Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
зраста и постарше, ребятами, которые свободное после работы в
разных "почтовых ящиках" время проводили в Ленинке за чтением философской
литературы. Много спорили о прошлом, об исторических судьбах России, о
характере русского человека и человека вообще. Обменивались старыми
изданиями Достоевского и Фрейда. Средняя школа и вузы все-таки оставляют
сейчас в образовании молодого человека много белых пятен. Хочешь стать
мыслящей личностью, без самообразования не обойтись, а в Ленинке, если там
работаешь и постепенно становишься своим человеком, можно получить доступ к
уникальным, чаще всего закрытым, печатным материалам. В конце концов в этой
группе знакомых читателей образовался интеллектуальный костяк, который стал
собираться для обмена мнениями на квартирах или, в теплое время, за городом,
на Истре или на Клязьме, под рыбалку или под костерок с бутылочкой, и все
это называлось, разумеется не для афиширования, а так, между собой, "кружок
Достоевского".
Как ни странно, именно на членов этого кружка натолкнулся в ту памятную
метельную ночь мастер спорта Боря Градов. Он-то их принял за обычных барыг и
похабников, а они просто-напросто собрались в "Москве" для того, чтобы
обмыть крупную премию, которую получил их товарищ Николай, инженер по
самолетным крыльям. Конечно, все тогда, во втором часу ночи, были
основательно под газом, однако рассказ Николая о его приключениях в
Сокольниках вовсе не был бахвальством и издевательством. Он стал делиться с
друзьями своим недавним опытом, поскольку ему показалось, что в этой истории
сложилась весьма "Достоевская" ситуация. Вот такой произошел разнобой:
вместо того чтобы опознать в Борисе Градове человека с довольно сильной
интеллектуальной потенцией, его приняли за стилягу, который напрашивается.
Разъяснив все эти дела старому другу, Александр Шереметьев как-то
сказал, что, по его мнению, Борис вполне мог бы стать одним из членов
"кружка Достоевского" и даже подружиться все с тем же самым Николаем,
который, разумеется, еще со школьных лет носил в районе Зубовской площади
кличку Большущий.
А почему бы нет, вполне возможно, что эти типусы -- вполне славные
ребята. Боря Градов в эти дни готов был обнять весь мир. В сокрушительной
американской куртке он прогуливался по улице Горького или по Невскому
проспекту в Ленинграде, куда нередко ездил в двухместном купе "Красной
стрелы" со своей красавицей Верой Гордой. Все у него прекрасно получалось,
везде успевал, даже зачеты институтские больше на шее не висели. Больше стал
и на льду заниматься к предстоящим соревнованиям конца зимы; особенно,
конечно, усердствовал, когда Вера приходила на стадион и хлопала ему
меховыми рукавицами. Значительно меньше стал кирять, потому что исчез
главный стимул пьянства -- задерзить, заинтриговать и потом заполонить
демимо-дентную красавицу певицу в луче прожектора. Эта la femme fatale
теперь превратилась в нежнейшее и преданнейшее существо. Блаженство
переполняло его, и он побаивался: не слишком ли сильно перебирает в
безоблачности, не возмутится ли природа?
Тучки, впрочем, иногда набегали, закручивались самумчиками ревности: а
вдруг она вот так же, как со мной, с ходу, в темпе, кому-нибудь еще дает,
где попало: в лифте, в поезде, на лестнице -- что ей стоит? Она мгновенно
ощущала закручивание этих туч, садилась к нему на колени, увещевала
щекочущим шепотом в ушную раковину. Перестань торчать в ресторане и
караулить! Разве ты не видишь, что я влюблена в тебя, как кошка, даже и
подумать не могу ни о ком другом. У меня и вообще-то до тебя никого не было.
Нет, не вру, а просто так ощущаю, все, что было, из памяти просто
вычеркнула!
Все-таки к концу программы он шел ее встречать в гостиницу. Завсегдатаи
сразу смекнули, что Горда переменилась, завела себе мальчика, и больше не
беспокоили. Остались, однако, заезжие безумцы, всякие там полярники,
летчики, моряки, закавказские директора и партработники, с этими иногда
приходилось проводить сеансы самбо, хотя Вера сердилась, говоря, что она и
сама с этим дурачьем легко справится.
Он хотел, чтобы она переехала к нему, что называется, с вещами. Она
хоть и проводила на Горького большую часть своего времени, с вещами --
отказывалась. Иной раз, чаще всего по воскресеньям, она исчезала,
отправлялась куда-то на такси, никогда не позволяла Борису заводить "хорьх"
ради этих оказий. Как он понял, в доградовское время она жила на два дома:
где-то был заброшенный муж ("Ну жалкое существо, ну просто самое жалкое
существо!"), а в другом месте обреталась в трущобной коммуналке любимая
тетка, старшая сестра умершей матери. Утонченная, прелестная, беззащитная,
вся семья пропала на Колыме. Вот эта тетка, похоже, была главным предметом
Beриных забот.
Где-то в пучинах Москвы обретался и ее отец, но это была полумифическая
личность, старый холостяк, чудак, бывший футурист, а ныне
профессор-шекспиролог. Оказалось, что сценическое имя Горда не с потолка
слетело, а было взято от настоящей отцовской фамилии Гординер. Звучит
по-еврейски, но мы не евреи, настойчиво повторяла Вера, скорее уж шляхтичи
польские. В общем-то отец из-за каких-то старых распрей с туберкулезной
маменькой единственную дочку Веру почти не признавал, во время ее визитов --
очень редких, может быть не чаще одного раза в год, -- держался сухо,
отчужденно. Исключительным высокомерием по отношению к ней отличался и его
мыслящий кот Велимир.
-- Вот ты, Бабочка, во мне свою маму Веронику компенсируешь... --
однажды вполне небрежно сказала она, -- а мне отца никто не компенсирует,
потому что у меня его и не было никогда.
Борис задохнулся. Во-первых, откуда она узнала его детское, смешное и
немного, в самом деле, по нынешним-то временам, по отношению-то к офицеру
разведки и мастеру спорта обескураживающее прозвище? А во-вторых,
оказывается, самый его глубоко подкожный секрет, то, в чем и самому себе
почти никогда не признавался, оказывается, для нее вовсе и не секрет. Ну да,
это ведь так и было: в первый же момент, когда он ее увидел, она поразила
его сходством с матерью. Может быть, сейчас в своем Коннектикуте мать
наконец-то постарела, ведь ей уже сорок семь, но он ее помнил только
молодой, ослепительной Вероникой. Потому-то и еле сдерживался тогда, в
первую ночь с Гордой, чтобы не выкрикнуть: "Мамочка, мамочка моя!"
Оказалось, что Вера даже один раз видела его мать. Да-да, это было в
конце 1945-го. Она тогда уже пела в "Савое", и там был банкет американских
союзников, и она пела по-английски из "Серенады" и из "Джорджа". Не
исключено, что она даже видела Бабочкиного отчима, во всяком случае это был
длинный, немолодой полковник, с которым его мать в тот вечер все время
танцевала, настоящий джентльмен. А Вероника... ох, это была женщина... какой
класс... как я мечтала тогда, вот бы мне стать когда-нибудь такой, как эта
знаменитая маршальша Градова, вот бы мне выйти замуж за американца! Слава
Богу, что не вышла, а то я бы не встретила тебя, мой сыночек Бабочка!
Тут она начинала бурно и лукаво хохотать, чтобы спровоцировать его на
очередную атаку, и, надо сказать, никогда эти провокации не оставались без
ответа.
Впрочем, однажды она пришла печальной и, заведя разговор о матери,
старалась показать всем своим видом, что сейчас не до излияний подспудных
чувств и не до эротики.
-- Ты должен быть осторожен, Боря, -- сказала она. -- Каждый момент
должен быть начеку. За тобой очень пристально наблюдают. Для тебя, конечно,
не секрет, что у нас почти все музыканты, да и вообще весь персонал
гостиницы, по негласному договору обязаны являться к этим, ну, определенным
товарищам. Ну, и они там вопросы свои задают. Ну, в общем, ты знаешь, как
это бывает. Ну, а со мной, знаешь, у них как бы особые отношения, ну, в
общем, потому что однажды я попала в очень неприятную историю, мне грозила
тюрьма, ну, и они как бы меня выручили, ну, и теперь как бы своей считают,
ну, Боря, ты только на меня так не смотри. Мне тридцать пять лет, я всю
жизнь в ресторанах и с лабухами провела, ты же не ожидал, что Зою
Космодемьянскую в постель затаскиваешь, правда? А вот теперь ты, пожалуйста,
не отворачивайся и посмотри на меня. Ну, и скажи теперь: какой я агент? Я им
всегда все путаю, чепуху всякую несу, они ко мне не очень серьезно
относятся. А вот вчера вдруг с булыжными такими физиономиями явились трое.
Мы, говорят... прибавь, пожалуйста, громкости в радио... мы хотим, говорят,
с вами о вашем новом друге потолковать... Что, кто были старые друзья? Ну,
Боря, ну, нельзя же так, ну, не было же никого, я же тебе говорила,
маленький, что никого до тебя не было, вообще ничего не было в моей жизни,
кроме тебя. Ну, в общем, они говорят, мы, конечно, не возражаем против
вашего романа, они не возражают, понимаешь, Боря, как тебе это нравится, все
обсудили и не возражают, Борис Градов, говорят, сын дважды героя, маршала
СССР, сам боевой офицер, разведчик, наш кадр...
-- Никогда я их кадром не был! -- немедленно вклинился Борис. -- У них
своя компания! У нас своя!
-- Да я знаю, знаю, но не буду же я с ними на эту тему спорить. Только
брови удивленно поднимаю, как глупая кукла. Однако, они говорят, нам сейчас
нужна о нем кое-какая дополнительная информация в связи с его сложными
семейными обстоятельствами, а также в связи с некоторыми странностями в
поведении. Ну вот, говорят, например, у нас есть сведения, что он участвовал
в распространении антисоветских анекдотов в "Коктейль-холле". Вы слышали
что-нибудь об этом? С американскими журналистами держался запанибрата...
такие вещи не красят мастера спорта СССР. По последним, вот, данным, завел
дружбу с человеком весьма сомнительной репутации, неким Александром
Шереметьевым. При наличии родной матери в США, да еще замужем за пресловутым
мистером Тэлавером, который сейчас одну за другой антисоветские статьи
печатает в машине американской пропаганды, вашему другу построже надо себя
держать, пособранней. Ну, я тут сразу начала соловьем заливаться: и какой ты
патриот, и как ты нашего Иосифа Виссарионовича любишь, а что же, ведь и есть
за что, он нас к победе привел, и с каким презрением ты к американскому
империализму относишься, а сама дрожу от страха, как бы сейчас про ночной
подарок не спросили. Нет, знаешь ли, не спросили и вообще вопросов мало
задавали, мне даже показалось, что они просто хотели через меня как бы на
тебя подействовать, сделать такое серьезное предупреждение...
-- И вот ты его сделала, -- печально произнес Борис. -- И вот ты его
сделала, -- повторил он в острой тоске. -- И вот ты его сделала, -- в третий
раз сказал он, и тут на мгновение его затошнило. Она прижалась к нему,
зашептала в ухо:
-- Милый, если бы ты знал, как я их боюсь! Я когда их вижу в зале, за
микрофон хватаюсь, чтобы не упасть. Но их же все боятся, их нельзя не
бояться, ты тоже их боишься, сознайся!
-- Я не боюсь, -- шепнул он ей в ответ прямо во внутреннее ухо, то есть
в отверстие, окруженное дужками внешнего уха, уравновешенными нежной
висюлькой мочки, в свою очередь уравновешенной бриллиантовой абстракцией
серьги.
Какой странный орган -- человеческое ухо, почему-то подумал Борис. И мы
все равно находим в нем красоту, если оно принадлежит женщине. Мы его
увешиваем серьгой. Первый раз они прижимались друг к другу не для любви, а
для того, чтобы их не услышало некое большое нечеловеческое ухо.
-- О чем ты думаешь? -- спросила она.
-- О человеческом ухе, -- ответил он. -- Такая странная форма. Не
понимаю, почему мне оно так нравится.
-- А ты знаешь, что мочка уха не стареет? -- спросила она, снимая
серьги. -- Все тело обезображивается, а мочка по-прежнему молода.
В ее природе было забывать побыстрее о всяких гадостях, в частности, о
контактах с "органами", что она и делала в данный момент, быстро и деловито
снимая серьги, поворачиваясь к Борису, чтобы расстегнул пуговки на спине.
-- Вот я вся скоро постарею, скукожусь, а ты все будешь любить мочку
моего уха.
О чем только не болтают эти придурки, думал недавно размещенный на
чердаке маршальского дома слухач, старший сержант Полухарьев. У него уже
барабанные перепонки от оперетты "Мадемуазель Нитуш", через которую он
ровным счетом ни хрена не слышал, когда вдруг неизвестно поему заржавевшая с
войны аппаратура стала оглушительно передавать любовный шепот про уши. Ну
что несут, рычал сержант, как будто попросту поебаться не могут.
Я их не боюсь, все чаще думал Борис. Мне ли их бояться? Ну, в конце
концов, посадят. Немедленно убегу, мне это не составит труда. Ну застрелят
при побеге или расстреляют по приговору суда, однако я ведь столько раз
рисковал своей жизнью за четыре года службы, мне ли бояться такой
элементарной штучки, как пуля. Вот пытки, это другое дело, не уверен, что и
пыток не боюсь. Нас готовили психологически, как сопротивляться пыткам,
однако я не уверен, что я их не боюсь. Нас к тому же знакомили с тем, как
вести "активный" допрос. Слава Богу, не пришлось самому никого "активно"
допрашивать, однако вспомни: ведь ты же видел, как Смугляный, Гроздев и
Зубков допрашивали пленного капитана Балансиагу, хотели узнать его настоящее
имя. Нет, я не уверен, что психологически готов к пыткам...
Да что это я себя стал так накручивать? Почему я стал просыпаться среди
ночи рядом со своей красавицей и вместо того, чтобы любить ее, лежу и думаю
о них? Почему мне раньше никогда в голову не приходило, что она связана с
ними? Я живу так, как будто их нет, а они есть, они повсюду. Они даже мою
любовь обмазали, хотя она ни в чем не виновна. В чем ты ее можешь обвинить,
когда ты сам весь замазан, охотник из польских лесов? Они, наверное, к
каждой красивой бабе в Москве подлезают на всякий случай, потому что
красивая баба всегда может быть приманкой. Они, как крысы, прожрали все
вокруг...
Ну вот, докатился уже до прямой антисоветчины, еще минута -- и зашиплю,
как мой названый кузен Митька Сапунов: "Ненавижу красную сволочь". Вот
парадокс, ненавидел чекистов и коммунистов, а погиб за родину, вот вам
простой парадоксишко нашего чокнутого века. Трудно поверить тетке Нинке,
будто она видела Митькино лицо в колонне предателей, которых там кончали в
овраге, скорее всего, ей просто померещилось: на войне часто кажется, что
видишь вокруг знакомые лица. В конце концов разница между отдельными людьми
очень небольшая, это особенно видно, когда смотришь на трупы. Инопланетянам,
возможно, мы все покажемся на одно лицо, никаких красивых и некрасивых, что
Вера Горда, что гардеробщица тетя Клаша, все одно. Жалко Митьку, какой
страшной была его короткая жизнь! Мне-то еще повезло, я не видел того, через
что он, через что мои родители прошли. Бабушка Мэри и дедушка Бо умудрились
среди всего этого бедлама сохранить серебряноборскую крепость. Вот только
там-то и не было их. Постой, постой, как это не было их? Ты что, забыл свою
самую страшную ночь, когда они уводили твою мать, а ты идиотом смотрел, как
накладывают сургуч? Ну да, они, может быть, туда иногда проходили, но они
никогда не могли там жить, потому что там Мэричкин Шопен, дедовские книги,
Агашины пироги, а они этого не выдерживают и, если не могут сразу разрушить
или подменить фальшивкой, тогда испаряются.
Вот так и надо делать -- жить так, как будто их нет, создавать среду, в
которой они задыхаются. Жить с аппетитом, со страстью, мучить любовью Веру
Горду, гонять мотоцикл на предельных оборотах, одолевать медицину, дружить с
этим чертовым одноногим суперменом, всем их предостережениям вопреки,
танцевать под джаз, пить водку, когда весело, а не когда тошно! В конце
концов все здесь у нас, в России, образуется, ведь у нас все-таки не кто
иной, как Сталин, во главе, личность исключительных параметров! Значит, я их
не боюсь!
Убедив себя, что жить можно только так, без страха, Борис так и
старался не бояться, однако то и дело ловил себя на том, что слишком упорно
как-то не боится, слишком старается о них не думать, на самом же деле думает
почти всегда и не то чтобы боится, но в большой компании почти всегда и
почти бессознательно прикидывает, кто тут стучит и как вот в данном
конкретном случае может выглядеть информация о поведении Бориса Никитича
Градова.
Встречаясь с Сашей Шереметьевым и его друзьями-достоевцами, в том числе
и с Николаем Большущим -- он оказался вполне приличным парнем, хорошим
волейболистом, хоть немного и задвинутым на своей мужской неотразимости, --
Борис охотно включался в их беседы о российском гении, которого в те времена
выкинули из школьных программ и прибрали с библиотечных полок как "писателя,
проникнутого реакционным пессимизмом и мистицизмом, несовместимыми с моралью
социалистического общества". И все-таки, встречаясь и включаясь, Борис не
раз ловил себя на том, что не одобряет друзей за их игру в некоторое подобие
какой-то свободомыслящей организации. Ну, и собирались бы, как сейчас все
собираются, под "банку", под селедку, под огурчики, зачем же называть-то
себя "кружком Достоевского", зачем тем давать возможность сварить из этого
грязное варево?
Ну вот, пожалуйста, что и требовалось доказать! Однажды Сашка пришел к
нему и сказал, что его выгнали с работы. Борис ударил кулаком в ладонь:
-- Ну вот, доигрались со своим "кружком Достоевского"!
-- При чем тут "кружок Достоевского"? -- холодно спросил Шереметьев.
Борис вдруг понял, что как-то нехорошо в этот момент раскрылся перед другом,
показал тому, что, хоть и посещал собрания, всегда все-таки имел какие-то
двойные мысли насчет кружка.
-- Ну, в общем-то, Сашка, я иногда думал, что в этом есть какой-то
риск, вот так называться -- "кружок Достоевского", -- промямлил он. --
Какие-нибудь идиоты могут и подпольщину пришить...
Шереметьев нервно хромал по комнате. Он снова начал отпускать бороду и
сейчас с двухнедельной щетиной на щеках напоминал известную фотографию в
профиль молодого бунтаря Coco Джугашвили.
-- Риск? -- хохотнул он. -- Ну, что ж, конечно, риск! Совсем неплохое,
между прочим, слово -- риск!
Оказалось, что к делу о его увольнении из библиотеки "кружок
Достоевского" имеет только косвенное отношение. Получилось так, что,
пользуясь своим служебным положением, Саша Шереметьев вынес из спецхрана
книгу реакционного философа Константина Леонтьева "Восток, Россия и
Славянство". Конечно, не первый уже раз он пользовался расположением
спецхрановских девчонок, которые и в самом деле видели в прихрамывающем
молодом атлете некий байронический тип и прямо умирали, когда Александр на
польский манер целовал "паненкам рончики". Обычно книга исчезала из
спецхрана на неделю, а за это время знакомая машинистка распечатывала ее в
трех экземплярах, которые потом поступали в кружок. Никому и в голову не
приходило хватиться какого-нибудь забытого всеми на свете "реакционера", и
вдруг случилась инспекция из ЦК или из каких-то других соответствующих
органов, обнаружилось опасное несмыкание корешков на спецполках, проверили
каталоги, началось ЧП, вызвали девчонок, и