Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
лениями".
Я ушел. Вернувшись на конференцию, застал такую сцену: обсуждали
кандидатуры, выставленные в областной партийный комитет, конкретно же
обсуждали Маленкова. Маленков стоя давал объяснения. Мне сказали, что он уже
час или больше стоит, и каждый его ответ рождает новый вопрос о его
партийности и о его деятельности во время Гражданской войны. Рассказывал он
нечетко и не очень связно. Складывалась ситуация, при которой Маленкова
могли провалить. Как только Маленков закончил и сошел с трибуны, я выступил
в его поддержку, сказав, что он нам хорошо известен и что его прошлое не
вызывает никаких сомнений. Он честный человек и отдает все, что имеет,
партии, народу, революции... Маленков остался в списках.
Дошла очередь до моей фамилии. Алфавит ставил меня в конце всех
списков. Я рассказал конференции так, как советовал Сталин. Но на Сталина я
не ссылался. Когда кончил, вопросов не было: дружно как-то крикнули --
оставить в списке для голосования. Я был избран тогда абсолютным
большинством голосов. Все это располагало меня к Сталину. Было приятно, что
Сталин внимательно отнесся ко мне, не упрекнул ни в чем, задал только один
или два вопроса и даже заикнулся сперва, чтобы я не говорил этого на
конференции. Считаю правильным, что он порекомендовал все рассказать. Да я,
собственно, за этим и пришел. Хотел, чтобы Сталин знал, что Хрущев пошел на
конференцию и рассказал об этих моментах в своей биографии. Я считал
нетактичным не предупредить Генерального секретаря ЦК, имея к тому
возможность. Все это еще больше укрепляло мое доверие к Сталину, рождало
уверенность, что те, кого арестовывали, действительно враги народа, хотя
действовали так ловко, что мы не смогли заметить это из-за своей
неопытности, политической слепоты и доверчивости. Сталин часто повторял нам,
что мы слишком доверчивы. Он же как бы поднимался на еще более высокий
пьедестал: все видит, все знает, людские поступки судит справедливо, честных
людей защищает и поддерживает, а людей, недостойных доверия, врагов
наказывает.
В связи с этим эпизодом меня удивило поведение Кагановича много лет
спустя. Во время выступления против меня на Президиуме ЦК в июне 1957 г.
одним из основных аргументов у Кагановича было то, что я -- бывший троцкист.
Я ему тогда сказал: "Как же тебе не стыдно? Ты тогда меня убеждал, чтобы я
не говорил Сталину о своих ошибках, что они не заслуживают этого, что ты
меня знаешь, и прочее". И я обратился к Молотову, а он (при всех его
недостатках) -- человек очень честный. "Помните, товарищ
Молотов, я говорил об этом Сталину при Вас, как отреагировал и что мне
посоветовал Сталин, да и Вы тоже?". Он подтвердил мой рассказ. Тут, как в
зеркале, отразилась подхалимская душа Кагановича. То он меня удерживал, а
тут мою ошибку вытащил, как главный аргумент против меня. Последовавший за
заседанием Президиума Пленум ЦК правильно разобрался в деле и отверг
клеветнический выпад против меня.
Еще один эпизод. В ту пору главное острие борьбы было направлено против
троцкистов, Зиновьевцев и правых. В этой связи интересна судьба Андрея
Андреевича Андреева. Он довольно активный троцкист и вместе с тем
пользовался доверием и покровительством Сталина. Андрей Андреевич занимал
высокие посты наркома земледелия, наркома путей сообщения, секретаря ЦК
партии. Это тоже был как бы плюс Сталину. Выступая против активных
троцкистов, таких, как Андреев, он сам тем не менее брал его под защиту.
Андрей Андреевич сделал очень много плохого во время репрессий 1937 года.
Возможно, из-за своего прошлого он боялся, чтобы его не заподозрили в мягком
отношении к бывшим троцкистам. Куда он ни ездил, везде погибало много людей,
и в Белоруссии, и в Сибири. Об этом свидетельствует множество документов и
такой, например, факт: старый большевик Кедров35, сидя в тюрьме, написал
Андрею Андреевичу пространное письмо, где доказывал, что совершенно
невиновен. Его письмо осталось без последствий. Он дважды судился ("тройкой"
и "пятеркой"), но даже кровавая "пятерка" не смогла найти достаточных улик
для его осуждения, и он был в конце концов казнен Берией в начале Великой
Отечественной войны без приговора. Это все стало потом известно из
следственных материалов по делу Берии.
Возвращаюсь к 1937 г., к областной партийной конференции. Ее мы
закончили в нормальные сроки, наверное, за пять дней, а может быть, даже
меньше. Перед принятием резолюции я просмотрел ее проект. Резолюция была
ужасная, столько было там накручено о врагах народа. Она требовала
продолжать оттачивать нож и вести расправу (как теперь уже ясно, с мнимыми
врагами народа). Не понравилась мне эта резолюция, но я был в большом
затруднении: как же быть? Я был первым секретарем, а на первого секретаря
ложилась главная ответственность за все, да и сейчас она тоже не ослабла.
Хотя, по-моему, это является с точки зрения внутрипартийной демократии нашей
слабостью, потому что руководитель тем самым подчиняет себе коллектив. Но
это уже другой вопрос.
Решил опять посоветоваться со Сталиным. Позвонил ему и сказал: "Товарищ
Сталин, наша областная партийная конференция заканчивает свою работу, проект
резолюции составлен, но я хотел бы вам доложить и попросить совета. Ведь
резолюция Московской областной партийной конференции будет взята образцом
для других партийных организаций". "Приезжайте, -- говорит, --сейчас". Я
приехал в Кремль, Молотов тоже был там. Показал я Сталину резолюцию, он ее
прочел, взял красный карандаш и начал вычеркивать: "Это надо выбросить, и
это, и это выбросить, и это. А это вот можно так принять". Политическая,
оценочная часть резолюции стала неузнаваемой. Все "недобитые враги народа"
были Сталиным вычеркнуты. Остались там положения о бдительности, но они по
тому времени считались довольно умеренными. Если бы я такую резолюцию сам
предложил на конференции, не спросив Сталина, то мне бы не поздоровилось:
она не шла в тон нашей партийной печати, как бы смягчала, принижала остроту
борьбы, к которой призывала "Правда".
Мы приняли эту резолюцию и опубликовали ее. После этого меня буквально
засыпали звонками. Помню, Постышев звонил из Киева: "Как это вы сумели
провести конференцию в такие сроки и принять такую резолюцию?". Я ему,
конечно, рассказал, что она в проекте была не такой, но что я показал ее
Сталину, и Сталин своей рукой вычеркнул положения, обострявшие борьбу с
врагами народа. Тогда Постышев говорит: "Мы тоже тогда будем так действовать
и возьмем вашу резолюцию за образец". Описанные выше события опять
выставляли Сталина с лучшей стороны: он не хотел ненужного обострения, не
хотел лишней крови. Да мы тогда и не знали, что арестованные уничтожаются, а
считали, что они просто посажены в тюрьму и отбывают свой срок наказания.
Все это вызывало еще большее уважение к Сталину и, я бы сказал, преклонение
перед его гениальностью и прозорливостью.
Наша Московская партийная организация была сплоченной и являлась
настоящей твердыней и опорой Центрального Комитета в борьбе против врагов
народа и за реализацию решений партии о построении социализма в городе и
деревне. Но гадости продолжались, люди исчезали. Я узнал, что арестован
Межлаук, которого я очень уважал. Межлаук пользовался заслуженным доверием и
уважением Сталина. Помню такой случай. У нас проводилось какое-то совещание,
а на это совещание приехал из Англии видный физик Капица36. Сталин решил его
задержать и не дать вернуться в Англию. Это было поручение Межлауку. Я
случайно был у Сталина, когда он объяснял, как убедить Капицу остаться:
уговорить его, а в крайнем случае просто отобрать заграничный паспорт.
Межлаук говорил с Капицей и докладывал Сталину. Потом я узнал, что
договорились о том, что Капица остается у нас (конечно, помимо своей воли),
но с тем, что создаются условия для его работы. Хотели построить ему
специальный институт, где он мог бы с большей пользой использовать свои
знания на благо нашей страны. При этом Сталин довольно плохо характеризовал
Капицу, говорил, что он не патриот и т.п. Построили для него такой
институт--желтое здание в конце Калужской улицы, неподалеку от Воробьевых
(Ленинских) гор.
Возвращаюсь к Межлауку, который прежде работал у Куйбышева в Госплане.
Его я знал, так как соприкасался с Госпланом, когда работал в Московском
комитете партии. Городское хозяйство Москвы планировалось не через область и
не через Российскую Федерацию, а непосредственно Госпланом. Поэтому мне
приходилось иметь дело с Межлауком. Кроме того, он часто делал доклады на
московских городских и районных активах. И вдруг Межлаук -- тоже враг
народа! Стали исчезать и другие работники Госплана, потом Наркомтяжпрома.
Петля затягивалась. В нее стали попадать работники, протеже самого
Орджоникидзе.
Орджоникидзе, как у нас называли его -- Серго, пользовался очень
большой популярностью и заслуженным уважением. Это был человек рыцарского
склада характера. Помню, проводилось совещание строителей в зале Оргбюро ЦК
партии. Председательствовал на этом совещании Орджоникидзе, присутствовал
Сталин. Собрался узкий круг людей. Вообще же там помещалось 200 или 300
человек, не больше. От Москвы был приглашен я и выступил там с довольно
острой критикой хода строительства в Москве. Этим строительством тогда
занимались Серго и Гинзбург37. Гинзбург--хороший строитель, и Серго его
заслуженно поддерживал. Но в каждом большом деле есть много недостатков,
другой раз даже больших недостатков, и я выступал, защищая интересы
городского строительства и критикуя Гинзбурга и Наркомтяжпром. Серго (он
глуховат был на ухо) вытянулся ко мне, слушает, умиленно улыбаясь, и подает
реплики: "Откуда ты знаешь строительство, откуда, слушай, откуда?". С таким
он хорошим чувством это произносил... Мое выступление было опубликовано
потом в газете Наркомтяжпрома, не помню, как она называлась. Редактировал
эту газету очень хороший человек и хороший коммунист, кажется, Васильковский
или Васильков. Погиб, бедняга, как и многие другие.
Помню, Серго не однажды звонил по ряду вопросов мне в Московский
комитет. Однажды звонит: "Товарищ Хрущев (он говорил с сильным грузинским
акцентом), ну что вы там не даете покоя Ломинадзе, все критикуете его?". Я
отвечаю: "Товарищ Серго, ведь вы знаете, что Ломинадзе -- это активнейший
оппозиционер и, собственно, даже организатор оппозиции. Сейчас от него
требуют четких выступлений, а он выступает расплывчато и сам дает повод для
критики. Что я могу сделать? Ведь это факт". -- "Товарищ Хрущев, послушай,
ты что-нибудь сделай, чтобы его меньше терзали". Говорю, что это очень
трудно мне сделать, а потом я и сам считаю, что его правильно критикуют.
Ломинадзе был близкий к Серго человек, и Серго относился к нему с
большим уважением и большой чуткостью. Уже позднее узнал я про такой случай
лично от Сталина. После того как умер Орджоникидзе, Сталин рассказывал, что
вот, мол, Серго--что это за человек был! Я (Сталин) лично узнал от него, что
к нему пришел Ломинадзе и высказывал свое несогласие с проводимой партией
линией, но взял с Серго честное слово, что все, что он скажет, не будет
передано Сталину и, следовательно, не будет обращено против Ломинадзе. Серго
дал такое слово. Сталин возмущался: как это так, как можно давать такое
слово? Вот какой этот Серго беспринципный! В конце концов при каких-то
обстоятельствах Серго сам рассказал Сталину, что он дал слово Ломинадзе и
поэтому говорит сейчас Сталину при условии, что Сталин не сделает
каких-нибудь организационных выводов на основе сказанного Ломинадзе. Но
Сталин никаких честных слов не признавал, и в конце концов Ломинадзе был
послан в Челябинск, где его довели до такого состояния, что он застрелился.
До этого он был в Москве секретарем парткома на заводе авиационных
двигателей.
Однажды в выходной день я был на даче. Мне звонят и говорят, чтобы я
позвонил в ЦК. Там мне сказали: "Товарищ Хрущев, умер Серго. Политбюро
создает комиссию по похоронам, вас включают в эту комиссию. Прошу к
такому-то часу приехать к председателю комиссии, будем обсуждать вопросы,
связанные с похоронами Серго". Утром Серго похоронили. Прошло много времени.
Я всегда отзывался о Серго с большой теплотой. Однажды (это уже, по-моему,
было после войны) я приехал с Украины. Мы были у Сталина, вели какие-то
разговоры, иной раз довольно беспредметные, "убивали время". Я сказал:
"Серго -- вот был человек! Умер безвременно, еще молодым, жалко такой
потери". Тут Берия подал какую-то недружественную реплику в адрес Серго, и
больше никто ничего не сказал. Я почувствовал, что я что-то сказал не то,
что следовало в этой компании. Кончился обед, мы вышли. Тогда Маленков
говорит мне: "Слушай, ты что так неосторожно сказал о Серго?". -- "А что ж
тут неосторожного? Серго -- уважаемый политический деятель". -- "Да ведь он
застрелился. Ты знаешь об этом?". Говорю: "Нет. Я его хоронил, и тогда нам
сказали, что Серго (у него, кажется, болели почки) скоропостижно умер в
выходной день". "Нет, он застрелился. Ты заметил, какая была неловкость
после того, как ты назвал его имя?". Я сказал, что это я заметил и был
удивлен.
Но что Берия подал враждебную реплику, не было неожиданностью, потому
что я знал, что Берия плохо относился к Серго, а Серго не уважал Берию.
Серго был теснее связан с грузинской общественностью и, следовательно, знал
о Берии больше, чем Сталин. Если сопоставить Серго и Сталина: оба --
грузины, старые большевики, но совершенно разные люди, Серго внимательный, с
большой душевной теплотой, хотя и очень вспыльчивый. Как-то на заседании
Политбюро он вспылил, не знаю, по какому поводу, против наркома внешней
торговли Розенгольца, замахнулся на него и не знаю, как сдержался. Мне
известен случай, когда раньше, в Грузии, он ударил кого-то еще при Ленине.
Дело разбирал партийный комитет. Вот как уживаются иной раз в одном лице
противоположные качества. Но главное, за что уважали его, -- это
человечность, доступность и справедливость.
О смерти Орджоникидзе мне подробно рассказал Анастас Иванович Микоян,
но значительно позже, после смерти Сталина. Он говорил, что перед его
смертью (тот покончил с собой не в воскресенье, а в субботу или раньше) они
очень долго ходили с Серго по Кремлю. Серго сказал, что дальше не может так
жить, Сталин ему не верит, кадры, которые он подбирал, почти все уничтожены,
бороться же со Сталиным он не может и жить так тоже больше не может.
А правду я узнал совершенно случайно, причем во время войны. Я приехал
с фронта. У Сталина на обеде, который тянулся целую ночь, видимо, я попал в
ненормальное состояние. Вспомнил я вдруг о Серго, начал говорить о нем
добрые слова: лишились мы такого человека, умного, хорошего, рано он умер, а
мог бы еще и пожить, и поработать. Смотрю, сразу за столом такая реакция,
как будто я сказал что-то неприличное. Правда, никто мне ничего не сказал, и
такое, знаете ли, повисло молчание. Я это увидел, а потом, когда мы с
Маленковым вышли, я говорю ему: "В чем дело?" -- "А что, ты разве ничего не
знаешь?" -- "Да о чем ты?"
-- "Ведь Серго-то не умер, а застрелился, Сталин его осуждает, а ты
по-доброму сказал о нем, поэтому и возникла пауза, которую ты заметил". --
"В первый раз слышу! Вот так-так...".
Что касается его недруга Берии, то я познакомился с ним, видимо, в 1932
году. В то время я работал вторым секретарем Московского городского комитета
партии. Горком размещался на Большой Дмитровке. К нам приехал Берия как
секретарь Закавказского бюро ВКП(б). Как Берия стал там руководителем, не
знаю, ничего не могу об этом сказать. Я же встретился с Берией по вопросу
кадров. Не знаю, почему Берия обратился ко мне. Ведь первым секретарем
Московского горкома и обкома был Каганович. Но обратился он именно ко мне.
Может быть, его просто послал Каганович? Пришел он ко мне с Багировым38.
Багиров -- это бакинский партийный деятель. Он учился тогда на курсах
марксизма-ленинизма, которые размещались на Красной Пресне. Я познакомился с
Багировым, когда был секретарем Краснопресненского райкома партии. Я знал,
что вот это Багиров, но истории его деятельности в Закавказье не знал.
А у нас речь шла о секретаре Фрунзенского райкома партии армянине
товарище Рубене39. На какую роль брали тогда Рубена, я сейчас уже не помню.
Рубена я знал мало. Я познакомился с ним, когда стал секретарем Бауманского
райкома, а он был секретарем Фрунзенского. Я сталкивался с ним на совещаниях
секретарей райкомов партии, а тогда секретарей в Москве было, наверное, не
больше, чем девять человек. Рубен как человек резко выделялся среди нас и
очень нравился мне. И когда Каганович вызвал меня и сказал, что моя
кандидатура будет выдвигаться на пост второго секретаря городского
партийного комитета, то я смутился и отвечал, что не следовало бы это
делать, потому что я не москвич и знаю, как тяжело мне будет в Москве.
Москва избалована авторитетами больших людей с большим дореволюционным
стажем. Кроме того, более достойным явился бы Рубен. И если бы меня
спросили, я бы порекомендовал Рубена. Но Каганович заметил, что он лучшего
обо мне мнения, чем я сам, и решено именно меня выдвинуть. Он добавил, что
Рубен неплохой работник, но надо иметь в виду, что Рубен был офицером в
царской армии. Этого я, конечно, не знал.
Когда я первый раз встретился с Берией, разговор у нас был формальным,
не я ведь решал вопрос о Рубене, вопрос решал ЦК. Позже я узнал, что
кандидатуру Рубена выдвигал Серго. Через некоторое время я Рубена снова
встретил. Видимо, ему нравилась военная форма. Он приехал в Москву в
гимнастерке с тремя или четырьмя ромбами40 в петлицах. Его ввели тогда
членом Военного совета в приграничную армию, и он получил воинское звание.
Другие партийцы тоже были членами Военных советов, и я потом был членом
Военного совета. Но мы военную форму не носили, а Рубен носил. Мы надевали
военную форму без знаков отличия, и то только если выезжали на военные
учения. В 1937 г. Рубен был арестован и уничтожен.
После первой встречи с Берией я сблизился с ним. Мне Берия понравился:
простой и остроумный человек. Поэтому на пленумах Центрального Комитета мы
чаще всего сидели рядом, обмениваясь мнениями, а другой раз и зубоскалили в
адрес ораторов. Берия так мне понравился, что в 1934 г., впервые отдыхая во
время отпуска в Сочи, я поехал к нему в Грузию. Приехал в Батум на пароходе
(железной дороги тогда там не было), из Батума в Тифлис -- поездом.
Воскресенье провел у Берии на даче. Там у него было все грузинское
руководство. На горе стояли дачи Совнаркома и ЦК партии. Оттуда,
возвращаясь, я проехал по Военно-Грузинской дороге и сел на поезд на станции
Беслан. Как видно отсюда, начало моего знакомства с этим коварным человеком
носило мирный характер. В то время я смотрел на вещи идеалистически: если
человек с партийным билетом и настоящий коммунист, то это мой брат и даже
больше, чем брат. Я считал, что нас всех связывают невидимые нити идейной
борьбы, идей строительства коммунизм