Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
ей канареек во всей Баварии", о которой он теперь с тоской
вспоминает, и разве не пробовал он кормить своих пташек так, как советовал
один капо, утверждавший, что канарейки лучше всего поют, если их кормят
человеческим мясом? Итак, перед нами преступление, творимое на таком
уровне неосознанности, что, по сути, следовало бы говорить о _невинных_
бывших убийцах - если бы только критерий преступности человека основывался
исключительно на самодиагнозе, на самостоятельном распознании вины. Быть
может, кардинал де Сотерне в некотором смысле знает, что настоящий
кардинал ведет себя не так, как он; настоящий, конечно же, верит в Бога и,
скорее всего, не насилует индейских детей, прислуживающих в стихарях во
время мессы, но, поскольку в радиусе четырехсот миль наверняка нет ни
одного другого кардинала, такого рода мысли отнюдь не досаждают де
Сотерне.
Ложь, питаемая ложью, рождает поразительное многообразие форм.
Гениальность Таудлица - если так можно сказать - и состоит в том, что ему
достало смелости и настойчивости захлопнуть созданную им систему.
Эта система, поразительно ущербная, функционирует исключительно
благодаря своей замкнутости, поскольку любое проникновение реального мира
было бы для нее смертельной угрозой. Именно такую угрозу представляет
собою юный Бертран, который, однако, не находит в себе сил назвать вещи
своими именами. Бертран боится принять то - самое простое - объяснение,
которое все ставит с головы на ноги. Ординарная, тянущаяся годами,
систематическая, насмехающаяся над здравым смыслом ложь? Нет, не может
быть; уж скорее - всеобщая паранойя либо какая-то непонятная таинственная
игра на рациональной основе, имеющая реальные мотивы; все что угодно,
только бы не чистая ложь, самоувлеченная, самолюбующаяся, самораздувшаяся.
И тогда Бертран капитулирует; позволяет вырядить себя в одежды
наследника трона, выучить дворцовому этикету, то бишь тому рудиментарному
набору поклонов, жестов, слов, который кажется ему поразительно знакомым,
что неудивительно: ведь и он читал бульварные романы и псевдоисторические
повести, которые были источником вдохновения короля и его
церемониймейстера. Но все же Бертран сопротивляется, хотя и не отдает себе
отчета, насколько его инертность, безразличие, раздражающие не только
придворных, но и короля, вскрывают его сопротивление такой ситуации -
толкающей к тихому помешательству. Бертран не хочет захлебнуться во лжи,
хотя сам не понимает, откуда исходит его сопротивление, и на его долю
достаются насмешки, иронические замечания, величественно-кретинские выпады
- особенно во время второго большого пиршества, когда король, разъяренный
подтекстом внешне вялых речей Бертрана, речей, смысл которых поначалу
скрыт и от самого юноши, начинает в припадке истинного гнева кидать в него
кусками жаркого, причем часть пирующих одобряет разъяренного монарха - с
поощрительным гоготом они бросают в бедолагу Бертрана жирными костями,
хватая их с серебряных подносов; другие настороженно молчат, они думают,
не пытается ли Таудлиц на свой излюбленный манер устроить присутствующим
ловушку и не действует ли он в сговоре с инфантом?
Труднее всего здесь отобразить суть - то, что при всей тупости игры,
при всей пошлости представления, которое, некогда начавшись "лишь бы как",
обрело такую силу, что никак не желает кончаться, а не желает, потому что
не может, а не может, потому что иначе невольных актеров ожидает уже
только абсолютное _ничто_ (они уже не могут не быть епископами, герцогами,
маркизами, поскольку для них нет возврата на роли шоферов гестапо,
стражников крематория, комендантов концлагерей, - да и король, даже
пожелай он того, не смог бы вновь превратиться в группенфюрера СС
Таудлица), при всей, повторяем, банальности и чудовищной пошлости этого
государства и двора в нем, однако, вибрирует единым чутким нервом та
беспрестанная хитрость, та взаимная подозрительность, которая только и
позволяет разыгрывать в фальшивых декорациях истинные битвы, устраивать
подвохи, подкапываться под фаворитов трона, строчить доносы и молчком
отхватывать для себя хозяйские милости; однако на деле не сами
кардинальские митры, орденские ленты, кружева, жабо, латы есть цель этой
кротовьей возни, интриг - в конце концов какой прок участникам сотен битв
и вершителям тысяч убийств от внешних знаков фиктивной славы? Нет, именно
сами эти подкопы, мошенничества, капканы, само _стремление_ ошельмовать
противников в глазах короля, заставить их сбросить фальшивые одежды
становится величайшей всеобщей страстью...
Лавирование, поиск нужных ходов на дворцовом паркете, эта
непрекращающаяся бескровная (исключение - подземелья дворца) битва и есть
суть их бытия; для них полно смысла действо, достойное разве что безусых
сопляков, - но не мужчин, знающих цвет крови... Меж тем несчастный Бертран
уже не может оставаться один на один со своей невысказанной дилеммой; как
тонущий хватается за соломинку, так и он ищет родственную душу, которой
мог бы поверить сомнения, нарастающие в нем.
Бертран - еще одна заслуга автора! - понемногу превращается в Гамлета
этого спятившего двора. Он инстинктивно чувствует себя здесь последним
праведником ("Гамлета" он не читал никогда), поэтому считает, что должен
сойти с ума. Он не обвиняет всех в цинизме - для этого в нем слишком мало
интеллектуальной отваги; Бертран, сам того не ведая, хочет лишь одного:
говорить то, что постоянно жжет ему язык и просится на уста. Он уже
понимает, что нормальному человеку это не пройдет безнаказанно. А вот если
он спятит - о, тогда другое дело. И Бертран начинает симулировать
сумасшествие, с холодным расчетом, словно шекспировский Гамлет; не как
простак, наивный, немного истеричный, - нет, он пытается сойти с ума,
искренне веря в необходимость собственного помешательства! Только тогда он
сможет произносить слова правды, которые его душат... Но герцогиня де
Клико, старая проститутка из Рио, у которой слюнки текут при виде молодого
человека, затаскивает его в постель и, обучая тонкостям любовной игры,
которые она во времена негерцогского прошлого переняла у некой
бордель-маман, сурово предостерегает его, чтобы он не говорил того, что
может стоить ему жизни. Она-то отлично знает, что снисхождения к
безответственности душевнобольного здесь не найдешь; по сути дела, как мы
видим, старуха желает добра Бертрану. Однако беседа под одеялом,
естественно, не может разрушить планов уже дошедшего до предела Бертрана.
Либо он сойдет с ума, либо сбежит; если вскрыть подсознание бывших
эсэсовцев, вероятно, оказалось бы, что память о реальном мире с его
заочными приговорами, тюрьмами и трибуналами является той невидимой силой,
которая заставляет их продолжать игру; но Бертран, у которого такого
прошлого нет, продолжения не желает.
Меж тем упоминавшийся нами заговор переходит в фазу действия; уже не
десять, а четырнадцать придворных, готовых на все, нашедших сообщника в
начальнике дворцовой стражи, после полуночи врываются в королевскую
опочивальню. И здесь в кульминационный момент - мина замедленного
действия! - оказывается, что настоящие доллары давным-давно истрачены, под
пресловутым "вторым дном сундука" остались одни фальшивые. Король отлично
знал об этом. Выходит, не из-за чего копья ломать, но мосты сожжены:
заговорщики вынуждены убить короля, связанного и бессильно глядящего, как
убийцы перетряхивают извлеченную из-под ложа "сокровищницу". Вначале они
собирались его убить, чтобы избежать погони, не допустить расплаты, теперь
же убивают из ненависти, за то, что он соблазнил их фальшивыми
сокровищами.
Если б это не звучало так мерзко, я сказал бы, что сцена убийства
написана изумительно; по совершенству рисунка виден мастер. Чтобы
отыграться на старике, добить его помучительней, они, прежде чем удавить
его шнурком, рычат и лают на языке гестаповских поваров и шоферов, - на
том самом языке, что был проклят, обречен на вечное изгнание из
королевства. И пока тело удушаемого еще бьется в конвульсиях на полу,
убийцы, поостыв, _возвращаются_ к придворному языку - помимо собственной
воли - лишь потому, что у них уже нет иного выхода: доллары фальшивые, не
с чем и незачем убегать. Таудлиц опутал их по рукам и ногам и, хоть и
мертвый, не выпустит никого из своего королевства. Им не остается ничего
иного, как продолжать игру в соответствии с изречением: "Король умер - да
здравствует король!" - и тут же над трупом они выбирают нового короля.
Следующая глава (Бертран, укрытый у своей "герцогини") значительно
слабее. Но последняя глава, описывающая, как разъезд конной аргентинской
полиции добирается до дворцовых стен - это гигантская немая сцена,
заключительная в романе, - представляет собою отличное его завершение.
Разводной мост, полицейские в измятых мундирах с кольтами на ремнях, в
широкополых шляпах, загнутых с одной стороны, а напротив них - стражи в
полупанцирях и кольчугах, с алебардами, в изумлении глядящие одни на
других, словно два времени, два мира, противоестественно сошедшиеся
вместе... по двум сторонам решетки, которая начинает медленно, тяжело, с
адским скрежетом подниматься... Финал, достойный всего романа! Но своего
Гамлета - Бертрана - автор, увы, потерял, не использовав больших
возможностей, заложенных в этой фигуре. Я не говорю, что его следовало
умертвить - в этом Шекспир не может быть непререкаемым образцом, - но жаль
утерянной возможности показать не осознающее себя величие, которое спит в
каждом нормальном, доброжелательном к миру человеческом сердце. Очень
жаль.
Станислав Лем.
Пропавшая машина времени
-----------------------------------------------------------------------
Stanislaw Lem. Ze wspomnien Ijona Tichego: IV (1961).
Журнал "Знание - сила", 1962, N 12.
OCR & spellcheck by HarryFan, 11 April 2001
-----------------------------------------------------------------------
В один из осенних дней, ближе к вечеру, когда сумерки уже обволакивали
улицы и моросил дождь, кто-то постучал вдруг в мою дверь. Стук был
нетерпеливым, словно посетитель намеревался сразу дать понять, что его
визит продиктован нетерпением, я бы сказал, даже отчаянием. Отложив книгу,
я вышел в коридор и открыл дверь. Передо мной стоял человек в клеенчатом
плаще, с него стекала вода; лицо, искаженное усталостью, поблескивало
каплями дождя. Обеими руками, покрасневшими и мокрыми, он опирался на
здоровенный ящик, который, по-видимому, сам затащил по лестнице на второй
этаж.
- Ну, - сказал я, - что вам?.. - и сразу же поправился: - Вам нужна моя
помощь?
Он сделал какой-то неопределенный жест рукой, но по-прежнему молчал,
глубоко дыша; я понял, что он хотел бы внести свой груз а комнату, но у
него уже нет сил. Взявшись за мокрый, колючий шнур, которым был перевязан
ящик, я внес его в коридор Когда я повернулся, незнакомец уже стоял за
моей спиной. Я показал вешалку, он повесил плащ, бросил на полку шляпу,
такую мокрую, что она напоминала бесформенный кусок фетра, и, неуверенно
ступая, вошел в мой кабинет.
- Чем могу служить? - спросил я после продолжительного молчания. Он,
все еще не глядя на меня, очевидно, занятый своими мыслями, вытирал лицо
носовым платком; заметив, что он вздрогнул от холодного прикосновения
промокших манжет рубашки, я посоветовал сесть у камина, но он даже не
ответил. Схватившись за свой мокрый ящик, он тянул его, толкая,
переворачивал с ребра на ребро, оставляя на полу грязные следы.
Только когда ящик очутился на середине комнаты, где его хозяин мог не
сводить с него глаз, он как бы осознал вдруг мое присутствие, посмотрел на
меня, пробормотал что-то невнятное, кивнул головой, подчеркнуто большими
шагами подошел к пустому креслу и погрузился в его уютную глубину.
Я уселся напротив. Мы молчали довольно долго, однако по необъяснимой
причине это выглядело довольно естественным. Он был не молод, пожалуй, ему
было около пятидесяти. Лицо у него было несимметричное. Обращало внимание,
что его левая половина была по размерам меньше правой, словно не поспевала
за ней в росте, из-за этого угол рта, изгиб ноздри, разрез века были с
левой стороны меньше, и это придало его лицу навсегда выражение
испуганного удивления.
- Вы Тихий? - сказал он наконец, когда я этого меньше всего ожидал.
Я кивнул головой.
- Йон Тихий? Тот самый... путешественник? - уточнил он еще раз,
наклонившись вперед. Он смотрел на меня недоверчиво.
- Hv, конечно, - подтвердил я. - Ведь это моя квартира.
- Я мог и ошибиться этажом, - буркнул он.
Неожиданно он привстал. Торопливо поправил сюртук, видно он намеревался
его пригладить, но потом, как бы поняв тщетность этого намерения,
выпрямился и сказал:
- Я физик. Фамилия моя Мольтерис. Вы обо мне слышали?
- Нет. - сказал я.
- Это не имеет значения, - пробормотал он скорее себе, чем мне.
Он производил впечатление человека меланхолического склада, однако это
была задумчивость: он взвешивал в себе какое-то решение, уже принятое к
послужившее причиной визита ко мне, но сейчас им вновь овладело сомнение.
Я чувствовал это по взглядам, которые он бросал украдкой. У меня было
впечатление, что он ненавидит меня за то, что вынужден обратиться ко мне.
- Я сделал открытие, - проговорил он голосом, который вдруг оказался
хриплым. - Изобретение. Такого еще не было. Никогда! Вы не обязаны мне
верить. Сам я не верю никому, и поэтому нет нужды, чтобы мне кто-либо
верил. Достаточно будет фактов. Я представлю их вам. Все. Но... я не
совсем...
- Вы боитесь? - подсказал я тоном благожелательным и успокаивающим.
Ведь такие, как он, это сущие дети, безумные, гениальные дети. - Вы
боитесь кражи, обмана, так? Можете быть спокойны. Стены этой комнаты
видели изобретения и слышали...
-.Но не о таком!!! - вскричал он, и в его голосе, в блеске глаз на
мгновение появилась невообразимая гордость. - Дайте мне какие-нибудь
ножницы, - произнес он хмуро, по-видимому, у него вновь начался приступ
подавленного настроения, - или нож.
Я подал ему лежавший на столе нож для разрезания бумаги. Он перерезал
резкими и размашистыми движениями шнур, разорвал оберточную бумагу,
швырнул ее, смятую и мокрую, на пол с намеренной, как мне показалось,
небрежностью, словно говоря: "Можешь вышвырнуть меня, выругав за то, что я
намусорил на твоем сверкающем паркете, если обладаешь отвагой выгнать
такого человека, как я, вынужденного унизиться до просьбы о помощи".
Я увидел ящик в форме почти правильного куба, сбитый из струганых
досок, покрытых черным лаком; крышка была только наполовину черная,
наполовину же - зеленая, и я подумал, что ему нехватило лака одного цвета.
Ящик был заперт замком с шифром. Мольтерис повертел диск, похожий на
телефонный, заслонив его рукой и наклонившись так, чтобы я не мог увидеть
нужное сочетание цифр, а когда замок щелкнул, медленно и осторожно поднял
крышку.
По своей деликатности, а также из-за страха его испугать, я снова
уселся в кресло. Я почувствовал - хотя явно он этого не показывал, - что
Мольтерис был благодарен мне за это. Во всяком случае он несколько
успокоился. Засунув руки вглубь ящика, он с огромным усилием - так, что
щеки и лоб у него налились кровью, - вытащил оттуда большой черный прибор
с какими-то щитками, лампами, проводами... впрочем, в таких вещах я
профан. Держа свой аппарат в объятиях, он бросил сдавленным голосом:
- Где... розетка?
- Вон там, - показал я в угол рядом с библиотекой, потому что во второй
розетке торчал шнур настольной лампы.
Он приблизился к книжным стеллажам и с величайшей осторожностью
поставил аппарат на пол. Затем высвободил из путаницы проводов шнур и
сунул его в розетку.
Присев на корточки у аппарата, он начал крутить рукоятку, щелкать
тумблерами, вскоре комнату заполнил приятный певучий гул. Неожиданно на
лице Мольтериса выступил страх; он приблизил лицо к одной из ламп, которая
в отличие от других по-прежнему была темной. Он слегка прижал ее в гнезде
пальцем, а когда ничего не изменилось, поспешно выворачивая карманы,
отыскал отвертку, кусок провода, плоскогубцы и, опустившись перед
аппаратом на колени, принялся лихорадочно, хотя и с преувеличенной
осторожностью, возиться с его внутренностями.
Ослепшая было лампа неожиданно заполнилась розовым свечением.
Мольтерис, который, как могло показаться, совершенно забыл о том, где
находится, с глубоким вздохом удовлетворения засунул инструменты в карман,
привстал и сказал совершенно спокойно:
- Тихий, это машина времени.
Я молчал. Не знаю, чувствуете ли вы, насколько деликатной и трудной
была моя задача. Изобретатели вроде него - создавшие элексир вечной жизни,
электронный предсказатель будущего или, как в этом случае, машину времени
- сталкиваются с поразительной недоверчивостью, пытаясь посвятить
кого-либо в тайну своего изобретения. Они отягощены подозрительностью,
везде видят издевки, они боятся других людей и одновременно тянутся к ним,
потому что знают, что без их помощи не обойтись. Сознавая это, они
вынуждены сохранять в подобные моменты необычайную осторожность.
Впрочем, что бы я ему ни ответил, это все равно было бы плохо
воспринято. Думаю, что если бы я сказал: "О, это необыкновенно, неужели вы
действительно изобрели машину времени?", он наверняка бросился бы на меня
с кулаками.
- Да, - сказал он, вызывающе засунув обе руки в карманы брюк, - это
машина времени. Машина, предназначенная для путешествий во времени,
понимаете?
Я кивнул головой, стараясь, чтобы это не выглядело как насмешка. Его
натиск рассыпался в пыль, он стушевался. Несколько секунд выражение лица у
него было довольно глуповатым. Оно было просто измученным. Покрасневшие
глаза свидетельствовали о бесчисленных ночах, проведенных в бодрствовании,
веки припухли. По случаю визита ко мне он побрился, однако у ушей и под
нижней губой щетина оставалась: как бы в знак того, что брился он быстро и
нетерпеливо, об этом говорил также и черный пластырек на шее.
- Вы ведь не физик, а?
- Нет.
- Тем лучше. Если бы вы были физиком, го не поверили бы мне, даже
увидев все собственными глазами, ибо эта вещь, - он показал на аппарат,
который все еще тихонько мурлыкал, словно дремлющий кот (лампы его бросали
на стену розоватый отблеск), - могла появиться лишь после того, как я
вычистил ту клоаку идиотизмов, которую они считают сегодня физикой. Есть
ли у вас какая-нибудь вещь, с которой вы могли бы без сожаления
расстаться?
- Пожалуй, нашел бы, - ответил я. - Что это должно быть?
- Все, что угодно, - камень, книжка, металлический предмет, только не
радиоактивное. Это очень важно. Иначе произойдет несчастье.
Он еще продолжал говорить, когда я встал и направился к письменному
столу. Как вы знаете, я педант, и любая вещь у меня находится всегда на
неизменном месте, но наибольшее значение придаю я сохранению порядка в
своей библиотеке. Тем больше поразило меня событие, которое стряслось за
день до этого: я работал за письменным столом после завтрака над отрывком,
который давался мне с большим трудом, и, подняв в какой-т