╤ЄЁрэшЎ√: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
ерпимой жутью.
Никто на свете не знает, не знает Анна Тимофевна взаправду ль опалила
ее нестерпимая жуть. В себе ль была она тогда, под Крещенье, когда в чу-
лан ее, неслышной черной ночью, вошел студент путейский Антон Иваныч Эн-
гель.
Или было то явью?
Ведь, поспешил же потом Антон Иваныч покинуть отеческий дом, и так и
не дал старик Энгель повидаться Анне Тимофевне со своим сыном, путейским
студентом.
Или было то сном?
Ведь, ни слова не проронил тогда Антон Иваныч, ни тогда, ни после, ни
одного слова.
Да и прежде, до черной этой, нестерпимой ночи, ни слова не сказал Ан-
тон Иваныч Анне Тимофевне. И не помнит Анна Тимофевна, как началось, что
переставало биться сердце всякий раз, как заслышит она шаги Антона Ива-
ныча, будто ввинчивал он каблуки свои не в половицы, а прямо ей в грудь.
И не помнит, как началось, - что не могла вскинуть на него желтых своих
глаз, а всегда, видела как улыбался он.
Нет, не сном и не явью пришла единственная на всю жизнь нестерпимая
жуть - пришла в гаданьи.
Черной ночью, неслышною, жаркою ночью под Крещенье, дрожащим коридо-
ром живых языков бежали свечи в зеркало. Сколько было их? Там, где пос-
ледняя пара острых огней сливалась в одну точку, в глубине коридора, да-
леко за зеркалом, там был уже не чулан и не лицо гадальщицы, и не глаза
ее желтые, стоячие, - а пустая, бескрайняя синь. Оттуда, из этой сини,
должен был прийти он, там должно было явиться его лицо. И от страшной
тайны, дрожавшей смутно в конце огненного коридора, слышно было, как ко-
лотилось сердце. И нельзя было сдержать вспугнутого дыханья, и золотые
языки свечек метались, как привязанные на цепь звери. И когда не стало
сил от страха и захотелось перекреститься, а не подымалась рука - нельзя
было, потому что нательный эмалевый крест спрятанный лежал под подушкой,
- вот тогда разорвалась в глубине зеркала бескрайняя синь, и пришло чу-
до. Разорвалась синь, и по всему золотому коридору, из самой глубины,
сминая языки огней, прямо навстречу Анне Тимофевне пронеслось лицо, жи-
вое лицо человека. И тут же сильные, сухие руки спутали сзади расплетен-
ные косы, обхватили сзади шею, отогнули назад, смяли голову. И вот уж не
в зеркале живое лицо, а над самой головою Анны Тимофевны, близко, близ-
ко, и нет уж ни свечей, ни зеркала, а только одни губы Антона Иваныча, и
палят они и тушат.
Вскрикнула Анна Тимофевна.
И когда очнулась она на кровати, раскиданная, и, набросив на грудь
крест, начала молиться, тихо ступала святочная ночь, ровно таяли свечи.
На всю жизнь нестерпимой жутью Крещенской ночи заслонилось все, что
было в людях, в чулочной мастерской Энгеля, отца путейского студента.
Будят шопоты и шорохи хрустящих дорожек уснувшую старь, живят потух-
шие камни.
Но скорей бы оторваться Анне Тимофевне от прошлого, бежать в кладо-
вую, прачешную, иль к портнихам: не переделать за день всех дел, - много
дел у кастелянши епархиального училища.
А между дел сколько раз сбегает по чугунной витой лестнице Анна Тимо-
февна к себе в комнату, высоко, под самый чердак? Сколько раз прижмет к
груди свою Оленьку?
Сладко слышать, как мягким ртом мнет ребенок налитую грудь. Но жест-
кие вьются на его темени волосы. Медленен, неясен взгляд синих глаз.
И не прогнать, не прогнать из головы былья последних дней развеселей-
шего соборного псаломщика Романа Иаковлева.
Глава шестая.
Близко к звездам Анна Тимофевна. Кажется, протяни руку - лизнет зеле-
ный звездный жар дрожащие, изрезанные пальцы.
В полночь видно, как плывет небо. Плывет строго и свято, и смотреть
на него - как на икону отшельника и угодника - и страшно и не отор-
ваться.
В ночь, когда похоронила мужа, каменной стояла Анна Тимофевна на
крыльце, смотрела в звезды. Двери были настежь, крался из комнат в ве-
сеннюю студь сладкий дух покойника и афонского ладана. Юркой мышью шны-
ряла в доме по углам мать покойника, перебирала, рыла тряпье.
Шамкала, подбежав неслышно к снохе:
- Погляди-ка, накидочка-то, песочная, с отделкой стеклярусной. Стек-
лярус-то весь осыпался, никуда накидочка, выкинуть! А я вдова духовная,
одинокая. Дай мне!
Исчезала. Нюхала сундуки, кладовочки, комоды, совала в узлы сыновье
наследство, под самым ухом Анны Тимофевны пугала тишь хлопотливым шопот-
ком:
- Смотри, в какой ходит свекровь юбке, ползет юбка, вот-вот спадет,
срам! Положу себе шевиотовую твою, на тебе эта совсем хорошая, куда те-
бе, вдовой, столько борохла всякого?
Подымала быстро подол своей юбки, без передышки шамкала:
- Обносилась, оббилась, бедность-то! А у тебя в комоде - аршин, вид-
но, пять бобрика.
Подымала юбку снохе:
- На этой бобрик-то совсем целый, да и кашемир ввек не сносить. Пой-
ду, положу себе бобрик.
Смотрела в звезды Анна Тимофевна, не слышала свекровью суету. Стыла в
ледяной памяти мужняя смерть.
Мужняя смерть опрокинулась на Анну Тимофевну вместе с пьяным звоном
Воскресенья, с гульбой штукатуров, с пестрядью бумажных да сахарных цве-
тов. С вечера первого дня без устали носилась псаломщица по друзьям Ро-
мана да приятелям. Рыгали в лицо ей праздничным перегаром, потешались
при одном развеселейшем имени, провожая простоволосую, вспугнутую, кри-
чали вслед:
- Отыщется - посылай к нам! Так и скажи, что, мол, беспременно, по
христианскому, проздравиться!..
Но как ушел Роман Иаковлев из дому, опочив на пасхальных куличах, так
и канул его след, точно в прорву.
На второй день Красной, после вещей молчаливой ночи, с утра кинулась
Анна Тимофевна в часть. Квартальный, спросонья, усумнился.
- Сама-то, голубица, черезва ли?
Потом отпер безумной клоповник.
Мало света пропускало в клоповник оконце - полукруглое, как в конюш-
не. За полукруглым, как в конюшне, оконцем, по небу и по земле шла пас-
ха. Колокольным встречали пасху люди звоном, устилали пасхе путь расцве-
ченным ковром яичной скорлупы, в ликованьи святили люди имя нового Еру-
салима. Стеклянными харями плавали люди в блевотине клоповника, куда
смотрела пасха через полукруглое, как в конюшне, оконце.
Заглядывала Анна Тимофевна в помертвелые лица скорчившихся трупов.
Шагала через тела, шлюпала в мерзкой хляби потекших по полу луж, задыха-
лась сивушной вонью.
Тут, в темном углу, нащупала крепкую, как корневище, руку в жестких,
проволочных волосах. Потянула, что было сил. На спине пьяного расцепи-
лись объятия, упали по бокам его и хлюпнули в черную сырь мягкие руки.
Лежал пьяный ничком, лицом в угол, и нужно было повернуть его к свету,
чтоб увидеть лицо. Схватила за голову - казалось, задела пальцем острый
кадык - казалось, жестки волосы страшной, изведанной жесткостью - пово-
локла мягкий, тяжелый мешок к оконцу. Грузно скатился пьяный с человека,
который обнимал его. С бабы - не увидела - догадалась Анна Тимофевна. И
тут же в пятне холодного света различила в руках своих чужую черноволо-
сую голову и бросила ее на пол.
Когда вырвалась из клоповника, в ознобе от чужих рук, чужих воротни-
ков, чужих тел, повисла за спиной псаломщицы чья-то сонная ругань.
И светло было, что не здесь, не за конюшенным оконцем Ромочка, и не
отпустила - еще мертвей вцепилась тоска: где же, где?
- Может в приюте алкогольном? - присоветовал квартальный, - которых
без надежды, туды отвозят. Нынче, известно, пасха...
Чтобы укоротить путь, пробиралась Анна Тимофевна задами, проулками,
оврагом. За оврагом лопались почки больничного сада, ластились на солнце
жирные луговины. Пахло от оврага вкусной прелью весны. Подминалась глу-
боким ковром вязкая тропа. Излучинками да скачками баловливо вела она
меж деревьев от беленой часовни-мертвецкой до больничного здания.
По тропе от больницы навстречу Анне Тимофевне двое похожих мужиков в
парусиновых фартуках несли носилки.
На носилках, под парусиной, - как и фартуки, - в разводах желтых пя-
тен, - голова, скрещенные руки, колени, носки длинных ступней - покой-
ник.
Перекрестилась Анна Тимофевна, ступила с тропы в сторону - чвакнул
под ногами мокрый дерн - спросила мужиков тихо:
- В приют алкогольный как пройти, добрые люди?
Тут мужик, что шел впереди, обернувшись, подставил под носилки колен-
ку, взмахнул рукой, чтоб показать:
- Вон сейчас - видишь стену...
Да подымая руку, задел парусину. Отвернулся край покрова, обнажил
вихрастую рыжую голову, лицо багровое в бледных веснушках, глаз, улыбав-
шийся вбок, на Анну Тимофевну.
И тут же хмельной ударил с недалекой звонницы трезвон - точно по ко-
леням хлеснули колокольные волны, - и, падая, вспомнила Анна Тимофевна с
детства запавшее: кто преставился в светлое воскресенье - отпустятся
грехи его. И подумала, что пора кормить Оленьку. И еще увидела вороньи
гнезда черные, словно горшки, рассаженные по осиновым карягам под самым
небом.
С того часа камнем лежало в груди сердце, камнем стало лицо, окамене-
ли желтые глаза, кровяные жилки в глазах - трещины сухой гальки. В ледя-
ной памяти стыла мужняя смерть, последняя с развеселейшим Романом встре-
ча, последний его взгляд - как улыбнулся одним глазом из-под маранной
парусины вбок на Анну Тимофевну. Потом закрыли ему глаз пятаком.
Шептались на отпеваньи кумушки:
- Слезинки не выжала...
На кладбище ущипнула свекровь:
- Повопи хоть для виду, бессердечная!
И солнечным полымем не растопить камня: холодна осталась Анна Тимо-
февна, холодна до ночи, первой ночи Романа Иаковлева на погосте.
Оторвавшись от звезд, ушла Анна Тимофевна в сладкие покойничьим духом
горницы.
Там ворочала, крутила узлы юркая, как мышь, старуха. Шамкала без пе-
редышки:
- Нынче все сутаж накладывают, да аграмантом украшают. Где взять ду-
ховной вдове аграмант? Пенсия - только-только кофею купить, а ходи в чем
хочешь. Ты, поди, думаешь, вот приехала свекровь, обобрала? А по закону
от сына все к матери переходит. Собирайся в губернию, я тебя устрою. А
борохло да шелохвостье зачем тебе, вдовой?
Когда улеглась - на узлах, узлами прикрывшись, сама узелком - подсела
Анна Тимофевна к Матвевне, ходившей любовно за Оленькой. Рассказала на
ухо:
- Слушай, Матвевна, за какой грех наказал меня бог, отнял мужа? Как
великой субботой ушел Ромочка, и узнала я, что не был он ни на часах, ни
в литургию, а вечером прислали за ним читать деяния, стала я молиться. И
не помню, сколько молилась, и чего просила, а очнулась от красного зво-
на, на рассвете. Очнулась да только тут и поняла, что всю полунощницу, и
утреню, и обедню промолилась на коленях. Так меня и подкосило!..
Рассказала, взглянула на Матвевну.
Сидит та, осыпает себя крестиками, шепчет одними губами:
- Прости ей вольные и невольные, господи милосердый, прости...
И вдруг полились из стоячих желтых глаз Анны Тимофевны слезы. И услы-
шала она, как вытолкнуло сердце из груди ее камень и полохнуло по жилам
живой жаркой кровью.
И еще сказала в ту ночь Анна Тимофевна:
- Кто меня теперь пожалеет? А Ромочка был добрый, душа у него бояз-
ненная. Господи!..
Как потоки апрельские, неслись слезы...
Вот теперь бы, на чердаке многооконного, умытого дождями дома, близко
к звездам, перед лицом неба - строгого, как икона угодника - вот теперь
бы таких обильных слез.
Но нет слез.
Глава седьмая.
Бежала Анна Тимофевна по делу - много дел у кастелянши епархиального
училища. Бежала по крутому взвозу - тяжко подымался взвоз от речных
пристаней кверху, в город, на пыльную улицу, где ползает конка. Посреди
взвоза остановилась перевести дух - знойно было, - глянула вниз.
Груженые рогожными кулями, тянулись по взвозу телеги. Суставы одной
желтоспинной змеи, извитой по дороге - подводы длинного обоза. И в каж-
дом хомуте - покорная лошадиная шея в налитых, растянутых жилах. И глаза
лошадиные красивы и добры, и от натуги ль, от обиды ль - катятся из
глазниц по мордам, заползают в раздутые ноздри круглые стеклянные капли.
У оглобель возов маются, пособляют возницы: бьют по лошадиным животам
кнутовищами, дубинами, вопят истошно на весь берег. Жилится каждый сус-
тав желтоспинной взвитой по взвозу змеи, глушит змея немолчным воплем:
надо обозу подняться в город.
Глянула Анна Тимофевна, подумала:
"Притча".
Надо обозу подняться в город - надо прожить жизнь. Груженые кладью
воза - годы. Не поднять такого воза - нельзя: бьет и гонит дубьем, по-
леньями, кнутовищем нужда. И не отличить одного года от другого: в нату-
ге и в обиде каждый.
- Притча.
Удивилась Анна Тимофевна, что пришла ей на ум притча, никогда не было
этого прежде. Складная притча сложилась и такая скучная - не оторваться
от покорных лошадиных морд, от извитой по тяжкому взвозу жизни.
И вдруг за плечами комнатный голосок:
- Прогуливаетесь?
Обернулась - кривит ей улыбочку экономка из училища, в глазах у эко-
номки лукавые огоньки перебегают, как светляки в ночи - не поймать их.
- Недаром начальница мне говорит: что это кастеляншу никогда не дозо-
вешься - все нету да нету...
Залепетала Анна Тимофевна невнятно, да перебила экономка, точно того
и ждала:
- Вообще трудно вам оставаться. Дочка у вас совсем для благородного
заведенья неподходящая. Воспитанницы пугаются. Долго ли до несчастья.
- Лечу я ее, к доктору вожу, доктор говорит...
- Какой уж тут доктор! Ну, мне некогда, у меня, ведь, не то, что у
других, не разгуляешься...
Повела бровью, ушла.
Спохватилась Анна Тимофевна, побежала по взвозу в город, а у самой не
выходит из головы притча. Все еще слышно ей, как тарахтят по размытой
мостовой тугие колесные шины, звонко царапают булыжный путь стертые под-
ковы. Взбирается обоз через силу по тяжкому взвозу, ползет по кривой,
змеиной черте, и каждая подвода бьется под непосильной кладью.
Не счесть бы точно годы, прожитые под крышей многооконного дома, если
бы не росла на глазах дочь. Одинаковые, одинокие годы в обиде и натуге -
лошадиные шеи в налитых растянутых жилах.
И опять негаданно, уже на пыльной улице, где ползает конка, прямо в
лицо Анне Тимофевне падает голос. Не взглянув - по голосу - узнала: ста-
рик-учитель из приходской школы.
И этот (словно сговорились все) сразу об Оленьке, хоть и не в силах
спрятать в затабаченной бороде своей страдания - смущен, торопится су-
нуть в нос понюшку табаку, мигает тонкими веками:
- Нет уж, думаю, прямо так и скажу, прямо и скажу, что вот, мол, Анна
Тимофевна, вот, да... кх... кхе... вот. Третева-дни опять то самое с ней
в классе, за уроком, с Оленькой. Ну, думаю, дойдет до начальства, не мо-
жет, прямо не может не дойти до начальства. Кроме прочего, у меня школа
мужская, для мальчиков, и вдруг - девочка. Почему, спросят меня, девоч-
ка? Нет ответа, прямо никакого ответа. Пожалел, скажем, из сочувствия,
скажем, взял девочку в мужскую школу для мальчиков. Глупый ответ, прямо
глупый! А между тем с ней это самое, с Оленькой, на уроке. Мальчики в
волненьи, и шалят кроме всего. Ну, думаю, прямо так и скажу Анне Тимо-
февне - нельзя, не могу, прямо не могу. Возьмите, Анна Тимофевна, вашу
дочку. Тяжело говорить это вам, а только больше Оленьку не присылайте...
Пряча в бороду смущенье, пожал руку, шмыгнул за угол, там, точно кош-
ка, принялся чихать. И опять спохватилась Анна Тимофевна, побежала до-
мой.
С неделю тому будет, как заходил к кастелянше учитель из приходской
школы, говорил, что трудно ему держать в училище больную девочку, и что
надо ее сначала вылечить. Умолила Анна Тимофевна повременить. Ведь, хо-
дила же она, недаром ходила - с верой в Оленькино исцеление ходила к
доктору. И сказал же доктор, что надо надеяться. Всего с неделю тому,
как поверила Анна Тимофевна доктору, и вот совсем на-днях, на этих днях
тряс перед ней затабаченной бородкой учитель и успокаивал:
- Ну, хорошо, подождем, бог даст, как-нибудь...
И вот отказался учить Оленьку, не велел присылать ее в школу. И опять
с ней, опять с ней случилось несчастье. Это пройдет, может быть, это
последний раз, это непременно пройдет. И доктор говорил, что это может
повториться, что поправиться не легко, но не следует терять надежды.
Доктор знает, что говорит, и он - известный доктор. Сколько больных вы-
лечил он, и ему нельзя не верить.
Будто на крыльях несется Анна Тимофевна. Но не легко от крыльев. Да-
вят они на плечи, мнут дыханье. С каждым взмахом крыльев этих наседает
сзади, толкает в спину тупым камнем неотступный страх.
За тяжелой парадной дверью многооконного дома, на ступеньке чугунной
лестницы схватил Анну Тимофевну за руку неказистый человечек: в черном
сюртуке, галстух пышным бантом, обшлага белой рубахи вылезли до пальцев
- с чужого плеча рубаха, с отцовского - и пальцы тонкие, хрупкие, жмут
Анне Тимофевне руку, торопятся передать ей свое волненье. Под ржаными
космами чуть не в слезах молодой взор и - точно жгут их красным железом
- в судороге кривятся губы:
- Родная Анна Тимофевна, заставьте всю жизнь бога молить - передайте
письмецо Павперовой! Знаете? Да вон она, вон смотрит сюда, брюнетка та-
кая, Павперова, вон...
Тянет кастеляншу к пролету чугунных лестниц, в нетерпеньи тычет
пальцем в воздух:
- Вон, брюнетка, черненькая, смотрит сюда, на четвертом этаже - нет,
на третьем - вот кивает, смотрит!.. Ах, Господи! Христом-богом прошу!
И вот уж зажал письмецо в ладонь Анне Тимофевне, и вот отскочил в
сторону, выглядывает из приемной, сует обшлага белые под сюртучные рука-
ва, белую манишку - за отвороты (вылезает наружу отцовская рубаха),
взволнован.
По чугунным ступеням привычных витых лестниц, будто на крыльях, не-
сется Анна Тимофевна к Оленьке.
По-пути, на площадке - в гуще перелинок, передников, нарукавников,
бантов, ленточек, завитушек - чей-то ломкий шопот:
- Милуша, роднуля, спасибо!
И жаркая рука налету ловит тайну оттуда, снизу, из пролета, где зад-
рал вверх голову спрятавший под сюртук излишки отцовской рубахи семина-
рист.
И вдруг холодной водой из ушата:
- Что вы там передали Павперовой? Какой вид!
Играет роговыми блесками лорнет начальницы, тухнут кругом румянцы. И
точно потерянное птицей белое перо, закрутился в пролете лестниц скатан-
ный в трубочку клочек бумаги.
- Я пришлю за вами, Анна Тимофевна. Павперова, пойдемте!
Застыли на площадке нарукавники, пелеринки, передники, потухли румян-
цы, тихо. И только одна Анна Тимофевна метнулась вверх по чугунным сту-
пеням.
Под чердаком, в пустынной громаде низкой комнаты, у ситцевой занавес-
ки, спрятавшей кровати, в стариковском кресле покоилась, как старик,
Оленька: вытянула беспомощно ноги, вобрала стриженную голову в острые
плечи - голова узкая, длинная, как дыня, - сосала прямой, белый палец.
Как всегда - не улыбнулась, не шелохнула головой, только вынула
изо-рта палец, сказала:
- Поесть.
Засуетилась Анна Тимофевна вокруг дочери. Надо ее обтереть, отрях-
нуть, сказать, чтоб не сосала пальцы, не кривила руку: - взяла Оленьку в
привычку крепко прижимать к груди руку, согнув кисть так, что она висе-
ла, точно отсеченная.
Прижалась к дочери, спросила обычное:
- Ничего не болит?
- Поесть.
Потом, за едой, вдруг зло взглянув на мать:
- В училищу больше не хочу!
- Что ты, Оленька, почему?
- Мальчишки дразнятся...
- А с тобой, - перехватила дыханье, - с тобой там ничего не было? Не
помнишь?
- Ничего...
- Ну, хорошо, не ходи, учись дома...
Не глядя видит Анна Тимофевна злые, непонятно-злые глаза Оленьки,
вихры ее желтые и под вихрами, на лбу, незажившую кровавую болячку: в
последнем припадке ударилась Оленька головой об косяк, ссадила кожу и
теперь не дает заживить рану, отдирает ногтями кровяную корку.
И опять обтирать, отряхать О