╤ЄЁрэшЎ√: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
и постоянно будет болеть, и никогда уже больше не будет по-
нятна та страница в ее любимой книжке, которая тупо сплывалась перед
ней, как учебник после обеда.
Тот день тянулся страшно долго. Матери не было в тот день. Женя об
этом не жалела. Ей казалось даже, что она ее отсутствию рада.
Вскоре долгий день был предан забвенью среди форм passe и futur
anterieur, поливки гиацинтов и прогулок по Сибирской и Оханской. Он был
позабыт настолько, что долготу другого, второго по счету в ее жизни, она
заметила и ощутила только к вечеру, за чтением при лампе, когда лениво
подвигавшаяся повесть навела ее на сотни самых праздных размышлений.
Когда впоследствии она припоминала тот дом на Осинской, где они тогда
жили, он представлялся ей всегда таким, каким она видела его в тот вто-
рой долгий день, на его исходе. Он был действительно долог. На дворе бы-
ла весна. Трудно назревающая и больная, весна на Урале прорывается затем
широко и бурно, в срок одной какой-нибудь ночи, и бурно и широко проте-
кает затем. Лампы только оттеняли пустоту вечернего воздуха. Они не да-
вали света, но набухли изнутри, как больные плоды, от той мутной и свет-
лой водянки, которая раздувала их одутловатые колпаки. Они отсутствова-
ли. Они попадались, где надо, на своих местах, на столах и спускались с
лепных потолков в комнатах, где девочка привыкла их видеть. Между тем до
комнат у ламп было касательства куда меньше, чем до весеннего неба, к
которому они казались пододвинутыми вплотную, как к постели больного -
питье. Душой своей они были на улице, где в мокрой земле копошился говор
дворни и где, леденея, застывала на ночь редеющая капель. Вот где вече-
рами пропадали лампы. Родители были в от'езде. Впрочем, мать ожидалась,
кажется, в этот день. В этот долгий, или в ближайшие. Да, вероятно. Или,
может быть, она нагрянула ненароком. Может быть и те.
Женя стала укладываться в постель и увидала, что день долог от того
же, что и тот, и сначала подумала было достать ножницы и выстричь эти
места в рубашке и на простыне, но потом решила взять пудры у француженки
и затереть белым, и уже схватилась за пудреницу, как вошла француженка и
ударила ее. Весь грех сосредоточился в пудре. "Она пудрится. Только это-
го недоставало. Теперь она поняла наконец. Она давно замечала!" - Женя
расплакалась от побоев, от крика и от обиды; от того, что, чувствуя себя
неповинною в том, в чем ее подозревала француженка, знала за собой
что-то такое, что было - она это чувствовала - куда сквернее ее подозре-
ний. Надо было - это чувствовалось до отупенья настоятельно, чувствова-
лось в икрах и в висках - надо было неведомо отчего и зачем скрыть это,
как угодно и во что бы то ни стало. Суставы, ноя, плыли слитным гипноти-
ческим внушением. Томящее и измождающее, внушение это было делом орга-
низма, который таил смысл всего от девочки и, ведя себя преступником,
заставлял ее полагать в этом кровотечении какое-то тошнотворное, гнусное
зло. "Menteuse!" - Приходилось только отрицать, упорно заперевшись в
том, что было гаже всего и находилось где-то в середине между срамом
безграмотности и позором уличного происшествия. Приходилось вздрагивать,
стиснув зубы, и, давясь слезами, жаться к стене. В Каму нельзя было бро-
ситься, потому что было еще холодно и по реке шли последние урывни.
Ни она, ни француженка не услышали во-время звонка. Поднявшаяся ку-
терьма ушла в глухоту черно-бурых шкур, и когда вошла мать, то было уже
поздно. Она застала дочь в слезах, француженку - в краске. Она потребо-
вала об'яснения. Француженка напрямик об'явила ей, что - не Женя, нет -
votre enfant, сказала она, что ее дочь пудрится и что она замечала и до-
гадывалась уже раньше - мать не дала договорить ей - ужас ее был неприт-
ворен - девочке не исполнилось еще и тринадцати - "Женя - ты? - Господи,
до чего дошло (матери в эту минуту казалось, что слово это имеет смысл,
будто уже и раньше она знала, что дочка деградирует и опускается, и она
только не распорядилась во-время - и вот застает ее на такой низкой сте-
пени паденья) - Женя, говори всю правду - будет хуже - что ты делала - с
пудреницей, хотела, вероятно, сказать госпожа Люверс, но сказала - с
этой вещью - и схватила "эту вещь" и взмахнула ею в воздухе. - "Мама, не
верь m-lle, я никогда" - и она разрыдалась. Но матери слышались злобные
ноты в этом плаче, которых не было в нем; и она чувствовала виноватой
себя, и внутренно себя ужасалась; надо было, по ее мненью, исправить
все, надо было, пускай и против материнской природы, "возвыситься до пе-
дагогичных и благоразумных мер": она решила не поддаваться состраданью.
Она положила выждать, когда прольется поток этих глубоко терзавших ее
слез.
И она села на кровать, устремив спокойный и пустой взгляд на краешек
книжной полки. От нее пахло дорогими духами. Когда дочь пришла в себя,
она снова приступила к ней с расспросами. Женя кинула заплаканными гла-
зами по окну и всхлипнула. Шел и, верно, шумел лед. Блистала звезда.
Ковко и студено, но без отлива, шершаво чернела пустынная ночь. Женя от-
вела глаза от окна. В голосе матери слышалась угроза нетерпенья. Францу-
женка стояла у стены, вся - серьезность и сосредоточенная педагогич-
ность. Ее рука по-ад'ютантски покоилась на часовом шнурке. Женя снова
глянула на звезды и на Каму. Она решилась. Несмотря ни на холод, ни на
урывни. И - бросилась. Она, путаясь в словах, непохоже и страшно расска-
зала матери про это. Мать дала договорить ей до конца только потому, что
ее поразило, сколько души вложил ребенок в это сообщение. Понять поня-
ла-то она все по первому слову. Нет, нет: по тому, как глубоко глотнула
девочка, приступая к рассказу. Мать слушала, радуясь, любя и изнывая от
нежности к этому худенькому тельцу. Ей хотелось броситься на шею к доче-
ри и заплакать. Но - педагогичность; она поднялась с кровати и сорвала с
постели одеяло. Она подозвала дочь и стала ее гладить по голове медлен-
но, медленно, ласково. "Хорошая де..." вырвалось у нее скороговоркой -
она шумно и широко отошла к окну и отвернулась от них. Женя не видела
француженки. Стояли слезы - стояла мать, - во всю комнату. - "Кто оправ-
ляет постель?" Вопрос не имел смысла. Девочка дрогнула. Ей стало жаль
Грушу. Потом на знакомом ей, французском языке, незнакомым языком было
что-то сказано: строгие выражения. А потом опять ей, совсем другим голо-
сом: "Женичка, ступай в столовую, детка, я сейчас тоже туда приду, и
расскажу тебе, какую мы чудную дачу на лето вам - нам на лето с папой
сняли".
Лампы были опять свои, как зимой, дома, с Люверсами, - горячие,
усердные, преданные. По синей шерстяной скатерти резвилась мамина куни-
ца. "Выиграно задержусь на Благодати жди концу Страстной если - ", ос-
тального нельзя было прочесть, депеша была загнута с уголка. Женя села
на край дивана, усталая и счастливая. Села скромно и хорошо, точь-в-точь
как села полгода спустя, в коридоре Екатеринбургской гимназии на край
желтой холодной лавки, когда, ответив на устном экзамене по русскому
языку на пятерку, узнала, что "может итти".
---------------
На другое утро мать сказала ей, что нужно будет делать в таких случа-
ях и что это ничего, не надо бояться, что это будет не раз еще. Она ни-
чего не назвала и ничего ей не об'яснила, но прибавила, что теперь она
сама займется предметами с дочерью, потому что больше уезжать не будет.
Француженка была разочтена за нераденье, пробыв немного месяцев в
семье. Когда ей наняли извозчика, и она стала спускаться по лестнице,
она встретилась на площадке с подымавшимся доктором. Он очень непривет-
ливо ответил на ее поклон и ничего не сказал ей на прощанье; она догада-
лась, что он уже знает все, нахмурилась и повела плечами.
В дверях стояла горничная, дожидавшаяся пропустить доктора, и потому
в передней, где находилась Женя, дольше, чем полагалось, стоял гул шагов
и гул отдающего камня. Так и запечатлелась у ней в памяти история ее
первой девичьей зрелости: полный отзвук щебечущей утренней улицы, медля-
щей на лестнице, свежо проникающей в дом; француженка, горничная и док-
тор, две преступницы и один посвященный, омытые, обеззараженные светом,
прохладой и звучностью шаркавших маршей.
---------------
Стоял теплый, солнечный апрель. "Ноги, ноги оботрите" из конца в ко-
нец носил голый, светлый коридор. Шкуры убирались на лето. Комнаты вста-
вали чистые, преображенные и вздыхали облегченно и сладко. Весь день,
весь томительно беззакатный, надолго увязавший день, по всем углам и се-
ред комнат, по прислоненным к стенке стеклам и в зеркалах, в рюмках с
водой и на синем садовом воздухе, ненасытно и неутолимо, щурясь и охора-
шиваясь, смеялась и неистовствовала черемуха и мылась, захлебываясь, жи-
молость. Круглые сутки стоял скучный говор дворов; они об'являли ночь
низложенной и твердили, мелко и дробно, день-деньской, с затеканьями,
действовавшими как сонный отвар, что вечера никогда больше не будет, и
они никому не дадут спать. - "Ноги, ноги!" - но им горелось, они прихо-
дили пьяные с воли, со звоном в ушах, за которым упускали понять толком
сказанное и рвались поживей отхлебать и отжеваться, чтобы, с дерущим шу-
мом сдвинув стулья, бежать снова назад, в этот навылет, за ужин ломящий-
ся день, где просыхающее дерево издавало свой короткий стук, где пронзи-
тельно щебетала синева и жирно, как топленая, блестела земля. Граница
между домом и двором стиралась. Тряпка не домывала наслеженого. Полы по-
волакивались сухой и светлой мазней и похрустывали.
Отец навез сластей и чудес. В доме стало чудно хорошо. Камни с влаж-
ным шелестом предупреждали о своем появлении из папиросной, постепенно
окрашивавшейся бумаги, которая становилась все более и более прозрачной
по мере того, как слой за слоем разворачивались эти белые, мягкие, как
газ, пакеты. Одни походили на капли миндального молока, другие - на
брызги голубой акварели, третьи - на затверделую сырную слезу. Те были
слепы, сонны и мечтательны, эти - с резвою искрой, как смерзшийся сок
корольков. Их не хотелось трогать. Они были хороши на пенившейся бумаге,
выделявшей их, как слива свою тусклую глень.
Отец был необычайно ласков с детьми и часто провожал мать в город.
Они возвращались вместе, и казались радостны. А главное, оба были спо-
койны, духом ровны и приветливы, и когда мать урывками, с шутливой уко-
ризной взглядывала на отца, то казалось, она черпает этот мир в его гла-
зах, некрупных и некрасивых, и изливает его потом своими, крупными и
красивыми на детей и окружающих.
Раз родители поднялись очень поздно. Потом, неизвестно с чего, решили
поехать завтракать на пароход, стоявший у пристани, и взяли с собой де-
тей. Сереже дали отведать холодного пива. Все это так понравилось им,
что завтракать на пароход ездили еще как-то. Дети не узнавали родителей.
Что с ними сталось? Девочка недоуменно блаженствовала и ей казалось, что
так будет теперь всегда. Они не опечалились, когда узнали, что на дачу
их в это лето не повезут. Скоро отец уехал. В доме появилось три дорож-
ных сундука, огромных, желтых, с прочными накладными ободьями.
III.
Поезд отходил поздно ночью. Люверс переехал месяцем раньше и писал,
что квартира готова. Несколько извозчиков трусцой спускались к вокзалу.
Его близость сказалась по цвету мостовой. Она стала черна, и уличные фо-
нари ударили по бурому чугуну. В это время с виадука открылся вид на Ка-
му, и под них грохнулась и выбежала черная, как сажа, яма, вся в тяжес-
тях и тревогах. Она стрелой побежала прочь и там, далеко-далеко, в том
конце, пугаясь, раскатилась и затряслась мигающими бусинами сигнализаци-
онных далей.
Было ветрено. С домков и заборов слетали их очертанья, как обечайки с
решет, и зыбились и трепались в рытом воздухе. Пахло картошкой. Их из-
возчик выбрался из череды подскакивавших спереди корзин и задков и стал
обгонять их. Они издали узнали полок со своим багажом; поровнялись;
Ульяша что-то громко кричала барыне с возу, но гогот колес ее покрывал,
и она тряслась и подскакивала, и подскакивал ее голос.
Девочка не замечала печали за новизной всех этих ночных шумов и чер-
нот и свежести. Далеко-далеко, что-то загадочно чернелось. За пристанс-
кими бараками болтались огоньки, город полоскал их в воде, с бережка и с
лодок. Потом их стало много и они густо и жирно зароились, слепые, как
черви. На Любимовской пристани трезво голубели трубы, крыши пакгаузов,
палубы. Лежали, глядя на звезды - баржи. "Здесь - крысятник" - подумала
Женя. Их окружили белые артельщики. Сережа соскочил первый. Он оглянулся
и очень удивился, увидав, что ломовик с их поклажей тоже тут уже, - ло-
шадь задрала морду, хомут вырос, встал торчмя, петухом, она уперлась в
задок и стала осаживать. А его занимало всю дорогу, насколько те от них
отстанут.
Мальчик стоял, упиваясь близостью поездки, в беленькой гимназической
рубашке. Путешествие было обоим в новинку, но он знал и любил уже слова:
депо, паровозы, запасные пути, беспересадочный, и звукосочетание: класс
- казалось ему на вкус кислосладким. Всем этим увлекалась и сестра, но
по-своему, без мальчишеской систематичности, которая отличала увлечения
брата.
Внезапно рядом, как из-под земли, выросла мать. Было приказано повес-
ти детей в буфет. Оттуда, пробираясь павой через толпу, пошла она прямо
к тому, что было названо в первый раз на воле громко и угрожающе "на-
чальником станции" и часто упоминалось затем в различных местах, с вари-
яциями, среди разнообразия давки.
Их одолевала зевота. Они сидели у одного из окон, которые были так
пыльны, так чопорны и так огромны, что казались какими-то учреждениями
из бутылочного стекла, где нельзя оставаться в шапке. Девочка видела: за
окном не улица, а тоже комната, только серьезнее и угрюмее, чем эта - в
графине; и в ту комнату медленно в'езжают паровозы и останавливаются,
наведя мраку; а когда они уезжают и очищают комнату, то оказывается, что
это не комната, потому что там есть небо, за столбиками, и на той сторо-
не - горка, и деревянные дома, и туда идут, удаляясь, люди; там, может
быть, поют петухи сейчас и недавно был и наслякотил водовоз...
Это был вокзал провинциальный, без столичной сутолоки и зарев, с заб-
лаговременно стягивавшимися из ночного города уезжающими, с долгим ожи-
данием; с тишиной и переселенцами, спавшими на полу среди охотничьих со-
бак, сундуков, зашитых в рогожу машин и незашитых велосипедов.
Дети улеглись на верхних местах. Мальчик тотчас заснул. Поезд стоял
еще. Светало, и постепенно девочке уяснялось, что вагон синий, чистый и
прохладный. И постепенно уяснялось ей - но спала уже и она.
---------------
Это был очень полный человек. Он читал газету и колыхался. При взгля-
де на него становилось явным то колыханье, которым, как и солнцем, было
пропитано и залито все в купэ. Женя разглядывала его сверху с той лени-
вой аккуратностью, с какой думает о чем-нибудь, или на что-нибудь смот-
рит, вполне проспавшийся, свежий человек, оставаясь лежать только отто-
го, что ждет, чтобы решение встать пришло само-собой, без его помощи,
ясное и непринужденное, как остальные его мысли. Она разглядывала его и
думала, откуда он взялся к ним в купэ, и когда это успел он одеться и
умыться? Она понятия не имела об истинном часе дня. Она только просну-
лась, следовательно - утро. Она его разглядывала, а он не мог видеть ее;
полати шли наклоном вглубь к стене. Он не видел ее, потому что и он пог-
лядывал изредка из-за ведомостей вверх, вкось, вбок, - и когда он поды-
мал глаза на ее койку, их взгляды не встречались, он либо видел один
матрац, либо же.., но она быстро подобрала их под себя и натянула ослаб-
нувшие чулочки. Мама - в этом углу. Она убралась уже и читает книжку,
отраженно решила Женя, изучая взгляды толстяка. А Сережи нет и внизу.
Так, где же он? И она сладко зевнула и потянулась. Страшно жарко, - по-
няла она только теперь и с голов заглянула за полуспущенное окошко. "А
где же земля?" ахнуло у ней в душе.
То, что она увидала, не поддается описанию. Шумный орешник, в который
вливался, змеясь, их поезд, стал морем, миром, чем угодно, всем. Он сбе-
гал, яркий и ропщущий вниз, широко и отлого, и, измельчав, сгустившись и
замглясь, круто обрывался, совсем уже черный. А то, что высилось там, по
ту сторону срыва, походило на громадную какую-то, всю в кудрях и в ко-
лечках, зелено-палевую грозовую тучу, задумавшуюся и остолбеневшую. Женя
затаила дыханье и сразу же ощутила быстроту этого безбрежного, забывше-
гося воздуха, и сразу же поняла, что та грозовая туча - какой-то край,
какая-то местность, что у ней есть громкое, горное имя, раскатившееся
кругом, с камнями и с песком сброшенное вниз в долину; что орешник
только и знает, что шепчет и шепчет его; тут и там и та-аам вон; только
его.
"Это - Урал?" - спросила она у всего купэ, перевесясь.
---------------
Весь остаток пути она, не отрываясь, провела у коридорного окна. Она
приросла к нему и поминутно высовывалась. Она жадничала. Она открыла,
что назад глядеть приятней, чем вперед. Величественные знакомцы туманят-
ся и отходят вдаль. После краткой разлуки с ними, в течение которой с
отвесным грохотом, на гремящих цепях, обдавая затылок холодом подают пе-
ред самым носом новое диво, опять их разыскиваешь. Горная панорама раз-
далась, и все растет и ширится. Одни стали черны, другие освежены, те
помрачены, эти помрачают. Они сходятся и расходятся, спускаются и совер-
шают восхожденья. Все это производится по какому-то медлительному кругу,
как вращенье звезд, с бережной сдержанностью гигантов, на волосок от ка-
тастрофы, с заботою о целости земли. Этими сложными передвижениями зап-
равляет ровный, великий гул, недоступный человеческому уху и всевидящий.
Он окидывает их орлиным оком, немой и темный, он делает им смотр. Так
строится, строится и перестраивается Урал.
Она зашла на мгновенье в купэ, сощурив глаза от резкого света. Мама
беседовала с незнакомым господином и смеялась. Сережа ерзал по пунцовому
плюшу, держась за какой-то ременной настенный рубнзок. Мама сплюнула в
кулачок последнюю косточку, сбила оброненные с платья и, гибко и стреми-
тельно наклонясь, зашвырнула весь сор под лавку. У толстяка, против ожи-
даний, был сиплый надтреснутый голосок. Он, видимо, страдал одышкой.
Мать представила ему Женю, и протянула ей мандаринку. Он был смешной и,
вероятно, добрый и, разговаривая, поминутно подносил пухлую руку ко рту.
Его речь пучилась и, вдруг спираемая, часто прерывалась. Оказалось, он
сам из Екатеринбурга, из'ездил Урал вкривь и вкось и прекрасно знает, а
когда, вынув золотые часы из жилетного кармана, он поднес их к самому
носу и стал совать обратно, Женя заметила, какие у него добродушные
пальцы. Как это в натуре полных, он брал движением дающего, и рука у не-
го все время вздыхала, словно поданная для целования, и мягко прыгала,
будто била мячом об пол. "Теперь скоро", кося глаза, криво протянул он в
бок от мальчика, хотя обращался именно к нему, и вытянул губы.
- Знаешь, столб, вот они говорят, на границе Азии и Европы, - и напи-
сано: "Азия" - выпалил Сережа, с'езжая с дивана и побежал в коридор.
Женя ничего не поняла, а когда толстяк растолковал ей, в чем дело,
она тоже побежала на тот бок ждать столба, боясь, что его уже пропусти-
ла. В очарованной ее голове "граница Азии" встала в виде фантасмагори-
ческого какого-то рубежа, вроде тех, что ли, железных брусьев, которые
полагают между публикой и клеткой с пумами полосу грозной, черной, как
ночь, и вонючей опасности. Она ждала этого столба, как поднятия занавеса
над первым актом географич