╤ЄЁрэшЎ√: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
кой горе, которую зовут Медвяной,
над колонией, в двухстах шагах от пятого корпуса.
Лежит под желтой суглинной насыпью в бледно-желтых бессмертниках,
скученных под железным крестом. Кругом насыпи чугунная врыта ограда, от
нее вниз, по скатам топорщится сизая, горькая полынь.
Теперь, зимой, доктор Штраль засыпан снегом. Заслонами, как у щитов
железной дороги, взметнулись у ограды сугробы, и толстой, прибитой вет-
ром коркой обхватил снег Медвяную гору.
В буран не видно доктора Штраля.
В буран посмотреть с гор, - приплюснутыми ульями прячутся в котловине
кирпичные корпуса колонии.
Над ульями острыми воронками кружит пурга, мчится на горы, гикает,
свищет в чаще осинника. Подминает, как зверь, березняк, раскачивает ту-
гие шлагбаумы, лютым озорником несется по шоссейным дорогам.
В котловине безлюдно. Сдвинулись запорошенные ульи, как на пасеке; в
запорошенных ульях, отогретых трубами, бродят люди.
Людей привел доктор Штраль. Построил на горах, в котловине, в осинни-
ке и березняке каменные, кирпичные, бетонные дома, связал их железом,
медью, опутал проволокой, загородил шлагбаумами, расставил сторожки. В
дома привел и рассадил, как в сотах, по беленым комнатам людей.
Летом стал водить людей на поляны, в березняк, в горы.
Потом и его водили с людьми в березняк, держали в беленых стенах, и -
когда кончилось - подняли на Медвяную гору и закопали в суглинок.
А людей, которых доктор Штраль поселил, как в сотах, в каменных беле-
ных комнатах, по-прежнему водили в горы, на поляны, и люди плели венки
из крупной - в пятак - ромашки, пели песни без слов, изнывали в плясе и
жили в сотах каждый до своего конца.
Старели кирпичи, выбивалось шоссе, гнили шлагбаумы, а по горам и кот-
ловине ступали весны и зимы, уходили пашнями за реку, через деревни, пе-
релески, овраги. Цвел пышно и пряно осинник, тянулись под ногами его к
теплу лиловые колокольцы, осыпались лиловые ромашки, росли птицы, увяда-
ли травы.
Налетал пьяным бесом буран, через крыши, через осинник, через горы
гикал, клекотал, свистел по-птичьи.
Ступали через горы морозы, крякал суглинок; притаившись, ждал теплых
ветров.
Прячутся в снегах пасечными колодами кирпичные корпуса, по отогретым
сотам бродят люди.
С каждым годом больше людей, и никто не уходит из котловины, и негде
размещать людей, забиты плотно людьми беленые соты.
Сидеть всю ночь под лампой в колпаке из папиросной бумаги, думать о
заснеженной котловине, думать о Медвяной горе.
В тишине перечитывать записки доктора Штраля: когда понял, что гиб-
нет, стал подробно, как о пациенте, записывать о себе до самой смерти.
Писал так:
"Июня восьмого. В половине шестого вечера почувствовал озноб темп. -
38,2; пульс 98. Зрачок слабо реагирует. Жажда. Боль в затылке значи-
тельная. Ногам холодно; надел валенки. Помню, что в соседней комнате
что-то упало. Потом все провалилось. После возбуждения - боль в виске:
ударился об косяк. Кажется, это помню. Остальное - в записях ординатора.
Сознание вернулось в 9 час. веч. темп. - 36,1; пульс 84".
Протянул руку к рисунку. На желтой выгоревшей бумаге две планеты, по-
хожих на луну. Кругом - облачные миры. С одной планеты на другую, страш-
но обнаженный, волосатыми ногами перешагнул ангел. Лик просветлен, проз-
рачны за спиною крылья, в вытянутых руках меч и пальмовая ветка. Под-
пись:
"Свободно путешествующая особа архистратига Михаила".
В кучу бумаг на столе бросил рисунок.
Подумал:
"Нужен закон: безнадежных умерщвлять. Пока не найдем леченья... Может
и мне начать дневник?.."
Вошел фельдшер - тяжелый, как шлагбаум. Обтер тюленьи усы, с мшистых
ресниц закапала вода, сказал:
- Пороша.
- Сыплет? - спросил доктор.
- Сверху - как пробка... Из двенадцатой палаты художник мается
очень...
- Знаю.
- Сутки нынче, как в изолятке.
- Знаю.
- Дать чего?
- Рубашку.
- Надета. Катается, вспух весь, словно волдырь... Может, пропишете?..
- Что еще у вас?
Вдруг вскочил, забегал:
- Сами не знаете? Сами, сами, спрашиваю, не знаете? Сами?
Фельдшер присел на краешек кресла, утер тюленьи усы.
- Жалко.
Доктор сел.
- Что еще?
- Об этом я... Через кухню к вам женщина, вас дожидается... из горо-
да...
- Пойдете - скажите ей, чтобы вошла. Покойной ночи!
- Ничего не пропишете?
Сухо, коротко, точно бросил доктор камнем:
- Ничего.
Неуклюжим тугим шлагбаумом распрямился фельдшер, вышел, унося за со-
бой свежий дух пороши.
И опять сидеть и думать:
"Нужен закон. Без закона нельзя... Может, пора начать дневник?.."
Анна Тимофевна вошла тихо, словно вдунул ее в комнату неслышный ве-
тер. Помяла пальцы, поклонилась, сказала:
- Доктор, я к вам...
Тот взглянул на нее неприветно. Ответил:
- Вижу... Что скажете?
- Дочь у меня... в третьем корпусе.
- Что с ней?
- Припадочная...
- Эпилептичка?
- Припадки с ней, с детства... В двадцатой палате...
- Как ее?.. А, да, да, помню... Идиотизм... да, так что же?
И вдруг подломились у Анны Тимофевны ноги. Мягким, ватным тюком упала
она на пол, быстрые худые пальцы ее забегали по коленям доктора, и голо-
ва, круглая, шароподобная от толстого платка, точно силясь оторваться от
плеч, запрыгала, как у куклы.
Придушив, смяв глухие всхлипы, неожиданно остро и звонко вскрикнула:
- Умрет, умре-ет она, доктор!
Доктор вскочил, брезгливо стряхнул со своих колен цепкие быстрые
пальцы Анны Тимофевны, зашагал по кабинету, холодно и зло чеканя каблу-
ками четкие удары. Хотел сказать:
- Тем лучше...
Но Анна Тимофевна так же быстро, как упала, поднялась, оторопело
утерла лицо, села в кресло.
И доктор сказал:
- Идиоты и эпилептики живут долго...
Анна Тимофевна привскочила с сиденья, скользнула рукой в глубокий
карман ватной своей одежки, вынула сальный рыжий кошелек, заторопилась -
порывистая и суетливая.
Облезлый медный замок кошелька не поддавался, выскальзывал из рук,
звенькал сломанным колечком по ободкам. Анна Тимофевна бормотала:
- Полечите ее, полечите... вот, пожалуйста, доктор, вот... полечите!
И, вся подергиваясь, торопясь, медленно придвигалась к доктору. Тогда
доктор крикнул обрывисто:
- Не смейте! Уходите!
Она остолбенела, желтыми, яркими от слез и красного света глазами ус-
тавилась на доктора, потом съежилась и не проговорила, а шепнула:
- Одна она у меня... никого у меня... одна...
И пятясь задом, тихо, точно ее выдул неслышный ветер, ушла.
И когда проходила по полутемной высокой комнате, смежной с кабинетом,
послышалось ей, будто простонал мужчина, и женский голос мягко сказал:
- Милый, когда я думаю о докторе Штрале...
Анна Тимофевна ночевала у сиделки из двадцатой палаты - дебелой, ка-
меннолицей финки. Финка кипятила ячменный кофе на чистеньком примусе,
водянистыми глазками ерзала по госте, изредка шепелявые произносила сло-
вечки.
Анна Тимофевна раскладывала перед финкой бумажные кружева и прошивки,
говорила не своими словами, пришепетывая в угоду картавой хозяйке:
- У нас классная дама есть, настоящая барыня, так у ней, на кофточке
ночной, точь-в-точь такие прошивочки. Прелесть что такое! Посмотрите-ка,
прелесть!..
Клала на отвислую толстую грудь финки кружевное плетенье, откидывала
назад голову, как портниха, восхищалась:
- Прелесть, прямо прелесть!
- У нас в Пэйле, - тонко и коротко заявляла сиделка, - богатые сенси-
ны летом носят такой сак, у мене и сейцас есть...
- Ах, это я знаю, это очень модно! - восклицает Анна Тимофевна.
- Подкладка у моего сак совсем плохой.
- Шелковая у вас?
- О, нет, атлясный.
- Так у меня есть дома атлас - торопится Анна Тимофевна - у вас чер-
ный, или какой?
- Сейцас показу, серный...
И за кофеем, перед тем как лечь спать, Анна Тимофевна пугливо загля-
дывает в водянистые глазки каменнолицей женщины и просит:
- Вы только, пожалуйста, родная, посмотрите за ней. А то ее прошлый
раз целых два дня не умывали. Пожалуйста! И белье меняйте по средам, а
по воскресеньям - я уж сама. И кашку варите у себя, покруче. Очень уж
жидкая кашка, совсем вода...
И потом, лежа на дырявом диване, чтобы услышать лишнее слово от сопя-
щей глыбы, покрытой пахучей периной, повторяет Анна Тимофевна, ласково
пришепетывая:
- А на подкладку я вам в будущую субботу, непременно. У меня есть.
И немного подождав:
- Только вы уж Оленьку, пожалуйста...
Сквозь сон что-то лепечет в ответ хлиплый чухонский голосок.
А на утро, с молочным рассветом, по запорошенным дорожкам, глубокой
снежной котловиной пробирается Анна Тимофевна к третьему корпусу.
У входа в двадцатую палату, в коридоре, ей всегда жутко. Здесь ходят
люди в полосатых халатах, которые свисают с плеч, как с вешалок. Здесь
всегда сидит на крашеной чугунной батарейке высоколобый старикашка. Жел-
той, как мед, рукою сеет в воздухе крестики - осеняет чуром невидимых
супостатов. И всегда - вот уж вторую зиму - кланяется старикашке Анна
Тимофевна низко, как привратнику, а он, испуганно подобрав на батарейку
ноги, сжавшись в комочек, осыпает ее спину градом крестиков.
В окна двадцатой палаты глядит молочное небо, густо свисая через ого-
ленный костяк осинника, расклеивая свет по голым беленым стенам палаты.
И вот, напрягая все силы, чтобы пронизать глазами топкую муть рассве-
та и увидеть у крайнего окна матрац, постланный на полу, мимо привинчен-
ных к половицам низких коек, между нескончаемых рядов их, в дальний
угол, к крайнему, последнему матрацу, - там, на полу - скорее, скорее,
бегом, через всю палату - домчаться, упасть, охватить, прижать к груди,
к лицу, к животу теплое, тучное, мягкое тело и дать волю стиснутому зу-
бами стону:
- О-лень-ка-а!
И услышать в ответ:
- Ум-м-ум-а.
И спросить жарко, тормоша неповоротливое, как тюфяк, тело:
- Узнала, узнала?
- Ум-умм-ма-а.
И обмануть себя, обмануть еще, еще раз легко и радостно:
- Узнала, узнала, деточка!
Потом кормить ее, подбирая кашу, деревянной круглой ложкой, с подбо-
родка, с груди - как в давнем детстве Оленьки, на чердаке многооконного
дома.
Мыть шершавую, острую голову, залеплять пластырем царапины и ранки,
целовать обложенную жирными обручами шею и слушать, слушать целый день,
до сумерек, не подымаясь с пола, ее голос, голос Оленьки.
- У-у-мм-а...
И плакать тихо, в сумерки, перед уходом.
На заснеженных бахчах горбатыми скелетами стоят чигири, чернея поз-
вонками своих ковшей. Вправо и влево от шоссейного полотна катятся под-
синенные сумерками снега, ныряет в них рыжий молодняк перелесков, скалят
гнилые зубья растасканные изгороди огородов.
Через горы, бахчи, перелески, мимо них, медленно увязая в сугробы,
медленно вытаскивая из сугробов ноги, - итти, итти, итти.
В порошу, буран, пургу, от котловины с кирпичными домами, как колоды,
с белеными комнатами в них, как соты, по проглоченным ночью снегам - ит-
ти, итти.
В упавшем наземь тяжелом небе дрожит оранжевое пятно далекого города.
А позади Анны Тимофевны зарылась во тьме Медвяная гора с доктором
Штралем на вершине. За Медвяной горой - пятый корпус, через дорожку от
него - третий. В нем двадцатая палата, в нем Оленька.
Думать об этом.
И еще о том, как бы не забыть распороть атласную старую юбку и при-
нести ее Оленькиной сиделке на подкладку для летнего сака.
Глава одиннадцатая.
Анна Тимофевна даже рассмеялась, когда услышала:
- Вам надо вставить зубы.
Посмотрела на доктора так, словно сказала:
- Шутник!
Оделась и ушла.
И правда, разве не шутник? У Анны Тимофевны давно болит что-то под
ложечкой, болит не переставая, нудно и тупо. Анна Тимофевна пила солодо-
вый отвар, ела пареную айву и клала на живот припарки. Но когда старе-
ешь, приходят недуги, а перед тем, как умереть, надо хворать.
И вдруг:
- Начнем с того, что сделаем вставные зубы...
Нет. Нет у Анны Тимофевны никакой веры ни в лекарей, ни в лекарства,
и пошла она к доктору, чтобы отделаться, отговориться как-нибудь от со-
ветчиков.
А советчики у ней новые, не те, что прожили с Анной Тимофевной длин-
ную жизнь в многооконном доме, на тихой улице, где ползает конка. Совет-
чики - разбитные, ловкие ребята из конфетной фабрики купца Докучина,
словоблудные приказчики конфетной его лавки, где стоит у кассы Анна Ти-
мофевна.
Вот сказать им, что прописано на старость Анне Тимофевне, пусть позу-
боскалят.
А ей не до того.
Она идет за город, где грязно-зеленым одеялом принакрылась поляна,
заставленная башенками кизяков. За кизяковым башенным пригородом - кир-
пичные сараи, за ними - почерневший тесовый навес. Под навесом сравня-
лась с землей бурая насыпь, бестравная, мертвая с холерного года, когда
заливали известью плотную братскую могилу. За навесом братской могилы -
каменная ограда кладбища.
На могильной горке, уползшей по весне в землю, пучеглазят лимон-
но-желтые одуванчики. Кружевными пальцами показывает во все стороны осо-
ка. Из черной, холодной трещины у креста неслышно выползает змееголовая
зеленая ящерица. Ртутной каплей перекатывается на соседнюю могилу,
кальковыми, как у курицы, веками затягивает глаза. Шустро дышит чешуй-
но-белым, ярким животом, вся в солнце, вся в осоке, вся точно сотканная
из осоки, солнца и лимонно-желтых одуванчиков.
Голая прямолинейная чаща крестов ровно растет под ровной синью неба.
Плотным недвижным настом лежит на земле запах богородской травы. И ниче-
го не слышно.
Анна Тимофевна сидит на могильной насыпи, скользнувшей по весне в
землю. Глаза ее желты, как глина, и, как глина, сухо потрескалось лицо.
Она смотрит в черную холодную трещину у креста и ртом вдыхает холодок,
застрявший в кружевных пальцах осоки.
Ящерица много раз ртутной струйкой скользнула в трещину, много раз
перекатилась с одной могилы на другую. Солнце начало падать на землю.
Анна Тимофевна положила земной поклон и потянулась к кресту.
Там, вместе с четырьмя деревянными ножками от гроба, почерневшей ве-
ревочкой привязан образок равноапостольной княгини Ольги. Анна Тимофевна
поцеловала образок, еще раз поклонилась и пошла сквозь ровную чащу крес-
тов хорошо проторенной тропинкой.
Из больших кладбищенских ворот дорога вела к вокзалу, и чем дальше,
тем шумнее становилось кругом, больше встречалось народу, гуще опутывали
машинные запахи.
У вокзальной площади на Анну Тимофевну накатилась толпа солдат, ребя-
тишек, стариков и женщин. Бабы висли на обложенных узлами солдатах, ис-
тошно ревели, утирались руками, размазывая по круглым щекам рыжую клей-
кую грязь. В жирной закатной краске шевелились люди, как дождевые черви
в банке, тащили, мяли, скатывали, взваливали на горбы узлы, мешки, ко-
томки. С мешками и котомками волочили солдаты вопящих баб, горланили,
зевали вразброд песню, похожую на бабий рев.
И шумно, как ливень, пронеслись мимо, обрушившись куда-то за вокзал.
Анна Тимофевна очутилась одна посреди пустой площади, лицом к лицу с
какой-то бабой. Баба вздохнула сердобольно, спросила:
- Сына что ль угнали?
Анна Тимофевна покачала головой. Баба прищурилась, шагнула в сторону,
раздумчиво молвила:
- А я смотрю, что-й-то ты заливаисся?
И тогда очнулась Анна Тимофевна и заспешила.
И вдруг вспомнилось ей так четко, будто случилось это всего какой-ни-
будь день, может - час, назад. Вспомнилось четко:
Остановилась она в переулке, у самых ворот убежища, как всегда - в
тугом камлотовом платье, устгой, как серп, косичкой на затылке, в толс-
токожих чоботах. Остановилась и, прижав к груди кулаченки, смотрит.
По пыльной дороге чернобородый мужик тащит на веревочном аркане ма-
ленькую шершавую собаченку. Собаченка изо всей силы поджимает под себя
дрожащий хвост, перебирает часто-часто лапами (кажется, что она бежит
назад), костяной дробью мелких зубов колет пустую тишину улицы. А черно-
бородый грузно передвигает по пыли тяжелые сапоги, волоча собаченку к
телеге с клеткой, скучный и злой. В клетке жмутся взлохмаченные разно-
мастные морды и заслоняет их другой мужик, такой же скучный и злой, с
арканом и кнутом в руке.
У Нюрки стучат зубы, как у собаченки, слезы арканом душат ее горло,
она топает по земле ногами, точно пособляя собаченке упираться, и в оз-
нобе, без памяти кричит мужикам:
- Дураки, дураки, дураки, дураки!
Сквозь слезы не рассмотрела Нюрка кто подошел к ней и жестко спросил:
- Твой, что ль, щенок-от?
- Не-ет, - южит Нюрка.
- Чево ж скулишь-то?
- Жа-алка-а!
- Мало что жалко, - становясь чуть слышным, произносит голос, - на
каждое жалко не наплачешься...
До последней черты, до последнего слова вспомнилось все это Анне Ти-
мофевне. И, как катушка ниток, стало раскатываться прошлое.
И вот именно в этот день и в тот час, когда вошла Анна Тимофевна в
бойкую улицу, где торговал купец Докучин, и когда нитка прошлого докати-
лась до нестерпимой, на всю жизнь прекрасной жути, именно в этот час на-
чалось для Анны Тимофевны чудесное, как во сне.
Улица была цветная, крикливая.
По одной стороне расселись вперемешку - биллиардные, пивные, казен-
ные. По другой - лавки, постоялые дворы, торговые бани. Пестрый по улице
шнырял люд, смекалистый народ, деловой и дельный. У ворот облупленных
домов - на-ходу, по-пути, раз-два - играют в наперсток, в кольцо и кар-
тинку - игры надувные, быстрорукие. У заводил-шулеров, парней гибких,
как прут, глаза крутятся рулеточным волчком в блюдце. Все видят, чуть
чего - ищи ветра в поле. И люди на улице - точно глаза шулерские - шмы-
гают, посуляют, торопятся.
Итти по этой улице - словно плыть в качкой бударке: вот-вот зачерп-
нешь воды, перевернешься, упустишь весло. Вот-вот вырежут карман,
вот-вот зазеваешься, попадешь в кучку озорников - засмеют, затолкают. А
сквозь перламутровые стекла гостиниц жужжат шмелями песни, из форточек
торговых бань валит пьяный, тяжкий дух березы, через ворота постоялых
дворов несутся раскаты жеребиного гогота. Захватывает дыханье, мчит, ка-
чается утлая бударка.
И наседает на плечи грузная синь неба, тяжкая, как банный дух. Небо,
синее небо, надо всей цветной улицей.
- Эй, эй, торопись, барынька! Пропустишь свиданку!..
Толщей вопля и ржанья, мимо вертких шулерских глаз, пробивалась Анна
Тимофевна в лавку конфетника Докучина. Раскатывалась катушка прошлого,
доходила нитка до единственного на всю жизнь, давнего, неразгаданного. И
глохло что-то в сердце, как глохнет в ушах от железного звона.
- Эй, эй, торопись, барынька!
И вот, когда перешагнула порог лавки и приторная волна паточных запа-
хов обдала с головы до ног, опять на мгновенье, но ясно, как тогда, уви-
дела, будто -
разорвалась бескрайняя синь, грузная, как небо, там, над улицей, и по
всему золотому коридору, из самой глубины, сминая языки огней, прямо
навстречу Анне Тимофевне пронеслось лицо, живое лицо человека.
И будто ощутила, всего на секунду, как -
тут же сильные, сухие руки спутали сзади расплетенные косы, обхватили
сзади шею, отогнули назад, смяли голову.
И еще, опять на один миг, почувствовала, что -
нет уж ни свечей, ни зеркала, а только одни губы Антона Иваныча, и
палят они и тушат.
Вскрикнула Анна Тимофевна...
Докучинский разбитной молодец справился:
- Уморились, Анна Тимофевна? Нынче аж камни трещат!
- Уморилась, - сказала Анна Тимофевна, и вдруг крепко охватила руками
свою грудь, точно наглухо запахнувшись от ветра.
Перед ней стоял чуть сутулый, полысевший, с обвисшим животом студент
путейский, Антон Иваныч Энгель.
Видно вырвалось из затверделых ее губ это имя. Он посмотрел на нее в
упор, потом перевел неясн