╤ЄЁрэшЎ√: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
город, а постоялый двор.
Сдвинулась жизнь со стержня, с тихого места сдвинулась, и пошло
что-то непривычное, беспокойное.
К зиме весь город заполнился солдатней; заняли училища, заняли казар-
мы, - чуждые, злые, жившие, как на вокзале, где вот-вот пожил и ушел; и,
может быть, никогда не вернешься.
- Эх, где ты, спокойное старинное житье?!.
И отчаяние пошло потихоньку капелька за капелькой в каждое сердце,
тревога в каждую душу. Пришло уныние, озлобленность, неуверенность в
завтрашнем дне... Дела стали сокращаться:
- Кончится война, тогда...
Штукатуры, маляры, плотники, каменщики, печники - их пруд пруди в го-
роде, а дела нет. Знамо, на войну ушли тучи, а все же... И ходили они по
городу, как неприкаянные, в черных пиджаках среди серых шинелей.
И месяц за месяцем пошли, год за годом, как богомолки в поле, - тем-
ные, с печалью в глазах, придавленные скорбью, приниженные.
- Когда же конец? Когда?
Только Павел Боков будто расцвел в эти годы. Арбуз, аль, допустим,
дыня... Проси за них двугривенный - и дадут. Потому, деньги об'явились
шалые...
Подойдет к боковскому возу солдат.
- Почем арбуз-то?
- Четвертачек.
- Да, что ты?..
- Ай дорого?.. Господи, да самому теперь дороже стоит. Теперь баба по
рублю на день берет. Разве я с тебя лишку прошу?
- Дорого.
- А, ну, сколько даешь?..
- Пятиалтынный.
- Давай. Разоряться, так разоряться.
- А може он не красный?
- Кто? Он?!
Боков разом багровел. И - хроп! - с наклески арбуз прямо о мостовую.
Вдребезги. Красные блестки во все стороны.
- Видал? Да разе Павел Боков обманет солдата? Гляди, народ честной,
вот арбузы.
И народ честной - гужом к боковскому возу. Улыбки, шум, - а четверта-
ки вереницей лезут в боковскую мошну.
На утро же опять на всех стенах красные афиши: мобилизация. И плач в
новых семьях, и новые чадные свечи в церквах, и еще слезы, и еще горе...
- Когда же, когда же конец?
И у солдат пошло недовольство: плохо кормят, заставляют много рабо-
тать. На базарах, на улицах говор:
- Вода одна, а в ней картошка нелупаная. Это - суп Сандецкий.
И добавляли слова. Волосы от них дыбом:
- Быть беде. Сорвутся, достанется начальству.
Но не срывались. На цепях сидели невидимых, крепко прикованные.
Однако беда на самом деле пришла в тихий город. И пришла совсем не
оттуда, откуда ее ждали. Раз как-то зимой, на втором году войны - трах!
- гром:
- Убили Вавилиху с дочерью.
Была такая купчиха в городе - мучника Вавилова вдова.
- Голову отрезали, все перевернули, все унесли...
- Батюшки, ведь последние времена...
- Кто убил?
- Не иначе, солдатня. Кому больше? Вон их сколько.
Загрешили на солдат: они...
Недели не прошло, - трах, - еще:
- Кузнеца Скрипкина задушили...
На этот раз и свидетели появились: видали, как солдаты к дому подхо-
дили.
На пятнадцать запоров стали все запираться. И калитку, и ворота, и
дверь в сени, и дверь в избу, и окна - и задвижками и кольями. Такие
страхи пошли - волосы на голове столбом встают.
Бывали в Белом Яру убийства в драке, по пьяному делу, но чтобы из-за
грабежа в таком тихом праведном городе? - забыли про это и думать.
А здесь, на-ка, пойди.
Двух месяцев не прошло, убили семью Потаповых в садах. Да как уби-
ли-то: с пытками, с муками... Привязали Потапова к скамье, жгли лицо,
бороду выщипали: пытали, где спрятал деньги. И только после пыток убили.
А потом... э, да и не перечислить. Заговорили: шайка действует. Пред-
водитель - большой чернобородый. Стали чернобородых бояться. Увидят ка-
кого:
- Не он ли?
Полиция с ног сбилась. Исправник Кузьма Дмитрич в отставку подал:
невмоготу стало - в городе ворчат, из губернии нахлобучки. Тяжело на
старости лет.
Приехали откуда-то сыщики - говорили в городе, будто гурьбой ходят.
А шайка, словно вызов: в одну ночь три семьи... При сыщиках. Дескать,
вот вы искать приехали? На-те же вам.
- Вот она война-то. Зверюет народ.
Раз на базаре этакий юркий противный человечишко подошел к боковским
саням и глядит на них, глядит. А Боков лошадьми торгует. Летом арбузы,
зимой лошади... На том и держался. Его крик до самого Саратова слыхать.
Человек руку под сено...
- Эй, миляк, тебе чего?
Отошел человек, как собака, ежели на нее крикнуть. Боков опять хайло
западней. А человечек с другим человечком, с третьим. Поглядели на сани,
поворошили сено. Ушли. Привели околоточного... И Бокова-то, Павла Боко-
ва, известного каждому мальчишке - повели в полицию.
Весь базар недоумевал.
- Не иначе, как краденая лошадь попала.
А на санях-то кровь была. В полиции Боков миллион слов сказал: и
свинью-то резал, и корову-то резал, и кур-то резал, и в пьяном виде
дрался с приятелями, носы им разбивал...
Чем больше говорили, тем веселее становились человечки:
- Нашли...
Собрали детей каких-то: не всех грабители убивали.
Одна девочка - лет пяти - увидала Бокова - ревку!
- Этот дяденька маме голову отрезал.
Охнул Боков, закрутился.
- Что ты, Господь с тобой? Ты погляди на меня.
Та еще пуще.
- Вот и кричал-то этак.
У Бокова обыск, и на сеновале в углу: шубы, золотые вещи, три самова-
ра, пятеро сапог... И Вавилихи, и кузнеца Скрипкина, и садовода Потапо-
ва...
* * *
Времена те были строгие. Полгода не прошло, раз в весенний погожий
день собиралась Аграфена Бокова спозаранку в церковь. В черном сарафане,
белые рукава, белый платок на голове - будто монашенка - соседки коров в
табун только погнали.
- Куда, Митревна?
- В церкву...
- Аль кто именинник?
- Суд нынче. Пашеньку судят.
Соседки головами качают, вздыхают.
И, отойдя, промеж себя:
- Па-шень-ку. Этого бы Пашеньку из поганого ружья пристрелить.
Тихими предутренними улицами пошла Митревна к Покрову, - пусть двери
пока заперты, - на паперти стала на колени, лбом к плитам каменным, и
лежала так долго, долго, вздрагивая плечами - старческими, костлявыми. А
когда подняла лицо и закрестилась, на каменных плитах осталась лужица
слез, будто кто водой из чашки плеснул.
Двери же были заперты. Большие, железные. И замок на них - весом с
полпуда...
На суде Павел Боков был все такой-же: суетливый, глаза круглые, голос
с хрипотцой, клялся, кричал, будто продавал арбузы, говорил неуемно, так
что солдаты-конвоиры порой дергали его за пиджак, унимали. И чем больше
говорил он, тем увереннее становились лица судей.
В зале все было отчетливо - говорили прокурор, свидетели, адвокаты,
плакали дети, показывая маленькими пальчиками на Павла Бокова.
- Вот этот дяденька.
Боков кричал:
- Вре-ет! Оно еще глупое. Оно коровы от гвоздя не отличит. Разве так
можно, чтобы дети? Я жаловаться буду.
Будто арбузы продавал.
Другие подсудимые молчали; их было шестеро, - угрюмо глядели вокруг.
А в уголке, вытирая глаза концами головного платка, сидела Митревна и
смотрела безмолвно то на Пашеньку, то на строгого седого судью, что си-
дел в середине за столом, то в угол на икону. И слезы бисером по щекам.
Ненадолго ушли судьи, - в зале была тишина, и Митревна подошла к Па-
шеньке, за руку взяла его, плакала.
- Сыночек, миленький.
Пашенька вырвал руку, сурово сказал:
- Ступай сядь, где сидела...
Вдруг - тишь. Только шаги: топ-топ-топ-топ... Судьи - трое, один за
другим - прошли в тиши, у переднего, седого, бумага.
Все в зале столбами.
- По указу... бул-бул-бул-бул-бул... через повешение.
Пашенька дернулся. Кто-то сдавленно охнул.
И тут только поняла Митревна, захрипела, качнулась и упала в тьму.
* * *
Дни кубарем, как веселые мальчишки, один за другим, один за другим.
Прыгнет, мелькнет и нет его. И нет.
Вечерами, когда солнце уходило за бугры, на которых четко чернела по-
роховушка, - Митревна садилась у окна и глядела туда, на пороховушку, на
край красного неба, думала.
Поднимая пыль, из-за бугров выползало коровье стадо - сперва одна ко-
рова, потом разом две, три, - будто кучи подвижные - все темные на фоне
красного неба, - потом выползало плотной подвижной массой и усыпали до-
рогу по склону.
Митревна думала о коровах, о солнце, о днях уходящих, думала о пере-
житом за день, но думы были отрывисты, коротки, словно изношенные лос-
кутки, из которых ничего не сошьешь. Только вот, когда Пашенька... И
вздох, и слезы, и непривычная к думам голова - все, все подскажет, и
сердцу станет больно.
- Господи, Господи...
А солнце уже за буграми, теперь черными, и стадо прошло, а Митревна
все сидит. Одна. В доме одна, на улице одна (чуждаются ее), и в мире це-
лом одна.
Герасим - вот ее подмога. Он где-то в окопах.
- Мамаша, вернусь. Мамаша, не сумлевайся.
Письма иной раз хорошие.
Если бы не Герасим, зачем бы жить?
И блюдет дом Митревна, бережет его Герасиму. И телеги бережет, и са-
ни, хотя покупатели на все были - вороньем налетели, когда узнали про
несчастье, что Павла повесили - устояла Митревна, ничего не продала. На
почте почтальону, что за гривенник письма писал, говорила:
- А еще пропиши ты ему, жду, мол, его, берегу все. Придет с войны,
женится, внуки будут... Ничего не транжирю.
Ночь тихой стопой идет. И не спится Митревне. Все думает, думает она.
А думы - непривычно тяжкие, обрывистые.
Утром же рано, только-только петух пропоет в хлевушке возле амбара
(того самого, в котором Павел прятал награбленные вещи), Митревна уже на
ногах. Ходит, вздыхает, крестится, медленно почесывается, затопляет печь
и варит в глиняном горшке щи - воду с капустой и щепоткой соли.
А там - тупая скука на целый день.
Только в праздники и под праздники - едва колокол позовет - тихой
улицей пойдет она к Покрову, все одной, одной дорожкой, которой ходила и
пять, и десять, и двадцать, и тридцать лет.
И жизнь ей кажется вот этой тихой и скучной улицей.
Впрочем изредка она мечтала:
- Придет Гараська... придет. Кончится же эта проклятущая война. Же-
нится. И сани нужны будут, и телеги, и дом. Сноха будет. Дети будут у
них. Поняньчить бы.
Больше всего она думала о внучатах. Хотела их.
* * *
Была зима - нудная, тяжкая - первая зима, когда Митревна осталась од-
на в дому. А зимой старый человек вдвое старее. Кости ломило, по ночам
не спалось, тоска и скука глодали беспрерывно... Гараська не писал в эту
зиму совсем. Каждый полдень, когда кругленькая низенькая почтальонша в
черной запорошенной по подолу юбке с кожаной сумкой через плечо проходи-
ла мимо окон, Митревна глядела на нее пристально:
- Не завернет ли ко двору?
И провожала долгим взглядом...
Письма не было и не было.
И долгой казалась зима ей, и скучной.
Одна на свете белом, - умрешь, похоронить некому.
Но рано или поздно все кончается, - и зима кончилась. Вечерами сол-
нышко уходило за бугры - большое, красное, улыбчивое, будто говорило:
- Не унывай. Завтра приду, дольше пробуду.
И правда, приходило, забиралось на небо выше, чем вчера. Капель зве-
нела днями целыми, а утром выйдешь - за ночь сосульки наросли на полар-
шина. Петух ночью в хлеве и днем на дворе пел яростно и оглушительно,
будто чуял себя полным хозяином жизни. И огневое поднималось отовсюду.
А там - пришел день, когда женщина с тонкими поджатыми губами, вся в
красном, прошла из края в край и стукнула во все двери:
- Революция.
И каждый вздрогнул, и почти все обрадовались, понимая это слово, как
кто хотел, но с пользой для себя.
Раз увидела в окно Митревна: бегут бабы по темной обмякшей дороге. И
Катя Красная - шабренка, и Варвара Маркелова, и еще, и еще... Дома не
успели по настоящему снарядиться на улице уже и бедуимы накидывают, и
платки оправляют, бегут.
- Ай, батюшки, не пожар ли? - забеспокоилась Митревна.
Бедуим на плечи и - на улицу.
Там: бабы толпой по углам, все в одну сторону смотрят. Но дыма нет, и
сплох не бьют; значит, не пожар.
- Чего глядят-то?
- Свобода пришла. Конец войне. Наших мужиков вернут...
- Конец? Значит, Гаранюшка-то...
Митревна так и села на обмякшую дорогу.
* * *
Революцию так вот и поняли: свобода, значит, - кончены муки, довольно
нашим мужикам в грязных окопах сидеть да простужаться. Весна, - город
засветился радостью. Летом - солдат попер с фронта, сперва реденько, по-
том гуще, гуще, а потом, после Покрова, что ни поезд, то целый полк
припрет, так сплошь и засереет дорога от станции до города. Только Га-
раськи все не было. И не писал он. И еще тяжелее было Митревне от его
молчания.
Шли с фронта решительные, крикливые, резкие, с винтовками и тугими
мешками за плечами, с зелеными котелками у пояса, с сумраками в глазах,
они гужем шли, но совсем не те, что немного лет назад уходили из города.
Нет, теперь это были волки - угрюмые, злые.
А Митревна все искала, выспрашивала:
- Гаранюшку мово не видели ли?
- Милиены там народа, а ты - Га-ра-нюш-ка!
Но нашлись и такие, кто знал про Бокова.
- Воюет. По новому воюет, с нашими буржуями. И-й, герой! Большевиком
стал. Командер теперь у них.
Не верила Митревна. Слыхала она про большевиков-то. Это те самые
проклятики, что всю жизнь мутят.
- То Гаранюшка взаправду герой, три креста егорьевских, а то... да
неужели? Врут поди.
И через немного дней еще весть:
- Воюет. Большевик.
Вот тут-то и заюжала Митревна.
- Да ведь этак-то он и совсем могет не притти?
- Могет.
- Господи батюшка!..
Ну, к гадалке ходила, молебны служила, просфору каждое воскресение
подавала и свечу ставила - каждую службу - пятаковую свечу.
Днями ждала она и ночами. Похудела до черноты, и все лицо исхлости-
лось морщинками, стало на печеное яблоко похоже, - вот будто из-под ко-
рочки весь сок вытек.
Днем было хорошо ждать: кто-то по улице идет, - не он ли? - и поду-
мать можно о прохожем, снять острую царапинку-думу с сердца. А ночью -
вот хуже. Тут одна с думами, одна с муками...
Раз весенней ночью (пароходы уже ходили) услыхала она, под'ехал
кто-то ко двору. Митревна встрепенулась, подняла голову с подушки:
- Не он ли?
А в ставню: бот-бот-бот...
Он!..
Босиком, в юбченке одной выбежала к воротам. И-и, что было! Сама ведь
втащила в сени тяжелый Гараськин сундучишко. Аж хрустели в руках косточ-
ки, а тащила. Затурилась старуха, волчком забегала по дому: двадцать лет
с костей.
А Гараська... Гараська-то был пьяный... Сразу заметила Митревна: ниж-
няя губа у него чуть отвисла, точь в точь как бывало у старика, когда он
лишку переложит. И глаза были круглые, очень серьезные, сумасшедшие, и
сумрак в них, что твой темный лес.
- Ерой ты мой. Кресты-то где у тебя? Тут мне все уши проужжали. "Ерой
Боков, ерой". А я тебя с крестами-то и не видала.
- Ну, кресты, - махнул Гараська рукой, - теперь крестов нет.
Митревна ничего не понимала, но просто, по-старушечьи плакала от уми-
ления:
- Милый ты мой, ерой ты мой...
Только вот, когда куражливый Гараська раскрыл сундучек и начал выни-
мать из него золотые и серебряные часы (трое часов вынул), кольца, брас-
леты, брошки, какие-то круглые штуки из золота (Митревна никогда не ви-
дала таких), потом смятые офицерские брюки, тонкое белье, два револьве-
ра, - Митревна похолодела: чем-то, как-то эти вещи напомнили ей те само-
вары, что Павел прятал на сушилах, в сене...
- Откуда у тебя это?
- Ты, мамаша, не можешь понимать, каких это денег стоит. Ведь это бо-
гатство.
- А взял-то ты где?
- У буржуев отнял.
И Гараська загнул словцо.
- А тебе ничего не будет за это? Ой, Гаранюшка, как бы... вот Пав-
ла-то...
- Меня-я? Одной минуты тот жив не будет, кто меня тронет. Я...
И еще словцо.
Здоровый, - в плечах косая сажень с четвертью, глаза черные, лицо
смуглое, выразительное, брови насуплены, срослись над переносьем, а
глотка, что труба...
Да, есть вот такой танец: "Метелица".
- Берись за руки, сколько ни есть.
И все берутся за руки, сколько ни есть. Девки, парни, девченки,
мальчишки, глядишь, иной раз бородач прицепился - засмеется, все лицо
как старый лоскут измятый станет, тетка порой - под пятьдесят ей, а она:
"И я, девоньки, с вами"... Все, все - потому что "Метелица".
- Жарь!
Гармонист жарнет - эдакую плясовую, что ноги сами скачут; передовой
дробно вдарит каблуками в пол, пустит звонкую, невозможную трель, - и
"Метелица" началась.
По всему простору несется пестрая цепь. По всем углам и закоулкам
проведет ее передовой - и змеей, и кольцами, и кругами, и палочкой. Ве-
дет - и сам не знает, куда поведет через минуту. В кухню? Валяй в кухню.
Вокруг печки? Вокруг печки. Под стол? И все лезут - под музыку, с выкри-
ками и приплясом - все лезут под стол. Через лавку? Катай через лавку...
Потому что "Метелица".
И никто не знает, куда он в ней - в какой угол-закоулок - попадет
сейчас. Несется, не рассуждая, не раздумывая, не чувствуя почти.
А гармонист в "Метелице" злодей: увидит, все приноровились плясать
под "барыню", он пустит "камаринского". Значит, меняй ногу, бей чаще
каблучком. И смех, переполох, катавасия. Но вот справились все, - злодей
к чорту "камаринского" - и - р-раз! - "во саду ли в огороде"...
Так скачет неровно пестрая цепь, не знает, куда попадет через минуту,
не знает, под какую музыку плясать будет...
Потому что "Метелица".
На фронте еще, далеко от города родного, встал Гараська в цепь рево-
люционной метелицы.
- Жарь!
И запрыгал, заплясал, пошел в цепи с выкриками, и руками, и ногами, и
всем телом плясал, - весь отдался бешеному плясу. Зажегся, как огонь
бенгальский. Вниз головой в самую гущу кинулся. И не думал, не рассуж-
дал. Да и не привык он к этому трудному делу. Просто:
- Жарь!
Этот революционный пляс стал сильнее его воли, потому что будил в нем
подземное, прадедовское, повольное, и звал, и не давал покоя.
Недельку всего прожил Гараська дома. По гостям ходил, подарки дарил,
все раздарил да прожил, что привез, только два револьвера себе оставил
да брюки мятые, офицерские. Как-то услыхал в похмельный день, что в Са-
ратове буржуи забунтовали, туда стегнул, Митревна опомниться не успела.
- Гаранюшка, Гаранюшка!
А Гаранюшки и след простыл. Женить хотела, внуков хотела; сохи, боро-
ны, телеги берегла - ничегошеньки Гараське такого не надо. Помануло вол-
ка в лес.
Плясом крепким пошла революционная метелица по городам, селам и де-
ревням. Гром, свист, выкрики, стрельба. Кто знает, где завтра будет: под
столом или на столе?
Двух недель не прошло - слышь-послышь, про Герасима слух по Белоярью
пошел:
- Такой храбрец, передом у них идет, нигде не дрефит.
Чудаки люди! Где же и перед чем Гараська сдрефит?
Это же в нашем Белоярье, городе буйном, песню-то поют во всю глотку:
Наша матушка Расея
Всему свету голова.
Пляши, товарищ! Гуляй!..
И когда эти бородатые кулугуры мещане - белоярские пупыри - забунто-
вали (каждый город на Руси бунтовал), их усмирять пришел Гараська с то-
варищами. Как же, здесь же ему ведомы все пути-переулочки, он как дома.
И прокляли его, и Митревну проклинали за то, что породила такого, дом
сжечь хотели, не успели, потому что коршуньем налетел Гараська с товари-
щами на город родной, сразу в ста местах сражался, такого страха нагнал
и на дьяволов бородатых, и на офицериков блестящих - все от него - кто
по щелям, кто по полям. В той метелице, что через Белоярье прошла, через
тихий угол этот - Гараська передовым был, заводилою.
- Жарь! Бей!
Двух месяцев не прошло, в Белоярье ревком появился, а в ревкоме - Га-
раська главный.
Но тут-то вот, когда метелица закружилась на одном месте, в ее цепь
ввернулась Ни