Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
т.
Неудовлетвор„нные официальной церковностью, в которой вс„ более ослабевал
дух, русские просветители искали истину в масонстве. Новиков за это
получил 15 лет крепости. Потом - декабристы, всякие тайные общества...
- Страшно далеки от народа, но разбудили Герцена, - фыркнул АГ, - слыхали.
- Герцен - это позже. А пока происходило страшное - зарождающаяся великая
русская литература искала Истину вне церкви, которую отождествляли с
несправедливым государством. Это было своего рода восстание против царской
России. Увлечение Гегелем, Сен-Симоном, Фейербахом, Фурье и, наконец,
марксизмом носило во многом религиозный характер.
"Не через Родину, а через истину лежит путь к небу, - сказал Чаадаев. -
Теперь страшен не раскол, а общеевропейское безбожие. Все европейские
уч„ные теперь празднуют освобождение мысли человеческой от уз страха и
покорности заповедям Божиим..."
"Если восторжествует свободная Европа и сломит последний оплот - Россию,
то чего нам ожидать, судите сами. Я не смею угадывать, но только прошу
премилосердного Бога да не узрит душа моя грядущего царства тьмы" /из
письма игумена Черменецкого монастыря Антония Оптинским старцам/1848/.
- Так что отнюдь не большевики ввели на Руси безбожие. Оно, как соблазн,
пришло с Запада и пало на благоприятную почву недовольства нехристианской
сутью государства российского, поддерживаемого православной церковью.
Свидетели? - пожалуйста. "Поток-богатырь", А. К. Толстого:
И во гневе за меч ухватился Поток:
"Что за хан на Руси своеволит?"
Но вдруг слышит слова: "То земной едет бог,
То отец наш казнить нас изволит!"
Удивляется притче Поток молодой:
Если князь он, иль царь напоследок,
Что ж метут они землю пред ним бородой?
Мы честили князей, но не эдак!
Да и полно уж вправду ли я на Руси?
От земного нас бога Господь упаси!
Нам писанием велено строго
Признавать лишь небесного Бога.
И в другое он здание входит:
Там какой-то аптекарь, не то патриот,
Пред толпою ученье проводит:
Что, мол, нету души, а одна только плоть,
И что если и впрямь существует Господь,
То он только есть вид кислорода,
Вся же суть в безначалье народа.
Итак, поклонение кесарю. Как результат - безбожие. А сочувствие к
угнетению народа, больная совесть элиты привели к идеализации и даже
обожествлению народа, то есть новому идолопоклонству:
И, увидя Потока, к нему свысока
Патриот обратился сурово:
"Говори, уважаешь ли ты мужика?"
Но Поток вопрошает: "Какого?"
"Мужика вообще, что смиреньем велик!"
Но Поток говорит: "Есть мужик и мужик:
Если он не пропь„т урожаю,
Я тогда мужика уважаю!"
"Феодал! - закричал на него патриот -
Знай, что только в народе спасенье!"
Но Поток говорит: "Я ведь тоже народ,
Так за что ж для меня исключенье?"
Но к нему Патриот: "Ты народ, да не тот!
Править Русью призван только черный народ!
То по старой системе всяк равен,
А по нашей лишь он полноправен"...
- Прекрасное свидетельство, поздравляю, - прошипел АГ, нещадно дымя серой.
- Тут тебе и человекобожие, и атеизм, и идолопоклонство в одном флаконе.
Неужели 1871 год?
- Погоди, ещ„ не вс„:
Тут все подняли крик, словно д„рнул их бес,
Угрожают Потоку бедою,
Слышно: почва, гуманность, коммуна, прогресс,
И что кто-то заеден средою.
Меж собой вперерыв, наподобье галчат,
Все об общем каком-то о деле кричат.
- В общем, "Отреч„мся от старого мира, отряхн„м его прах с наших ног!"
- "Существуют, - говорит святой Кирилл Александрийский, - следующие три
учреждения, от которых зависит благосостояние городов и стран: царская
власть, подчин„нные правительственные должности и превластное священство.
Если они пребывают в хорошем состоянии, соответственно каждому из них, то
все зависящие от них дела находятся в благоустроенном виде и подчин„нные
благоденствуют. Но если они захотят предпочитать превратную стезю и по ней
тот час же начнут ходить, то вс„ прид„т в нестроение и как бы в опьянении
устремится к погибели. Как во время боли, поражающей телесную голову,
необходимо ей сочувствуют и соболезнуют остальные члены, так и когда
начальники уклонились ко злу со склонностью к порокам, подчин„нные
необходимо развращаются вместе с ними"....
- Постой, тут что-то про масонов. Это уже по твоей части... Локк, Вольтер,
Дидро, Монтескье, Жан-Жак Руссо... - Здесь утверждается, что "Декларация
прав человека" 1776 года составлена масонами Джеферсоном и Франклином, а
лозунг "Свобода, равенство и братство"...
- А что с лозунгом? Прекрасный лозунг!
- Не мне тебе говорить, сын тьмы, что здесь речь идет о свободе внешней,
которая в "лежащем во зле мире" именуется "отвязанностью", когда вс„
решает право сильного - безразлично, верхов или толпы. Следовательно,
никакое равенство невозможно, не говоря уже о братстве...
А масонство толкует именно о "Всемирном братстве". Соедин„нные Штаты
Европы, потом Соедин„нные Штаты Мира... Вот твой свидетель, брат Франклин,
сказал на 1-м интернациональном Конгрессе масонов в Париже в 1889 году:
"Настанет день, когда народы, не имевшие ни 18 века, ни 1789 года, сбросят
узы монархии и церкви. Этот день уже недал„к, день, которого мы ожидаем.
Этот день принес„т всеобщее масонское братство народов и стран. Это идеал
будущего. Наше дело ускорит рассвет этого всеобщего мирового братства".
- Очень красиво! Что тебя не устраивает? Всемирная революция, всеобщее
братство - разве это не христианская идея?
- Такая идея уже была, когда Вавилонскую башню строили. Всякая
дерзновенная коллективная попытка во грехе забраться на Небо - утопия,
противоречащая Замыслу. Никакого "всеобщего братства" на земле быть не
может в силу человеческой самости и греховности. Жатва Господня - это
чистая пшеница, а не сорняки:
"И сказал Господь: вот, один народ, и один у всех язык; и вот что начали
они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать.
Сойд„м же, и смешаем там язык их, так чтобы один не понимал речи другого.
И рассеял их Господь оттуда по всей земле; и они перестали строить город".
/Быт. 11, 5-8/.
Таким образом, каждая нация, каждый народ несет в замысле свою особую
функцию, идею, у не„ свой язык и свой путь к Небу.
А в день Пятидесятницы, после Вознесения Спасителя, "все они были
ЕДИНОДУШНО вместе". /Речь ид„т об учениках Христовых. Подч„ркиваю
"единодушно вместе", а не "тела вместе", "умы вместе" или "страсти
вместе", как чаще всего бывает на земле.
"И явились им разделяющиеся языки, как бы огненные, и почили по одному на
каждом из них.
И исполнились все Духа Святого и начали говорить на иных языках, как Дух
давал им провещевать.
Когда сделался этот шум, собрался народ и приш„л в смятение; ибо каждый
слышал их говорящим его наречием". /Деян. 2;1, 3, 4, 6/
Язык Духа и Святости - вот единый язык Неба.
- А Иосиф? - Разве он не строил это самое "Всеобщее братство"?
- Иосиф-то? Ха-ха-ха! - как бы он сказал. Иосиф строил Антивампирию и
ничего больше. "Одна, но пламенная страсть".
"Носители государственной власти - враги масонства, так называемая
государственная власть более страшный тиран, нежели церковь", - написано в
масонском журнале.
- Да, это не Иосиф, - согласился АГ.
"Только благодаря союзу левых, главной ячейкой которого будет ложь, мы
восторжествуем. Мы должны сгруппировать всех республиканцев,
радикал-социалистов, коллективистов и даже в союзе с коммунистами
выработать программу" /Брат Дельпаш, речь на конвенте Великого Востока/
- Ваши делишки, АГ? А раскол православной церкви? Император Павел Первый и
Лефорт были в Голландии приняты в Тамплиеры, начались гонения на
православие со стороны масонов-протестантов. И, наконец, отмена
ПАТРИАРШЕСТВА.
Которое, между прочим, восстановил Иосиф.
"Унижая церковь в глазах народа, П„тр рубил один из самых глубинных и
питательных корней, на котором стояло, росло и развивалось дерево
самодержавия. При Екатерине Второй Фармазоны захватили науку в России.
Лишь после обличений архимандрита Фотия ложи были закрыты" / Лев Тихомиров
"Монархическая государственность"/.
И первая волна увлечения революцией:
"Тираны мира! трепещите!
А вы, мужайтесь и внемлите,
Восстаньте, падшие рабы!
Увы! куда ни брошу взор -
Везде бичи, везде железы,
Законов гибельный позор,
Неволи немощные слезы;
Везде неправедная Власть
В сгущ„нной мгле предрассуждений
Воссела - Рабства грозный Гений
И Славы роковая страсть.
Иосиф очень любил эти стихи. За сто лет до революции написаны, между
прочим. А вы - "Иосиф, Иосиф"...
Ну и крестьянские волнения, декабристы...
- Почему же ты не напел Иосифу, что идея монархии - часть Замысла?
- Потому что это вовсе не так, - заявил АХ.
Даже Иоанна в тесном сво„м убежище д„рнулась от удивления, АГ пустил такой
клуб серного дыма, что закашлялся, и Яна снова оказалась в осени сорок
пятого года.
* * *
Двойка в тетрадке, жирная, красная, встала на дыбы, как взбесившийся
червяк, и я, дрожа от омерзения, срисовываю с нее ряды двойников. Десятки
лиловых червяков с завязанными хвостами. Когда я завязываю им хвосты,
из-под пера брызжут липкие жирные кляксы - на тетрадку, на пальцы, на
платье - они везде, мерзкие лиловые следы раздавленных червяков.
Бросаю ручку. Лиловые слезы капают на тетрадь.
- Дур-ра!.. раздраженно кривится Люська, - Ме-е... Дуррында! Во, видала?
Люськины двойки тонкие и изящные. Горделиво плывут они друг за другом по
строчкам, выгнув грациозные фиолетовые шеи, и это, конечно, волшебство,
как и все, связанное с Люськой.
А волшебство - всего лишь новенькое дефицитное перышко "уточка", которое
забрала у меня Люська, подсунув взамен свое, с разинутым, как у
прожорливого птенца, клювом.
- Слышь сюда, - Люськины глаза сверкают, горячий шепот обжигает, будто пар
из чайника, - Развалины у вокзала знаешь?
- Это куда бомба попала?
- Ну!.. Там на стройке немцы работают. Взаправдышные.
- Врешь!
- Во! - блатной люськин жест: грязным ногтем большого пальца чиркнуть по
зубам и шее означает самую страшную клятву. Мгновенно высыхают слезы.
Немцы... Ужасные человекоподобные существа с окровавленной пастью, клыками
и ножом за поясом, созданные грабить, жечь, убивать. Мистические носители
зла, вроде Кащея, бабы Яги или Бармалея. Такие, как в книгах, плакатах,
карикатурах. Живые немцы... Ой-„й!..
- Сбегаем поглядим?
- Да-а, хитренькая...
- Вот дурында, мы же их победили, чего бояться-то? Они же пленные!
- Они что, привязанные?
- Да ничего они нам не сделают, у них же все ружья отобрали, дур-рында. Ну?
Уж эти Люськины глаза!
Мы крадемся вдоль сплошного дощатого забора стройки, замирая от страха,
слышим редкие отрывистые звуки чужой речи. Должна же где-то быть щель!
Одна из аксиом, которой мы научились в недолгой своей жизни - заборов без
дыр не бывает. Хоть одна-единственная...
И когда мы находим эту одну-единственную, из-за угла появляется часовой.
Это наш часовой, в пилотке и с ружьем. Он не смотрит на нас с Люськой. Он
смотрит на женщину в короткой юбке. Та, чувствуя его взгляд, неспешно
проходит мимо, покачивая бедрами. В руке у нее авоська с морковью.
- Тю-у!
- Чего тю-то? - весело оборачивается она к солдату.
- Угостила б морковочкой...
- Морковочки ему, много вас таких, - а сама уже остановилась, смеется, и
часовой смеется, тянет к себе авоську.
- Лезь! - приказывает Люська.
- Да-а, почему я?
- Дур-рында, я ж тебе, как подруге, чтоб все поглядела... Я караулить
буду, - шипит Люська и запихивает меня, упирающуюся, в дыру. Задвигает
доской.
Дергаю доску - безрезультатно. Люська навалилась с той стороны.
- Ш-шш, часовой...
Первое желание - плюхнуться на землю и так лежать в по-осеннему редком
кустарнике у забора, пока Люська не выпустит. А может, зареветь во весь
голос этому самому часовому с ружьем? Он хоть и с ружьем, зато наш, а
эти...
Я сижу на корточках, одной рукой судорожно сжимая портфельчик, другой
прикрывая глаза. Я трусиха, страус. Меня не видно, потому что я сама себя
не вижу.
От земли пахнет грибами.
Они где-то неподалеку, переговариваются. Все же любопытство пересилило.
Глянула. Сперва одним глазом, потом двумя.
Вот те на! Там, у разрушенного здания, двигались обыкновенные люди. И не
как немцы в кино - истерически визжащие, с искаженными лицами,
беспорядочно дергающиеся, как марионетки. Эти двигались размеренно и в то
же время быстро. Одни что-то размешивали в огромном корыте, другие таскали
ведра и носилки, третьи обколачивали цемент со старых кирпичей - и все это
деловито, даже весело, подчиняясь старшему с черной повязкой на глазу.
Какие же это немцы, это и не немцы вовсе! Наврала Люська. Обычные люди.
Мало ли кто говорит не по-нашему? Украинцы, например, грузины. Цыгане тоже
не по-нашему говорят...
Тот, с черной повязкой, поглядев на часы, что-то крикнул, они расселись
мигом вокруг костра, над которым дымился котелок. Мгновенно у каждого
оказалось по миске с ложкой, бойко застучали ложки по мискам. Строители
перебрасывались словами, пересмеивались...
И наш часовой тут же с миской и ложкой, отложил ружье, расположился на
травке вместе с этими. И они ружье не хватают, чтоб его убить. Вот он им
что-то сказал, они разом загоготали, и наш посмеивался, грызя
отвоеванную-таки морковку.
- Ну?..
Сунулась в щель Люськина физиономия с косящими от любопытства хищными
глазками. И я отомстила. Зашипев на Люську, задвинула доску, сама
навалилась спиной.
Нет, конечно, никакие это не немцы. Даже обидно. Надо придумать, что бы
такое рассказать Люське...
И тут я увидела, что к забору, к кустам, прямо на меня идет человек. Один
из этих. Долговязый, костистый, в хлюпающих сапогах со слишком широкими
голенищами.
Цепенею от ужаса и в ту же секунду понимаю, что он меня не видит. Что он
идет к забору по своим вполне определенным естественным надобностям.
Остается лишь зажмуриться, я - страус воспитанный. Томительно ползут
секунды, ползут по голым ногам и кусаются злые осенние мухи. Терплю.
Наконец, слышу его удаляющиеся шаги. Но тут проклятая Люська дергает сзади
доску, доска скрипит, с треском ломается где-то совсем рядом сухая ветка
и...
Кто кого больше испугался? Его лицо и шею заливает краска, и я понимаю,
что он рыжий, хотя волосы, торчащие из-под смешной, как у гнома, шапки, не
рыжие. Зато веснушки рыжие. Потом он улыбается совсем не как немец.
Я тоже отвечаю улыбкой.
Он спрашивает: - Ты что здесь делаешь?
Я догадываюсь, о чем он спросил, хотя не поняла ни слова. Просто именно
это спросил бы любой другой на его месте. И ответила: "Просто так".
Еще он спросил, кивнув на портфель: - Из школы?
И опять я поняла - что ж тут было не понять?
Тогда он садится рядом, вытянув ноги в стоптанных сапогах, а потом,
спохватившись, спрашивает, можно ли сесть.
Я разрешаю. Он достает кисет и просит разрешения закурить. Я опять
разрешаю.
Удивительно, что я все понимаю, не понимая ни слова! Потом он стучит себя
по груди и сообщает, что его зовут Курт. А я говорю, что меня зовут Яна.
Он оживляется, что-то мне втолковывает - не понимаю. Тогда он просит у
меня портфель и рисует на промокашке девушку на коне. Рисует он здорово. И
пишет: "Jana".
Пишет он не по-нашему. И я спрашиваю: Вы вправду немец?
- Я, - говорит он.
- Ты, - киваю я, - Ты разве немец? Да, - отвечает он по-русски, - Я есть
немец. Наверное, что-то меняется у меня в лице, потому что он поспешно
лезет в карман линялой гимнастерки и достает фотографию женщины с очень
красивыми белыми локонами до плеч. Женщина сидит в плетеном кресле под
деревом, рядом - конопатая девчонка с мячом, и конечно же она - дочь этого
Курта и женщины с красивыми локонами. Девчонка как девчонка, немного
похожа на Капустину из второго "Б".
Я хочу сказать немцу, что его дочь похожа на Капустину, но пока соображаю,
как же будет по-немецки "Капустина", он протягивает мне жестяную
коробочку. В коробке белеет кусок сахара. Поколебавшись, беру и говорю
"спасибо". Такого куска, если его поколоть, на пять стаканов хватит. Вот
так немец!
А он рассовывает по карманам кисет, жестянку, фотографию, руки у него
дрожат и дрожит голос, когда рассказывает, что дочь его такая же, как я, и
дрожат губы, и тут тот, с черной повязкой, что-то кричит, и мой немец
мгновенно вскакивает, вытягивается - руки по швам, а потом, так же
мгновенно опять присев (слышу, как коленки хрустнули) судорожно прижимает
к груди мою голову. Этот запах. Пота, табака, и еще чего-то полузабытого,
имеющего отношение к довоенному нашему миру, отцовскому ящику с помазками
и лезвиями, куда мне не разрешалось лазить.
Лицо немца, впечатанное в серую оправу осеннего неба. Дрожащие губы,
дрожащие на побледневших скулах конопатинки, глаза, наполненные влагой,
напряженные, немигаюшие, - и вот они тонут, как лодки, захлестывает влага
покрасневшие веки-борта...
Немец бежит к тому, с черной повязкой, хлюпают на ногах слишком большие
сапоги.
За забором часовой свистит и орет на Люську. Слышу, как она удирает.
Через полчаса, много лет тому назад, не найдя сбежавшей Люськи, я помчусь
домой, чтобы сообщить свое потрясающее открытие.
Немцы - тоже люди.
Они умеют любить и даже плакать, у них тоже есть дети, и они скучают по
своим детям.
Я лечу как на крыльях, сжимая в кулаке великое доказательство - кусок
сахара. Баба Яга обернулась феей, зло - добром. И это добро подарю миру я,
Синегина Яна.
Коричневая дверь с ромбами, стон расшатанных ступенек, скользят кулаки по
дерматину. Испуганное мамино лицо. Выпаливаю ей про немца и вижу, вижу,
что с каждой секундой мы все больше не понимаем друг друга, и не знаю,
почему - ведь все так хорошо и ясно! Разжимаю, наконец, кулак с "великим
доказательством". Мама смотрит в каком-то оцепенении на волшебный
кристалл, сияющий белизной в полутьме передней, и вдруг лицо ее
искажается, ребро ладони гильотиной обрушивается на "доказательство".
Яростно, исступленно топчут его каблуки, превращая в грязное крошево.
Вечером, когда стихнет, наконец, мой отчаянный рев, и мы с мамой помиримся
и засядем за уроки, я, снова закручивая хвосты двойкам, буду мучительно
размышлять - как же совместить мамино ненавидящее: "Они убили твоего отца!
А бабушку с дедушкой... Там, в оккупации..." - как совместить это с
девчонкой, похожей на Капустину, с его дрожащим голосом, дрожащими губами,
с конопатинами на побледневших скулах, с тонущими лодками-глазами?..
Ведь и то, и другое не было ложью - это я чувствовала безошибочной детской
интуицией. Как же совместить эти две несовместимые правоты?
Смертельная недоуменная обида на саму эту несовместимость, нарушившую
гармонию моего тогдашнего мира, в котором зло было злом, добро - добром, и
уж если оборачивалось зло добром, то взаправду и насовсем, чтобы все были
счастливы, а не топтали это добро каблуками.
Воспоминание о крушащих маминых каблуках долго будет мучить, ныть во мне,
как заноза, пока однажды не исцелит меня сон, странно чудесный, который я
никому не расскажу - ни маме, ни Люське, но который запомню навсегда. В
этом детском моем сне все дивным образом переплет„тся, все станет всем.
Там я буду сидеть на коленях отца, на том залитом солнцем довоенном берегу
Клязьмы, куда отец однажды возил нас с мамой на мотоцикле с коляской. Но я
буду не только мною, но и конопатой девчонкой, похожей на Капустину, и
самой Капустиной, а у мамы будут локоны до плеч, потому что она станет и
той блондинкой с фотографии, а обнимающий меня отец будет одновременно
Куртом, этим моим немцем, и в руке у меня окажется мяч, и тот наш
довоенный день станет тем их днем, когда остановилось мгновенье.
И дерево, и плетеное кресло, и берег Клязьмы, и жужжащие пчелы будут и
теми, и этими. И небо, и облака. И мы все будем радоваться, что все так
просто, чудесно разрешилось, и что так будет всегда, и июнь сорок первого
никогда не наступит.
И запущенный отцом воздушный змей белой печатью скрепит остановившееся
время.