хруст, его веру в их огромность, силу и рост. Слышно же весенними зорями, как растут тра- вы, - слышна будет и его вера. Толпы вместе с ним обожгутся о кандалы, вместе с ним их унизят руки тюремщиков. Они зазвенят и до выпрямляющих вспышек в груди будут глядеть на него и слушать. Он всем и каждому скажет, всех и каждого спросит... И не словами, - гневом, верой. Порывом - разбить или разбиться, - потом муки спаяет об- реченных итти. Дрожь их спайки пройдет по толпе и толпам ветром уп- рямства и жажды мерзнуть, ошибаться, голодать, побеждать, строить, рас- ти, но не быть заковываемыми. Его глаза, его напруженные руки и ноги в кандалах, как знамя, возьмут они в свою кровь для себя, для детей своих и для детей детей... И его глазами взглянут на жизнь. ...Такой вставала перед Пименом встреча Кандальника с толпою, с тол- пами. XXIV. Прозреть Кандальник должен был в туманный день. Пимен поправлял ре- шетку, темноту в углу, лица надзирателей и похрустывал. Оставшись один, прислушался к себе и приник к полотну. В виски стучало. Руки пружи- лись... Кистью разрезал в глазницах Кандальника муть и раздвинул ее ве- ками. В веки замкнул два неба белков и пустил по ним зрачки в радужных кольцах. Был полон сдерживаемой радости. Пронизал зрачки огнем, отошел и до крика прикусил губу: в глазах Кандальника не было ни гнева, ни веры, - они брезжили удивлением. Раскрытый рот не трубил, не покрывал криком звона кандалов и стука молотков. Старший надзиратель глядел на него и кривил губы. Эта усмешка, такая знакомая, знобящая, как на врага толкнула Пимена к полотну. Он шире раздвинул Кандальнику веки, притушил в зрачках его свет, углубил провалы щек и отошел. Из сердца его в голову и ноги брыз- нуло болью: в глазах Кандальника теплились укор и мука. Он как-будто стыдил надзирателей. Его заковывали, б

╤ЄЁрэшЎ√: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  - 95  - 96  - 97  - 98  - 99  - 100  - 101  -
102  - 103  - 104  - 105  - 106  - 107  - 108  - 109  - 110  - 111  - 112  - 113  - 114  - 115  - 116  - 117  - 118  -
119  - 120  - 121  - 122  - 123  - 124  - 125  - 126  - 127  - 128  - 129  - 130  - 131  - 132  - 133  - 134  - 135  -
136  - 137  - 138  - 139  -


┬ёх ъэшуш эр фрээюь ёрщЄх,  ты ■Єё  ёюсёЄтхээюёЄ№■ хую єтрцрхь√ї ртЄюЁют ш яЁхфэрчэрўхэ√ шёъы■ўшЄхы№эю фы  ючэръюьшЄхы№э√ї Ўхыхщ. ╧ЁюёьрЄЁштр  шыш ёърўштр  ъэшує, ┬√ юс чєхЄхё№ т Єхўхэшш ёєЄюъ єфрышЄ№ хх. ┼ёыш т√ цхырхЄх ўЄюс яЁюшчтхфхэшх с√ыю єфрыхэю яш°шЄх рфьшэшЄЁрЄюЁє