╤ЄЁрэшЎ√: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
ать он?..
Насказав ворох историй любопытнейших, поев кислой капусты и расцело-
вав Аночку, забрал судок с вареной картошкой, да с ним в собор к обедне:
пожевать там перед апостолом.
В церкви с левого клироса через северные врата видно, как молится у
жертвенника протопоп соборный, отмахивает головой - кругляком лысым -
поклоны короткие. На лысине у протопопа играет зайчик, дразнит развесе-
лого псаломщика.
Свернул Роман Иаковлев из клочка бумаги трубочку, нажевал вареной
картошки, приладил трубочку ко рту, закрыл ладонью, чтобы не видели, ко-
му не следует. Прицелился протопопу в лысину, дунул в трубочку. Полетел
через врата северные комочек картошки жеваной протопресвитеру на голову.
Весело на клиросе, потешно...
А потом в гостях у подрядчика штукатурного расписывал Роман Иаковлев,
как щупал ладонью протопоп свою лысину, задирал голову к потолку распи-
санному, подвигался у жертвенника то вправо, то влево, а после обедни
говорил псаломщику:
- Развелась в алтаре у нас сырость смертная: в литургию окапала лыси-
ну мою плевотина непотребная!..
Гогочут штукатуры нутряным гоготом, любо тешит их псаломщик соборный
развеселейший.
В тихих горницах поджидает мужа Анна Тимофевна.
Глава третья.
После первой оттепели заячье мясо невкусно, а птицу об эту пору пе-
рестают бить: ждут кладки. Много значит и то, что не переводились в го-
роде постники да говельщики, так что если и бывал еще по базарным дням
привоз какой, так самый пустяшный. Базар не базар, - уныние. Люди бро-
дят, словно спросонья, торгуются больше по привычке, обманывают без ра-
дости, все только охают, да поминают господне имя, отрыгивая подсолнеч-
ным маслом.
Тоска.
И отчего нет, отчего нет такой тоски во всем мире, как тоска российс-
кая, великопостная, отчего нет такой тоски по всей земле, как тоска
уездного города?
Прикроют город сумерки пухлою шалью, тявкнет на звоннице альтоголосый
колокол, сползет его надтреснутый зов вниз, на площадь. И вот уж по дво-
рам, амбарам, в сенях и душных комнатах постлался клейкий звон, задре-
безжал разбито в каждой щелке, дрожит, печалится, тоскует.
Весь пост зовет альтоголосый. Притянут язык его за веревку к доске;
доска одним концом прикована к половице, другим подвешена к языку; на
доску ставит звонарь ногу, звонит ногой. Раздельно тявкает надтреснутый
колокол, нехотя сосут его альт сонливые сумерки. И весь пост, весь пост
молчит бездонный гул больших колоколов.
Тоска.
Обмотались тряпьем старухи, скрючились от холода, перед папертью
взгромоздились на чугунки да квашни. В чугунках да квашнях - угольки.
Греются старухи на угольках, кутаются в ветоши, поджидают говельщиц -
продать говельщицам сушек на раздачу нищим.
Ползут по снежной площади говельщицы, посмотришь с звонницы - черные
скуфейки, - взбираются на паперть. Во вратах храмовых прорезана для го-
вельщиц щелка-лазейка, как пчелиный леток.
Тявкает альтоголосый колокол, раздельно, надорвано, ползет его зов
вниз, на площадь, сосут его альт сонливые сумерки.
Тоска.
У косопузого дома - выпятил дом первый этаж, точно беременный, - под-
ле входа в пивную стоят два парня. В умятый снег вросли тупоносые, круг-
лые валенки, неподвижны парни, молчаливы. Поводят оба по сторонам глаза-
ми, но мутно кругом, не на чем остановить взора.
Из-за угла мохнатым турманом вылетает пьяный. Стоит раскарякой мину-
ту, другую. Потом летит направо, к парням, выплясывает путаный танец на
проторенной дорожке, вязнет в сугробы.
Один парень другому.
- Ты что уперся?
Тот цедит сквозь неразжатые зубы:
- Да так. Думаю: садануть яво што ль по шее? - и лениво волочит свой
взор за пьяным. Тогда другой парень щурит глаза на затылок пьяного, при-
меривается, говорит, подумав:
- Не стоит... чорт с ним!..
Пьяный ныряет в переулок, парни молчат, ищут в сумеречной мути, на
чем остановить взор.
Тоска.
В косопузом доме, в пивном заведении сидел Роман Иаковлев и, глотая
соленый горох, изрыгал:
- Древо рода моего прочно! Понял? Можно сказать - ге-не-о-ло-гия!
Вот. Знаешь, что такое генеология? У меня дед, Роман - поп, алкоголик.
Отец, Роман - поп, алкоголик. Я теперь - тоже Роман, тоже алкоголик. А
что я не поп, так какое тебе дело?
- Г-гы-ы-ы!.. Не можешь!
- Я-то? Да мне до рясы руку протянуть! У меня в епархии...
- Не хочешь, поди?
- И не хочу! Тебе все просто, потому что ты - дурак. И ты тоже.
- Ггы-ы-ы!..
- А я имею философию и в состоянии размышлять...
- Ну-ка, заверни!
- С посвящением в сан я переживу как бы метаморфозу. Знаешь, что это?
Может совсем другим человеком стану. Может меня тогда в воду опустишь, а
я и разойдусь... Как соль...
- Го-о-го! Го-го-о-о!.. А как же все попы моются, и ничего?
- А ты видал? Со всеми мылся?
- Го-го-оо!
Только и посмеяться великим постом, что в заведении, за одним столом
с Романом Романычем. Кабы не он - с кем отвести душу, как размотать вяз-
лую скуку, чем отбиться от душной хватки альтоголосого зова? Все озорни-
ки, все охальники дружат с Романом.
А у кого есть силы, иль кто гнева божьего страшится - те стиснув зу-
бы, закусив язык, ждут красного звона.
Зато, когда сойдут снега и жарким ножом вспорет солнце ледяной живот
реки, окунется город в бездонь радостей, распояшутся говельщики, запля-
шут люди под перезвоны и песни.
После Красной штукатуры отходят по столицам и губерниям. После Крас-
ной печет небо полымем, и в лабазах начинают сучить пеньковые, теребить
канат и снасти. После Красной - благословясь, за работу.
А на Красной, на святой... эх, дожить бы до нее развеселому Роману
Иаковлеву! Потоптать бы пьяными ногами расцвеченную яичную скорлупу -
раскидано ее по улицам, как цветов в поле - походить с крестом и святой
водой с одного крыльца на другое, поприсесть бы ко всем купеческим сто-
лам, попригубить всех наливочек да настоечек!..
Шевелят кудластые штукатуры веселые веревки на колокольнях, точно от
конского бега в азарт вошли - дразнят коней, рвут возжи. Языки коло-
кольные заплелись, перепутались, рушится трезвон на пьяный город, буха-
ет, вопит до самого неба. А небо разморилось от бесовской земной испари-
ны, и солнце переваливается на нем, как на луговине.
Пьяно.
Эх, дожить бы до Красной Роману Иаковлеву!
Но сосут густые сумерки альтоголосый зов, и растянулись говельщицы
черными скуфейками по заснеженной площади, увязая в сугробах, как в ску-
ке, и бездонна тоска.
Пить, пить, пить от этой тоски!
Шла крестопоклонная, когда вернулась домой Анна Тимофевна поздно, ча-
су в десятом вечера, с именинного пирога от соседей. Была она на сносях
и все, что делала, делала округло, и ходила мягко, точно под каждый ее
шаг стлался ковер.
Скинула с себя шубейку - "сак-пальто" звала шубейку мать-просвирня -
отворила дверь в большую комнату, ступила тихо через порог. И тут же,
словно защищаясь, выбросила перед собой руки, откинулась на косяк.
В середине комнаты на стуле сидел Роман Иаковлев, голый, взъерошен-
ный, с выпяченными глазами, весь в узлах синих жил, в комьях рыжих своих
волос. Погрозил Анне Тимофевне пальцем, предупредил:
- Тш-ш-ш!
Потом внятным шопотом:
- Должен прийти профессор, осмотреть меня: развелись на мне в огром-
ном числе козявки, все такая мелочь, меньше блох, ногтем не подхва-
тишь...
Остановился, вдруг ударил себя по голове и протянул обрадованно:
- Во-он что! Профессор обещал приехать в десять, а на часах полови-
на...
Вскочил, подбежал к стенным часам, перевел стрелку. В жестяном ящике
открылась дверца, из нее высунулось птичье чучело, закуковало пружинным
голосом, нырнуло назад в ящик.
Роман Иаковлев подскочил к жене, прижался к ней в холодной дрожи и,
звякая зубами, брызжа слюной, зашептал:
- Видишь, сколько их? Пока били часы, они сыпались через дверку на
пол. Теперь разбежались. Вот попрячутся по щелкам! Запорошат все щелки!
Как замазка! Профессор придет - не откроешь двери. Надо прочистить
дверь. Я сейчас возьму ножик, прочищу. А с меня так и сыпятся, видишь?
Мелочь какая...
Он бросился в кухню, зазвенел посудой, принялся скоблить чем-то при-
толоку. Бормотал несвязно, отряхивал быстрыми руками волосатое тело.
Анна Тимофевна занесла ногу на порог кухни, шевельнула белыми губами,
но нога вдруг вывернулась от неожиданной боли, губы растянулись, точно
обожженные. И чужим провопила она воплем:
- Ро-о-о!..
Опять от тупой тяжести, потянувшей все тело к земле, нежданно, шаг за
шагом, ступила не к той двери, куда хотела, а к спальне, к постели. И не
легла на постель, а вцепилась внезапно заострившимися ногтями в одеяло,
в матрац, в железную раму кровати, так, что окровянились пальцы.
- Ро-о-о!..
Роман Иаковлев, голый, волосатый, бормоча несвязное, ходил по комна-
там, совал нос в скважинки и щелки косяков, порогов, выколупливал ржавым
ножом без ручки - им кололи угли - сор да паутину. Переводил на часах
стрелки, ожидал профессора.
Дошел до спальни, просунул голову в дверь, увидел звериные корчи че-
ловека, помолчал. Анна Тимофевна закусила подушку, изломилась, не гляде-
ла, не слушала.
Муж сказал:
- Аночка, ты что кричишь? Придет профессор, ничего за шумом не пой-
мет...
Прикрыл дверь, пошел по стенкам, косякам, порогам выколупывать ножом
сор да паутину, стряхивать с волосатого тела незримую нечисть.
За шпалерами шуршали вспугнутые прусаки, таились за плинтусом и кар-
низами, шевелили усами, думали. По углам пряталась ночная серь. На сто-
ле, под бумажным букетом, умирала лампа.
Глава четвертая.
- Что ж это, ты, непутевый, на пост-то глядя - до зеленого змия, а?
Подтянулся у купца живот, а все еще ходуном ходит, до того этот псал-
мопевец хохотен.
Посуляет ломким рыком Роман Иаковлев:
- Не на такого напали! У меня натура - во! Погляди, что на святой
разделаю...
В ворохах сатиновых да ватных, пуховых да полотняных - не поскупились
на зубок люди добрые - неприметно лоснится лиловый лик нового человека.
Морщинисто, склизло, пятнасто лицо, сини губы, безбров мятый лоб. Но чу-
ден свет, измученный лиловым лицом: целомудренна, прекрасна Анна Тимо-
февна.
Наклонилась она над зыбкой, слушает воркотню Матвевны (возня просвир-
не с пеленками да повивальниками), слышит только дыхание в зыбке.
И каждый вечер так.
И каждый вечер в памяти загораются теплый шопот и ровный взор, примя-
тые вихры, поясневшее дыханье. Никогда не было, никогда так сладостно!
Лежали они рядом, и он поправлялся, и она. И вливала в себя тепло его
шопота:
- Ты меня прости, я ведь так, из озорства. Пускай девчонка, девоч-
ка... А пить я брошу. Я могу...
Искал сухими пальцами ее голову, играл косою.
И тогда, и каждый вечер потом, только загоралась в памяти его ласка,
огненные к глазам подкатывались иглы и Анна Тимофевна плакала.
Наклонясь над пуховым, ватным ворохом, слушала, как воркует Матвевна,
слышала, как дышит дитя.
Увязали в бездорожьи последние дни поста, растопляло солнце его тос-
ку, сулило обернуть ее в радость.
Страстною пятницей украсилась кухня цветистой пестрядью сахарных роз
да херувимов, заалели на окнах яйца, раскурчавилась в тарелках чечевица,
облил изумрудом толстодонные бутылки веселый овес. Терла мать просвирня
сквозь решето масло: добывала кудрявую шерсть самодельному масленому
агнцу. Под пуховыми руками просвирни вышел агнец похожим на многих до-
машних и диких зверей, но шерсти был пышной и вида кроткого. Из-под по-
войничка у Матвевны бегут в перегонки ручейки пота, а она только и знай
поворачивается, только и знай приговаривает:
- А ты, девынька, не натужься, все успеется, ничего не минется!
Анна Тимофевна подбежит к зыбке, послушает, как спит ребенок, да
опять к шестку, опять за ухваты - поворачивать в печке куличи да бабы.
Вынула печенья в сумерки, смотрят обе - старая и молодая - не нараду-
ются: высоченные вышли куличи, да ровные, да статные.
И только их на сундуке по подушкам разложили и чистыми полотенцами,
перекрестив, закутали (надо куличам после жара отдохнуть дать), как заг-
ремела, заохала под кулаками сенная дверь.
Анна Тимофевна кинулась к зыбке, мать просвирня - впускать хозяина.
А хозяин буйно вспенил тишину горниц, через стулья, волоча половики -
прямо к спальне. Торкнулся - не пускает крючек. Взвопил:
- От мужа запираться? Доносничать? Отвечай, кто протопопу про
озорство наябедничал? Кто благочинному жалобу подал? А? Пусти, говорю,
стерва!..
И всем непокорным телом с рыком и скрежетом упал на тонкую дверь. И
когда, присвистнув, сорвался тонкий крючок, из тихой зыбки нежданный вы-
летел крик и задрожал кисейный полог, как водяная гладь от ветра.
От крика ль этого, оттого ли, что схватила Анна Тимофевна зыбку, точ-
но собравшись бежать с ней, будто протрезвел Роман Иаковлев и, размяг-
шим, податливым, вытолкала его Матвевна в кухню.
А зыбка дрожала. Корчилось в ней маленькое посиневшее тельце, тужи-
лось выскочить из пеленок, то сжимались в жесткий кулачок коротыш-
ки-пальцы, то вдруг крючились и заострялись. Захлебнулся ребенок, силит-
ся протолкнуть что-то в натужную грудь, комом стоит в горле и душит, как
жесткая кость, душный воздух.
Не знает, куда метнуться Анна Тимофевна. И что бы делать ей, за что
схватиться, кабы не расторопная, проворная Матвевна?
Скороговоркой уговаривает старая:
- Ножницы, где у тебя ножницы, девынька? Давай сюда, в зыбку их сей-
час, первое это дело - ножницы в зыбку!
Юркнула в кухню, воротилась с головным своим черным платком, накинула
его на люльку, под перинку сунула закройные ножницы, а сама без устали
распоряжается:
- Свечки неси подвенечные! Да куда бросилась-то? Вон в образах, в уг-
лу, за стеклом! Поставь по сторонам, принеси запалки!..
Вздрагивает под черным гробовым покровом люлька, безнадежно бьется в
ней невидное тельце, и быстрое шепчет над платком старая. Большие стоят
над люлькой глаза, окаменелые глаза матери, и не зажигаются, гаснут све-
чи, и страшное выминает из горла слово Анна Тимофевна:
- Задохнется, задохнется! - словно задохнулась сама.
- Тш-ш-ш! Грех какой! - и опять неуловимо быстро шепчет Матвевна свя-
тое свое колдовство.
Шопот стелется по платку - черному, как гробовой покров, - рассыпает-
ся по-мышиному в углах, за сундуками, весело топят огненные языки желтый
воск - холодный и мертвый с венчанья.
Выбиваются из-под платка багровые жесткие кулачонки, а из кухни, по
скученным половикам и намытым половицам ползет глубокий, долгий храп
развеселейшего Романа Иаковлева.
- Скоро ли, господи?
- Тш-ш-ш! Не серчай ты Владычицу-Богородицу! Сиди смирно! Утихнет!
И когда утих - за полночь было - научала мать просвирня уму-разуму:
- Вуаль подвенечная тоже хорошо. А если свечей нет - тогда ладану по-
курить, очень помогает. Сказывают, есть такая гора, Плешивая гора, так
на ней корень такой растет, из него настой добывают. И только на дите
цвет накатится, поют этим настоем. Где эта гора - точно никто не знает,
говорят в Сибири, на каторге. Но только этого настоя не переносит он,
родимец-то, пуще ножниц боится...
Не страшно Анне Тимофевне с просфирней, хорошо, даже в дрему клонит.
Так за разговором и уснула.
А как забрезжило, накормила дочь, вышла посмотреть на мужа.
Стоит перед ней супруг, как всегда с похмелья, - застенчивый, неловко
улыбается, и шутит, и словно прощенья просит:
- Пекла ты, Аночка, куличи, а вышли блины, - на сундук головой кива-
ет.
Всплеснула Анна Тимофевна руками: примяты подушки, комком полотенца,
сплюснуты в лепешки куличи да бабы - спал на куличах Роман Иаковлев.
Глава пятая.
Огорожен сад высокой стеною из камня. Итти мимо этой стены - слышать
разноголосые вскрики, рассыпчатый девичий смех. Звонко и звучно за высо-
кой стеною из камня. Но кто бывал там?
Разве семинарист в долгополом рыжем сюртуке, зажав под локтем учебник
риторики, прокрадет сырыми коридорами какого-нибудь служебного корпуса и
доберется чуть не до самой глухой аллеи.
На губах у ритора готовый ответ:
- Пришел к сестре на свиданье.
А у самого дрожат коленки, и легко и больно торкается в груди семи-
нарское сердце.
Под дождем лукавых взглядов, в огне цветов и красок, сквозь шелест
камлота, шерсти, шелка, в сплошном мельканьи пелеринок, бантов, кос и
завитушек пробираться дальше, дальше по хрустящему песку дорожек в гущу
сада. За каждым деревом - шопот, за каждым поворотом дорожки - сдавлен-
ный смех, и неуловимые, как искры, загораются и гаснут карие, синие,
черные глаза.
- Вы как сюда попали?
- Сестра... к сестре... с сестрой свидание... четвертого класса. Воз-
несенская...
- Извольте пожаловать в приемную!
У классной дамы губы в ниточку, чолочка на лбу нахохлилась, дергается
дама, негодует.
Но приятно видеть кругом досаду, и сожаление, и жалость и сладко слы-
шать готовные крики, заплясавшие по корявым веткам:
- Вознесенская!
- Вознесенская из четвертого!
- Брат пришел, Вознесенская!..
Огорожен сад высокой стеною из камня. По хрустящему песку дорожек -
шелесты, шопоты, вздохи, шушуканье. По расколотым урожаем яблоням моло-
дые вскрики, девичий смех. Сторожат пристойность тонкогубые классные да-
мы.
Перед садом - зализанный дождями многооконный дом. В нем перевиты чу-
гунные лестницы, запутаны холодные, как склеп, коридоры, перемешаны
строгие классы. Спальни прячут за чинной белизною веселые тайны, чопорны
диваны, мертвы пыльные портьеры приемных.
Многооконный дом обернул лицо свое на улицу, где ползает конка, возят
с пристаней лес, травят мальчишки долгошерстых собак. Темным золотом
славянской вязи вещает дом нелюдной улице:
- Губернское Епархиальное Училище.
Над вывеской татарской тибитейкой нахлобучен куполок с чуть видным,
будто увядшим, крестом.
За курчавой зеленью сада вырос другой сад, белый, подсиненый, полот-
няный: по длинным веревкам нанизаны рукавчики, пелеринки, фартуки, лифы
и юбки. Как по яблонным, грушевым рядам, ходят меж белья бабы с корзина-
ми, засучив рукава, щупают, шевелят полотнища, собирают, что посуше.
Не знать Анне Тимофевне устали, иначе не переделаешь работы и за пол-
ночь. Ходит и она вместе с прачками по снеговым рядам полотняного сада,
да нет-нет выглянет из-за белых простынь, остановится посмотреть на
мельканье бантов и пелеринок, послушать девичьи смешки и вздохи.
И встает в памяти другой сад - облезлый, бесплодный, сухой. Такие же
пелеринки и то зеленые, то кирпичные камлотовые платья, толстокожие чо-
боты на ногах, зализанные на затылки липкие волосы. У Нюрки в тугую, как
серп, косичку вплетена голубая муаровая ленточка - подарила начальница
на евангельскую закладку, а потом сжалилась, велела завязывать волосы. И
милое, самое милое, что запомнилось с детства - муаровая ленточка. И еще
самое горькое: как Василь Василич - учитель пения - на своих уроках бил
по Нюркиной голове стальным камертоном и, поднеся его к уху, тоненько
верещал -
до
ля
фа.
Девчонки пискливую затягивали песню, а Нюрка никак не могла попасть в
тон и плакала. За это и не любил ее Василь Василич. Муаровая ленточка и
до
ля
фа.
Вся жизнь в убежище.
И только под конец, перед тем, как пойти в люди, помнится, дятлом
долбила начальница:
- Не забывай, что ты сирота! Что ты сирота! Сирота!
И, долбанув холодным носом в Нюркину щеку, наделила царским портре-
том.
А то, что было в людях, в чулочной мастерской Энгеля, в чулане, с
царским портретом на стенке и ящиками вместо кровати, все, что там было,
заслонилось единственной на всю жизнь прекрасной, нест