Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
- мать которой история, соперница времени, сокровищница
деяний, свидетельница прошлого, пример и поучение настоящему,
предостережение будущему".
Сформулированный в семнадцатом веке, написанный талантом-самоучкой
Сервантесом, этот перечень - чисто риторическое восхваление истории. Менар
же пишет:
"...Истина, мать которой история, соперница времени, сокровищница
деяний, свидетельница прошлого, пример и поучение настоящему,
предостережение будущему".
История - "мать" истины; поразительная мысль! Менар, современник
Уильяма Джеймса, определяет историю не как исследование реальности, а как
ее источник. Историческая правда для него не то, что произошло, а то, что,
как мы полагаем, произошло.
Заключительные слова - "пример и поучение настоящему, предостережение
будущему" - откровенно прагматичны.
Это нечто большее, чем литературная шутка и насмешка; это чистая
правда, которую нисколько не подрывает абсурдность самой идеи ("написать
"Дон-Кихота" _еще_ раз!"). Поскольку на самом деле каждую фразу наполняет
смыслом контекст эпохи, и то, что было "невинной риторикой" в семнадцатом
веке, действительно приобретает _циничный_ смысл в нашем столетии. Фразы
не имеют значения _сами по себе_, это не Борхес пошутил подобным образом;
языковые значения формирует исторический момент, такова неотвратимая
реальность.
Теперь литература. О чем бы она нам ни поведала, все окажется ложью, а
отнюдь не правдой в буквальном смысле; фаустовского дьявола не существует
точно так же, как и бальзаковского Вотрена; говоря чистую правду,
литература перестает быть собой, она становится дневником, репортажем,
доносом, записной книжкой, письмом, только не художественной литературой.
И вот в такой момент появляется мадам Соланж со своим "Rien du tout, ou
la consequence". Что за название? Ничто или последовательность? Чья?
Разумеется, литературы; для нее быть честной, то есть не лгать, означает
то же, что не существовать. Только об этом еще можно сегодня написать
честную книгу. Стыдиться бесчестности, чего хватало вчера, недостаточно;
сейчас мы понимаем: это обычное притворство, уловка опытной стриптизерки,
которая хорошо знает, что напускная скромность, фальшивый румянец,
смущение гимназистки, стягивающей с себя трусики, сильнее возбуждают
зрителей!
Итак, тема определена. Но как теперь писать о ничем? Нужно, да
невозможно. Сказать "ничто"? Повторить это слово тысячу раз? Или, может
быть, начать со слов: "Он не родился, значит, и не получил имени; поэтому
он и на уроках не подсказывал, а позднее не вмешивался в политику"? Такое
творение могло бы появиться. Но это - искусственность, а не произведение
искусства, оно оказалось бы сродни многочисленным книгам, написанным во
втором лице единственного числа; каждую из них можно было бы без труда
лишить ее "оригинальности" и заставить вернуться на надлежащее место.
Стоит лишь снова поменять второе лицо на первое: это и не повредит книге,
и ни в чем ее не изменит. Так же и в нашем воображаемом примере: уберите
все отрицания, все надоедливые "не", псевдонигилистической сыпью
испестрившие текст, тот текст, который мы тут придумали от нечего делать,
и станет ясно, что это еще одна история о маркизе, которая вышла из дома
ровно в пять. Сказать, что она не вышла, - вот так откровение!
Мадам Соланж на эту удочку не попалась. Она поняла (и должна была
понять!), что хотя с помощью событий неслучившихся можно описать некую
историю (скажем, любовный роман) не хуже, чем с помощью случившихся, но
прием с "не" - всего-навсего уловка. Вместо позитивов получим негативы - и
только. Природа нововведения должна быть онтологической, а не только
грамматической.
Говоря "не получил имени, потому что не родился", мы движемся уже за
пределами бытия, но в той тоненькой пленке несуществования, которая тесно
прилегает к реальности. Не родился, хотя мог родиться, не подсказывал,
хотя мог подсказывать. Все мог бы, если бы существовал. Все произведение
будет построено на "если бы". Из этого каши не сваришь. Негоже так
маневрировать между бытием и небытием. Поэтому следовало, оставив этот
пласт примитивных отрицаний, или негативов действия, погрузиться в ничто -
очень глубоко, но, разумеется, не ринуться вслепую; _урезАть_ небытие все
сильнее - это большой труд, огромные усилия; и вот оно, спасение для
искусства, ведь речь идет о целой экспедиции в бездну все более
абсолютного, все более огромного Ничто, стало быть, о _процессе_,
драматические перипетии которого можно описать - если получится!
Первая фраза "Rien du tout, ou la consequence" звучит так: "Поезд не
пришел", в следующем абзаце мы находим: "Он не приехал". Итак, мы
сталкиваемся с отрицанием, но чего именно? С точки зрения логики это
полное отрицание, поскольку в тексте не утверждается ничего бытийного,
речь идет только о том, что _не_ случилось.
Однако читатель - существо менее совершенное, чем идеальный логик. Хотя
в тексте нет об этом ни слова, в воображении читателя невольно возникает
сцена на каком-то вокзале, сцена ожидания кого-то, кто не приехал, а
поскольку известен пол писателя (писательницы), ожидание неприехавшего
сразу наполняется слабым предчувствием любовной истории. Что из этого
следует? Все! Поскольку вся ответственность за эти догадки падает, с самых
первых слов, на читателя: роман ни единым словом не подтверждает этих
ожиданий; роман честен в методе и таковым останется; я уже сталкивался с
мнением, что местами он просто порнографичен. Так вот, в нем нет ни слова
в пользу секса в каком бы то ни было виде; кроме того, ясно говорится, что
в доме нет ни Камасутры, ни чьих-либо детородных органов (которые как раз
отрицаются очень обстоятельно!).
Несуществование уже известно нам по литературе, но лишь как некое
Отсутствие-Чего-то-Для-Кого-то. Например - воды для жаждущего. Это же
относится к голоду (включая эротический), одиночеству (как отсутствию
других) etc. Удивительно прекрасное небытие Поля Валери - это
завораживающее отсутствие бытия для поэта; из подобного небытия возникло
не одно поэтическое произведение. Но во всех случаях речь идет только о
Небытии-Для-Кого-то, то есть о частном небытии, ощущаемом индивидуально,
следовательно, партикулярном, воображаемом, а не онтологическом (когда я,
мучимый жаждой, не могу выпить воды, это ведь не означает, что воды вовсе
не существует!). Такое небытие, необъективное, не может быть темой
произведения радикального характера; мадам Соланж поняла и это.
В первой главе, после неприбытия поезда и непоявления Кого-то,
повествование продолжается в безличной форме, причем выясняется, что нет
ни весны, ни лета, ни зимы. Читатель решает, что стоит осень, но опять же
только потому, что этот последний вариант не подвергся отрицанию (еще
подвергнется, но позже!). Итак, читатель по-прежнему предоставлен
исключительно самому себе, все это вопрос его собственных построений,
догадок, гипотез ad hoc. В романе нет их и следа. Размышления о нелюбимой
в безгравитационном пространстве (т.е. таком, где нет тяготения),
заключающие первую главу, действительно могут показаться непристойными, -
но снова лишь тому, кто _сам_, на свой страх и риск _подумает о каких-то
вещах_. В произведении же говорится только о том, каких поз не могла бы
принять такая нелюбимая, а не о том, какие могла. Эта вторая часть,
предполагаемая, вновь представляет собой личную собственность читателя,
его частное приобретение (или потерю, как кому хочется). В романе даже
подчеркнуто, что рядом с нелюбимой _нет_ ни одной особи мужского пола. В
первых абзацах следующей главы сразу же выясняется, что эта нелюбимая
нелюбима просто потому, что _не существует_, - вполне логично, не правда
ли?
Потом начинается драма сокращения пространства, включая и пространство
фаллически-вагинальное, что так не понравилось некоему критику, члену
Академии. Академик счел эту драму "анатомической тягомотиной, если не
вульгарностью". Счел, заметим, на свой страх и риск, поскольку в тексте мы
видим лишь дальнейшие постепенные отрицания все более обобщенного
характера. Если _отсутствие_ вагины может оскорбить, чью-то
нравственность, то мы и вправду слишком далеко зашли. Как может показаться
безвкусным и пошлым то, _чего нет_?!
Потом пропасть небытия начинает опасно разрастаться. Середина книги - с
четвертой по шестую главы - это сознание. Да, его поток, но, как мы
начинаем понимать, это не поток сознания ничего: это старо, уже было. Это
поток _несознания_. Синтаксис еще остается нетронутым, непреодоленным и
дает нам путь над пропастью, подобно опасно прогибающемуся мосту. Что за
бездна! Но - полагаем мы - даже сознание без мысли все же сознание, ведь
верно? Поскольку безмысленность имеет границы... но это иллюзия:
ограничения создает сам читатель! Текст не мыслит, не дает нам ничего,
напротив, раз за разом отнимает то, что было еще нашей собственностью, и
эмоции при чтении являются результатом беспощадности этого отбирания:
horror vacui [ужас пустоты (лат.)] поражает нас и в то же время искушает;
чтение оказывается не только и не столько ликвидацией изолгавшегося
романного бытия, сколько формой уничтожения самого читателя как
психического существа! И такую книгу написала женщина? Трудно поверить,
если принять во внимание неумолимую логику повествования.
Читая последнюю часть романа, испытываешь сомнения: сможет ли он
продолжаться далее: ведь так давно он повествует о ни-о-чем! Дальнейшее
продвижение к центру несуществования кажется невозможным. Но нет! Опять
западня, опять взрыв, а скорее, прорыв очередного небытия. Рассказчика,
как мы знаем, нет; его заменяет язык, то, что само говорит как вымышленное
"оно" (то самое "оно", которое "гремит" либо "светает"). В предпоследней
главе, чувствуя головокружение, мы понимаем, что достигнут абсолют
отрицательного. Вопрос неприезда какого-то мужчины на каком-то поезде,
несуществование времен года, погоды, стен дома, квартиры, лиц, глаз,
воздуха, тел - все это осталось далеко позади, на поверхности, которая,
поглощенная своим последующим развитием, этой раковой опухолью алчущего
Ничто, перестала существовать _даже как отрицание_. Мы видим, как глупо,
наивно, просто смешно было рассчитывать на то, что нам здесь что-либо
расскажут о событиях, что здесь что-нибудь случится!
Следовательно, это редукция до нуля только вначале; затем, полосами
отрицательной трансценденции, опускающаяся в глубины, это редукция
различных форм бытия - также трансцендентных, поскольку никакая метафизика
уже невозможна, а неантичное [от le neant - ничто, небытие (фр.)] ядро еще
перед нами. Итак, пустота окружает повествование со всех сторон; и вот ее
первые вкрапления, вторжения в сам язык. Повествующий голос начинает
сомневаться в себе - нет, не так, - "то, что само себя рассказывало",
проваливается и пропадает куда-то; становится понятно, что его _уже нет_.
Если оно где еще и существует, то как тень, являющаяся чистым отсутствием
света, а фразы романа представляют собой отсутствие существования. Это не
отсутствие воды в пустыне, возлюбленного для девушки, это _отсутствие
себя_. Если бы это был классический, традиционный роман, нам было бы легко
рассказать, что происходит: герой романа начал бы подозревать, что сам по
себе не существует ни наяву, ни во сне, а _является_ и _снится_ кому-то
путем скрытых интенциональных действий (как будто он был тем, кто кому-то
снится и только благодаря спящему может временно существовать. Отсюда
испытываемый им ужас, что эти действия прекратятся, - а они могут
прекратиться в любую минуту, - после чего он тут же исчезнет!).
Так бы все и происходило в обычном романе, но не у мадам Соланж:
рассказчик ничего не может испугаться, потому что его не существует. Что
же в таком случае происходит? Язык сам начинает подозревать, а затем
понимать, что никого, кроме него, нет, что, имея значение (если он имеет)
для любого, для всех, он поэтому не является, никогда не был и не мог быть
выражением личности; отрезанный сразу от всех уст, как исторгнутый всеми
солитер, как прелюбодейный паразит, пожравший своих хозяев, убивший их так
давно, что всякое воспоминание об этом преступлении, совершенном
бессознательно, угасло и стерлось, язык, как оболочка воздушного шара,
упругая и крепкая, из которой незаметно все быстрее выходит воздух,
начинает съеживаться. Это затмение речи не является, однако, бредом, это и
не страх (снова пугается _только_ читатель, он, как бы per procura,
переживает эти совершенно деперсонализированные мучения); еще на несколько
страниц, еще на несколько минут хватает механизмов грамматики, жерновов
существительных, шестерней синтаксиса, мелющих все медленнее, но до конца
точно... небытие, которое разъедает их насквозь... - и так все
заканчивается, вполфразы, вполслова... Этот роман не кончается, он
прекращается. Язык, вначале, на первых страницах, простодушно верящий в
свою независимость, теперь подточенный тайной изменой, нет, скорее -
познающий правду о своем внешнем, незаконном происхождении, о своих
позорных злоупотреблениях (ибо это Судный день литературы), язык,
сознающий, что являет собой вид инцеста, кровосмесительной связи небытия с
бытием, - сам от себя самоубийственно отрекается.
И такую книгу написала женщина? Невероятно. Ее должен был написать
какой-нибудь математик, и то лишь такой, который своею математикой
проверил - и проклял - литературу.
Станислав Лем.
"Одиссей из Итаки"
-----------------------------------------------------------------------
Stanislaw Lem. "Odys z Itaki" (1971). Пер. с польск. - К.Душенко.
"Собрание сочинений", т.10. М., "Текст", 1995.
OCR & spellcheck by HarryFan, 11 April 2001
-----------------------------------------------------------------------
Kuno Mlatje "ODYS Z ITAKI"
Автор - американец; полное имя героя романа - Гомер Мария Одиссей;
Итака, где он появился на свет, - городишко с четырьмя тысячами жителей в
штате Массачусетс. Тем не менее речь идет об экспедиции Одиссея из Итаки,
исполненной глубокого смысла и восходящей тем самым к почтенному
первообразу. Гомер М.Одиссей предстает перед судом по обвинению в поджоге
машины, принадлежащей профессору И.Г.Хатчинсону из Рокфеллеровского фонда.
Причины, по которым он _должен_ был поджечь машину, он откроет лишь при
условии, что профессор лично явится в суд. Когда же это требование
удовлетворяется. Одиссей, заявив, что хочет сообщить профессору шепотом
нечто крайне важное, кусает его за ухо. Скандал обеспечен; назначенный
судом адвокат требует психиатрической экспертизы, судья колеблется, а
ответчик произносит речь со скамьи подсудимых, объясняя, что метил в
Геростраты, поскольку автомобили - святыни нашей эпохи, а профессора
укусил за ухо по примеру Ставрогина, который прославился именно этим. Ему
тоже необходима известность - ради денег, которые можно на ней заработать;
так он сможет финансировать план, имеющий целью благо человечества.
Эту пламенную речь прерывает судья. Одиссей получает два месяца за
уничтожение автомобиля и еще два - за неуважение к суду. Вдобавок его
ожидает иск, возбужденный Хатчинсоном, которому он повредил ушную
раковину. Одиссей, однако, успевает вручить судебным репортерам свою
брошюру. Тем самым он добивается своего: пресса будет о нем писать.
Идеи, изложенные в брошюре Гомера М.Одиссея "Поход за золотым руном
духа", весьма просты. Прогресс человечества - заслуга гениев, особенно -
прогресс мысли; ведь сообща можно набрести на способ обтесывания кремня,
но нельзя коллективно выдумать ноль. Изобретатель ноля был первым гением в
истории человечества. "Возможно ли, чтобы ноль изобрели четыре человека
сразу, каждый по четвертушке?" - вопрошает со своим обычным сарказмом
Гомер Одиссей. Не в привычках человечества чуткое отношение к гениям. "To
be a genius is a very bad business indeed!" [Быть гением - никудышный
бизнес, право! (англ.)] - замечает Одиссей на своем кошмарном английском.
Гениям приходится туго, но не всем одинаково - ибо гений гению рознь.
Одиссей предлагает следующую классификацию. Сперва идут гении
обыкновенные, дюжинные, то есть третьего класса, неспособные шагнуть
особенно далеко за умственный горизонт эпохи. Им приходится легче других,
нередко они бывают оценены по заслугам и даже добиваются денег и славы.
Гений второго класса - гораздо более твердый орешек для современников.
Потому и живется таким гениям хуже. В древности их обычно побивали
камнями, в средневековье жгли на кострах, позже, в связи с временным
смягчением нравов, им позволялось умирать естественной смертью от голода,
а порой их даже кормили за общественный счет в приютах для полоумных.
Кое-кому из них местные власти подносили яд; многих отправили в ссылку,
причем духовные и светские власти рьяно сражались за пальму первенства в
"гениоциде", как Одиссей называет разнообразнейшие формы истребления
гениев. И все же в конечном счете гениев II класса ожидает признание, то
есть загробный триумф. В качестве компенсации их именами называют
библиотеки и городские площади, сооружают в их честь фонтаны и монументы,
а историки роняют скупые слезы над промашками прошлого. Но сверх того,
утверждает Одиссей, существуют - ибо не могут не существовать - гении
высшей категории. Второклассных гениев открывает либо следующее поколение,
либо одно из позднейших; гениев первого класса не знает никто и никогда,
ни при жизни, ни после смерти. Это - открыватели истин настолько
невероятных, глашатаи новшеств настолько революционных, что их абсолютно
никто оценить не в силах. Поэтому прочное забвение - обычный удел Гениев
Экстракласса. Впрочем, и их менее мощных духом коллег обычно открывают
лишь по чистой случайности. В исписанных каракулями бумагах, в которые
рыночные торговки заворачивают селедку, обнаруживают какие-то теоремы,
поэмы, но стоит их напечатать - и после минутного энтузиазма все идет
прежним порядком. Такой порядок долее нетерпим. Ведь утраты, которые несет
при этом цивилизация, невосполнимы. Надо учредить Общество охраны гениев
первого класса и в его рамках - Исследовательскую группу, которая займется
планомерными поисками. Гомер М.Одиссей уже разработал устав Общества, а
также проект "Похода за золотым руном духа". Оба документа он разослал
многочисленным научным обществам и благотворительным фондам, домогаясь
кредитов.
Эти усилия оказались напрасны, и тогда он издал своим иждивением
брошюру, первый экземпляр которой с дарственной надписью послал профессору
Ивлину Г.Хатчинсону из Научного совета Рокфеллеровского фонда. Не ответив
ему, проф. Хатчинсон оказался виновен перед человечеством. Проявленная
профессором тупость и некомпетентность свидетельствуют о его
несоответствии занимаемому посту; за это надлежало его наказать, что
Одиссей и сделал.
Еще во время отсидки Одиссей получает первые пожертвования. Он
открывает счет "Похода за золотым руном духа", и, когда выходит на волю,
кругленькая сумма в размере 26.528 долларов позволяет ему