Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
шения, которым подвергся крупный
капитал, оказавшийся между правыми и левыми, как между молотом и
наковальней.
Наконец, нацизм как торжествующий нигилизм завораживал воображение
великих гуманистов, хотя бы Томаса Манна, который услышал в нем "второй
голос" германской истории, лейтмотив дьявольского соблазна, идущий - как
показано в "Докторе Фаустусе" - из средневековья, через отступничество
Ницше - в XX век. Истолкования эти справедливы лишь отчасти. Гангстерская
версия проходит мимо лжи, насквозь пропитывающей нацистское движение.
Гангстеры, сговариваясь между собой, обходятся без эвфемизмов и лжи,
облагораживающих убийство. Социально-экономическое истолкование проходит
мимо различия между итальянским фашизмом и гитлеризмом, различия весьма
существенного, коль скоро Муссолини не стал организатором геноцида.
Наконец, манновская концепция, объявляющая Германию Фаустом, а Гитлера -
сатаной, слишком расплывчата. Нацист как гангстер - банальность, слишком
упрощающая проблему; пособник дьявола - банальность слишком напыщенная.
Правда о нацизме не столь примитивна и не столь возвышенна, как эти
противообразы. Анализ нацизма блуждает в лабиринте диагнозов, по части
сходных, по части друг другу противоречащих, ибо, хотя преступления его по
видимости тривиальны, глубинный их смысл коварен и вовсе не прост. Этот
укрытый смысл не вдохновлял вождей движения, пока они оставались
горсточкой политиканов-авантюристов; они не осознали его и позже, уже
завладев механизмом могущественного государства: парвеню, лицемеры,
корыстолюбцы, идущие за Гитлером, они не способны были к самопознанию.
Сказано: quos deus perdere vult, dementat prius [кого бог хочет
погубить, (того он) лишает разума (лат.)]. Завоевательные планы Гитлера не
были изначально безумны - они становились такими со временем, ибо не могли
такими не стать. Генштаб, как известно, был против войны с Россией, зная
соотношение сил; но, если бы даже Гитлер победил на Востоке, окончательная
катастрофа третьего рейха оказалась бы еще сокрушительнее. Анализ
исторических альтернатив, вообще говоря, дело в высшей степени ненадежное,
но тогда положение фигур на шахматной доске мира с логической
необходимостью диктовало планы всех игроков. Успехи Гитлера на Востоке
заставили бы американцев нанести атомный удар по Японии, чтобы вывести ее
из войны раньше, чем придет немецкая помощь. Рассекреченное таким образом
ядерное оружие втянуло бы, в свою очередь, Германию и Америку в гонку
ядерных вооружений, причем американцам, имевшим солидную фору, пришлось бы
эту фору использовать и опустошить Германию атомной бомбардировкой в 1946
или 1947 году, прежде чем теоретическая физика, наполовину разгромленная в
Германии Гитлером, пополнила бы его арсенал ядерным оружием.
Межконтинентальное перемирие или раздел мира на сферы влияния не входили
бы в расчет, раз уж на сцене появилось атомное оружие: воюющие с Германией
американцы поступили бы самоубийственно, промедлив с его применением до
появления немецких атомных бомб. В случае успеха заговора 20 июля 1944
года размеры опустошения Германии оказались бы меньше, чем это случилось к
моменту капитуляции в 1945 году, но, если капитуляция наступила бы в 1946
или 1947 году, от Германии осталась бы только радиоактивная пыль. Ни один
американский политик не смог бы отказаться от ядерной бомбардировки, ибо
ни один из них не решился бы вести переговоры с противником, для которого
договоры - всего лишь клочок бумаги и который располагает ресурсами Европы
и Азии. Итак, катастрофа оказалась бы тем ужаснее, чем больше побед
Германия успела бы перед тем одержать. Катастрофа таилась в планах Гитлера
как нечто предустановленное, ведь экспансия третьего рейха не имела
реальных границ, и превращение эффективной стратегии в самоубийственную
было только вопросом времени. Ирония судьбы заставила Гитлера изгнать из
Германии физиков, ум и руки которых создали атомное оружие в США. Это были
евреи или же "белые евреи", то есть люди, которых преследовали за
противоречащие нацизму взгляды. Отсюда видно, что расистская, а в
перспективе - палаческая составляющая гитлеризма непосредственно и
закономерно способствовала краху Германии; она-то и сделала гитлеровскую
экспансию самоубийственной. Определив таким образом место геноцида на
общем плане второй мировой войны, Асперникус вновь обращается к его
имманентной сущности.
Если, утверждает он, преступление из спорадического нарушения норм
превращается в правило, господствующее над жизнью и смертью, оно обретает
относительную самостоятельность, так же как и культура. Его масштабы
требуют производственной базы, особых орудий производства, а значит,
особых специалистов - рабочих и инженеров, сообщества профессионалов от
смерти. Все это пришлось изобрести и построить на голом месте - никогда
еще ничего подобного не делалось в подобных масштабах. Масштаб резни
охватить умом невозможно. Перед лицом индустрии смерти совершенно
беспомощны привычные категории вины и кары, памяти и прощения, покаяния и
возмездия, и все мы втайне об этом знаем, пытаясь представить себе море
смерти, в котором купался нацизм. Никто из убийц и точно так же никто из
невинных не в состоянии по-настоящему проникнуть в значение слов
"миллионы, миллионы, миллионы убитых". И вместе с тем найдется ли
что-либо, доводящее до такого отчаяния, наполняющее нас такой пустотой и
такой нестерпимой скукой, как чтение свидетельских показаний, где
несчетное количество раз повторяется все тот же затертый мотив - все те же
шаги ко рву, к печи крематория, к газовой камере, к яме, к костру, пока
сознание наконец не отталкивает от себя бесконечные шеренги теней,
увиденные в момент перед казнью, отталкивает, потому что это никому не по
силам. Безразличие наступает не из-за недостатка жалости, нет - скорее,
это состояние полной прострации, вызванное отупляющей монотонностью
убиения, между тем как убийство ни в чьем представлении не должно ведь
быть монотонным, размеренным, скучным, привычным, как лента заводского
конвейера. Нет, никто не знает значения слов "миллионы беззащитных убиты".
Это стало тайной, как всегда, когда человек сталкивается с чем-то таким,
что выше его душевных и физических сил. И все-таки надо идти в эту
страшную зону - не столько ради памяти о погибших, сколько ради живых.
Здесь наш доктор-немец, историк и антрополог, предупреждает: "Читатель,
тебе угрожает опасность завязнуть в мыслительной колее. Меня, я знаю,
могут счесть моралистом. Он, мол, задумал взбудоражить нашу совесть, не
позволить ей успокоиться, чтобы культура с ее инстинктом самозащиты не
замкнулась в себе, не зарубцевалась нечувствительным к боли шрамом,
приличия ради назначив юбилейные дни для траурных воспоминаний; итак,
проповедник-автор решил расцарапать раны, чтобы не допустить нового
всесожжения. Не столь уж, однако, я экзальтирован и не столь уж свят для
таких наивных иллюзий.
Троякой была реакция немцев после разгрома. Одни, потрясенные до
глубины души тем, что совершил их народ, полагали вместе с Томасом Манном,
что стена позора на тысячу лет отрежет Германию от всего человечества. То
был голос считанных единиц, преимущественно эмигрантов. Большинство
попыталось отмежеваться от преступлений, прикрыться каким-нибудь алиби,
большей или меньшей степенью неучастия, несолидарности с геноцидом,
незнания, а те, кто честнее, говорили о полузнании, парализованном
страхом. Все это пелось на ноту "НЕ": не знали, не желали, не
соучаствовали, не могли, не умели - все содеял Кто-то Другой. Наконец,
немногие ударились в покаяние, в замаливание грехов, дабы раскаянием
заслужить прощение, хоть как-то возместить причиненное зло, побрататься с
уцелевшими жертвами в убеждении - столь же отчаянном и благородном, сколь
ошибочном, - будто тут вообще кто-то волен давать отпущение, будто какой
бы то ни было человек, организация или правительство могут выступить в
роли посредника между немцами и их преступлением. Впрочем, эта благородная
мания передалась и кое-кому из уцелевших.
А что же стало с самим преступлением, пока одни клеймили его, другие от
него открещивались, а третьи пытались его искупить? Оно так и осталось не
исследованным до самого дна аналитической мыслью. Смерть уравнивает всех
умерших. Жертвы третьего рейха не существуют точно так же, как шумеры и
амалекитяне, ибо тот, кто умер вчера, и тот, кто умер тысячу лет назад,
обратились в одинаковое ничто. Но массовое человекоубийство означает
сегодня нечто иное, чем в те времена, а я веду речь о том человеческом
смысле содеянного преступления, который не распался вместе с телами жертв,
который живет среди нас и который мы должны отыскать. Это было бы нашим
долгом, даже если бы никак не сказалось на профилактике преступления:
человек обязан знать о себе, о своей истории и природе больше, нежели это
ему удобно и выгодно в практических целях. Итак, не к совести я взываю, но
к разуму".
Затем Асперникус переходит к неонацизму. Если бы, говорит он, неонацизм
возрождался на базе программ совершенно открытых - ныне, в эпоху
сверхлиберализма, попустительски равнодушного к любым эксцессам и к любому
иконоборчеству, тут в конце концов не было бы ничего необычного. В
экстремистских течениях и программах нет недостатка. И если маркиз де Сад
в эпоху незыблемых норм в одиночку отважился провозгласить убийство и
пытки источниками полноты бытия, почему бы сегодня не появиться
группировке или крайней фракции, коллективно выдвигающей такую программу?
Но геноцид не дождался публичного одобрения. Никто почему-то не заявляет,
что движение, которое решено создать, собирается достичь совершенства
методом массового истребления, что такие-то и такие группы людей -
паразитов, подонков, эксплуататоров, неполноценных с точки зрения расы,
веры, доходов - решено переловить, изолировать, а после сжечь, отравить,
перерезать до последнего грудного младенца. В нашем мире, со всеми его
экстравагантностями, от которых недалеко до безумия, нет ни одной подобной
программы, провозглашаемой явно. Тем более никто не утверждает, что, мол,
порабощение и убийство - занятия, сами по себе доставляющие удовольствие;
поскольку же удовольствия чем больше, тем лучше, хорошо бы
усовершенствовать его технически и организационно так, чтобы возможно
большее число жертв мучить возможно дольше. Ни один анти-Бентам [И.Бентам
(1748-1832) - английский философ, провозгласивший целью общества возможно
большее количество счастья возможно большего количества людей] не
возвестил нам подобного лозунга. Что, однако, не значит, будто подобные
побуждения не зреют подспудно в чьих-то умах. Народоубийство (как и просто
убийство) совершается ныне по видимости бескорыстно; не принося осязаемых
выгод, оно не может уже обходиться без лицемерия. Лицемерие убивающих
имеет множество ипостасей; следует отыскать ту из них, которая была
присуща третьему рейху, с тем чтобы проследить ее проекции в
современность.
Нацизм был в политике выскочкой, нуворишем, жаждущим все новых
подтверждений права на титулы, до которых дорвался; поскольку же никто не
заботится о приличиях больше, чем нувориш, пока он на виду, именно так и
вел себя неожиданно преуспевший нацизм. Это заметно по его главным
фигурам. В правильном освещении, однако, их можно увидеть только на фоне
их преступлений. Гитлер по должности был аскетом кровопролития, отрекшимся
от чувственных радостей власти, вегетарианцем и любителем животных,
анахоретом в Ставке, или, пожалуй, не столько был, сколько становился, по
мере того как действительность все сильнее расходилась с его фантазиями.
По-настоящему он верил лишь в себя самого, о Провидении же говорил из
уважения к условностям, от которого он, парвеню, так и не смог избавиться.
Он, впрочем, являл собой редкостное сочетание черт: потакая свинствам
своих прислужников, в то же время брезговал ими, и притом совершенно
искренне; сам он и правда был свободен от низких страстишек наподобие
интриганства, был чужд какой-либо чувственности и не находил удовольствия
в пакостях. Но таким, в меру порядочным человеком он был только в личном
кругу; в игре, где ставкой служила власть, и в развязанной им войне он был
лжецом, интриганом, шантажистом, садистом, убийцей, и эта несочетаемость
его личных и политических качеств остается поныне камнем преткновения для
биографов. Он и впрямь был добр к секретаршам, собакам, шоферам и лакеям,
но своих генералов велел, как свиней, подвесить на крючьях и миллионы
пленных позволил уморить голодом. И не настолько уж это необъяснимо, как
полагают. Мы все представляем себе, каковы мы и на что каждый из нас
способен в отношениях с окружающими в тесном кругу обыденной жизни; но кто
знает, что было бы, окажись мы лицом к лицу с целым миром? Это не значит,
что в каждом из нас запрятан Гитлер, а значит лишь то, что перед лицом
истории Гитлер обыденную свою порядочность отбрасывал за ненадобностью;
его порядочность была до крайности манерной, мещанской - и в политике,
следовательно, ни к чему не пригодной. Здесь он не считался ни с чем,
поскольку обыденное его поведение диктовалось условностями, а не
принципами морали. Таких принципов он не имел либо считал их мелочью по
сравнению со своими грандиозными замыслами, которые оборачивались у него
все новыми горами трупов; впрочем, никто не показал этого так, как Элиас
Канетти ("Гитлер глазами Шпеера").
Гиммлер стал школьным учителем душегубства, постигнув эту науку
самоучкой, ведь в школьном курсе она прежде не значилась. Он верил в
Гитлера, в руны, в приметы и предзнаменования, в тяжкую необходимость
юдоцида, в разведение крупных блондинов-нордийцев в домах Lebensborn
["Родник жизни" (нем.) - созданная Гиммлером организация, целью которой
было содействовать появлению на свет "высококачественных" в расовом
отношении внебрачных детей], в обязанность подавать личный пример и даже
родственника отправил на казнь, раз уж нельзя было иначе; он инспектировал
лагеря смерти, хотя при этом его мутило; решил ликвидировать Гейзенберга,
когда ему показалось, что это необходимо, однако потом передумал. Люди
такого покроя, в общем-то весьма недалекие и циничные (нередко не
замечающие своего цинизма), люди из социальных низов, вечно на заднем
плане, без определенных способностей, не выделяющиеся ничем, люди
посредственные, но не согласные принять это к сведению, - наконец-то
получили возможность попользоваться жизнью на славу. Вот когда пригодились
почтенные установления более чем тысячелетнего государства, его
учреждения, кодексы, здания, административные механизмы, суды, толпы
неутомимых чиновников, железный генштаб, и из всего этого они скроили себе
мундиры, шитые золотом, и взобрались так высоко, что убийство оказалось
вдруг приговором исторической справедливости, грабеж - воинской доблестью;
любую мерзость, любую гнусность можно было оправдать и возвысить, дав им
иное название, и чудо такого пресуществления продолжалось двенадцать лет.
Нацизм, если бы он победил, замечает Асперникус, стал бы "Ватиканом
человекоубийства", провозгласив догмат (который уже никто в целом мире не
смог бы оспорить) своей непогрешимости в преступлениях.
Вот какое искушение окаменело на дне воронок от бомб, где похоронен
нацизм, - освобожденная от всякой узды голая сила, сокрушенная еще большей
силой. Там - и в пепле на колосниковых решетках печей крематория
запечатлелась тень редкостного соблазна: осуществления самых сильных
желаний, какие только возможны. Вместо лихорадочной дрожи убийства из-за
угла - убийство, ставшее добродетелью, священным долгом, работой нелегкой
и самоотверженной, делом чести и доблести. Вот почему исключались любые
бескровные варианты "des Endlosung der Judenfrage" [окончательного решения
еврейского вопроса (нем.)], вот почему нацизм не мог пойти ни на какие
переговоры, соглашения, перемирия с порабощенными им народами. И даже
послабления тактического порядка оказывались невозможными. Итак, речь шла
не "только" о "Lebensraum" [жизненном пространстве (нем.)], не "только" о
том, чтобы славяне служили завоевателям, а евреи просто исчезли бы,
вымерли без потомства, ушли в изгнание. Убийство должно было стать
государственным принципом, орудием, не подлежащим обмену ни на какое
другое; должно было стать - и стало. Не хватило только последнего вывода
из общих фраз и грозных намеков, содержавшихся в программе движения, чтобы
теория пришла в полное соответствие с практикой. Это оказалось
невозможным, поскольку добро и зло асимметричны друг по отношению к другу.
Добро не ссылается на зло в подтверждение своей правоты, а зло всегда
выдает за свое оправдание то или иное добро. Потому-то авторы благородных
утопий так щедры на подробности, и у Фурье, например, устройство
фаланстеров описано до мелочей, но ортодоксы нацизма в своих сочинениях не
проронили ни слова об устройстве концлагерей, о газовых камерах,
крематориях, печах, мельницах для размола костей, о циклоне и феноле. В
принципе, можно было обойтись без резни - так утверждают сегодня авторы
книг, долженствующих успокоить Германию и весь остальной мир заверениями,
что Гитлер не знал, не хотел, просмотрел, не успел разобраться, был
неправильно понят, забыл, передумал и, что бы там ни мелькало в его
голове, о резне он, уж наверное, не помышлял.
Миф о добром тиране и его приближенных, извративших намерения вождя,
имеет прочные корни. Но если есть хоть какая-то связь между намерениями
Гитлера и положением, в котором он оставил Европу, то он и хотел, и знал,
и отдал приказ. Впрочем, был он осведомлен о всех подробностях геноцида
или нет, не имеет никакого значения. Любой широко задуманный проект -
розовый он или черный - отделяется со временем от проектировщика и
окончательный вид принимает в результате коллективных усилий, согласно
своей внутренней логике. Зло многообразней добра. Встречаются
идеологи-абстракционисты кровопролития, которые сами не обидят и мухи, но
есть и практики-натуралисты, убивающие con amore [с удовольствием (ит.)],
хотя и лишенные дара оправдывать преступление. Нацизм сплотил в своем
государстве тех и других, так как нуждался в них одинаково. Он, как и
пристало современному инициатору человекоубийства, лицемерил и при этом
держался на двух китах: _на этике зла и эстетике китча, безвкусицы_.
Этика зла, как уже говорилось, не занимается самопрославлением, зло
всегда изображается в ней орудием какого-нибудь добра. И пусть это добро -
всего лишь прикрытие, смехотворность которого понятна младенцу; никакая
программа без него невозможна. Мерзость лжи была узаконенным наслаждением
нацистской машины человекоубийства, и злу было бы просто жаль отказаться
от такого источника дополнительных удовольствий. Мы живем в эпоху
политических доктрин. Времена, когда власть обходилась без них, времена
фараонов, тиранов, цезарей минули безвозвратно. Власть без идеологической
санкции уже невозможна. Доктрина нацизма была ущербна еще в колыбели из-за
интеллектуальной немо