Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
хуй, гаденыш, -- с трудом ворочая языком и губами,
проговорил Вуйнович.
Мгновенно вспыхнувшая ярость задула все признаки сочувствия. Ребром
ладони лейтенант ударил узника по шее. Строило обернулся на звук удара,
посмотрел на часы.
-- Перекур окончен, ребята. Пора за работу. Он уселся в соответствующее
всему убранству кабинета кресло -- в таком бы кресле с девочкой на коленях
-- и углубился в бумаги. Параллельно с наблюдением за тем, как проводится
дознание, приходилось знакомиться с множеством уже закрытых дел -- все ли
инструкции соблюдены, в наличии ли все необходимые подписи: социалистическая
законность должна быть на высоте. Остальные офицеры (это слово, прежде
считавшееся позорной принадлежностью "беляков", теперь все чаще
употреблялось) медленно приблизились к Вуйновичу. Четверо здоровенных
мужланов окружили едва живого врага народа. Почему так много на одного? А
потому, что в деле Вуйновича, присланном за ним еще из Туркестанского
округа, была пометка: "Склонен к бунту".
Майор поводил горящей папиросой возле глаз подследственного, лениво
протянул:
-- Ну, давай продолжим, Вуйнович. Ладно, ладно, не будь таким букой,
давай поговорим. Расскажи нам о твоих встречах с французским военным атташе.
Кто тебя вывел на него, где это было, давно ли тебя завербовали?.. Ну, что,
все забыл, да? Память опять подводит? Вот беда, придется нам малость
взбодрить твою память...
Вадима взяли прямо в расположении его части вскоре после возвращения с
Дальнего Востока, так что он уже не мог видеть в газетах сообщение о
разоблачении и аресте группы врагов, пробравшихся в командование Особой
Краснознаменной Дальневосточной армии, -- маршала Блюхера, комкора Градова и
других. Остатки наивности толкали к мысли, что, может быть, все-таки за дело
взяли: ведь в течение последних месяцев несколько раз встречался со старыми
однополчанами, почти впрямую вел с ними разговоры о возможном выступлении
армии против НКВД. Как исключить возможность доноса: храбрейшие в прошлом
вояки теперь боятся тележного скрипа. Грешил и на Никиту: уж очень тяжелым
было в то утро молчание комкора в ответ на его недвусмысленный призыв. Кроме
всего прочего, у Никиты есть основания не любить бывшего друга, оскорбившего
его отца, вздыхавшего по его жене. Конечно, Никита -- человек исключительной
честности и гордости, и в прежние времена такая гнусная идея не могла бы
прийти в голову, но нынче не прежние времена, нынче люди живут по принципу
"пусть тебя сегодня, а меня завтра". Какой уж тут бунт, если жалкая
чекистская халява среди бела дня приезжает в расположение воинской части и
на глазах всего штаба и охраны забирает любимого командира?
На следствии сразу выяснилось, что НКВД ничего не знает о его недавних
передвижениях и зондировании настроений в войсках. У них был собственный,
бездарно сочиненный сценарий его преступной деятельности. Какие-то
немыслимые встречи с иностранными военными атташе, переговоры с агентами
басмачей из-за афганского кордона, в целом -- планы отрыва Туркестана от
братской семьи народов, создание на его территории белогвардейского эмирата.
Сопротивление этому бреду казалось Вадиму бессмысленным, неуклюжим,
унизительным делом, но не сопротивляться он не мог. Слава Богу, что не за
дело, что тупым чекистам не приходит в голову провести настоящее
расследование, но все-таки если бы хоть за дело принимать мучения!
В Ташкенте его лупили старым способом. Окружали втроем или вчетвером,
начинали издевательский угрожающий опрос, потом орали, потом кто-нибудь, как
бы не выдержав коварства и наглости врага, бил ногой или кулаком по уху,
потом другой, третий, наконец, набрасывались всем скопом. Он знал такие
способы допросов, видел их на "гражданке", да что греха таить, и сам пару
раз принимал в них участие, когда в качестве командира конного взвода
разведчиков привозил в штаб армии белых "языков". Вот теперь на своей шкуре
знаешь, Вадим, каково было тем "языкам".
Впрочем, до "двадцати двух методов активного следствия" на гражданской
войне еще не додумались, а с ними комполка начал знакомиться, когда из
Ташкента его перевезли на доследствие в Москву, на Лубянку. Он и здесь
упорствовал. Сегодня, очевидно, настал какой-то решающий момент, недаром
допрос проводится не в обычной следственной комнате, а в этом начальственном
кабинете, где за столом сидит какое-то неуловимо знакомое рыло в чекистских
чинах. По всей видимости, сегодня они решили добиться от него желаемого
любыми, самыми зверскими методами, ну, а если и сегодня не сломается, не
подпишет бумаг, попросту отправить в подвал. От соседей по лубянской камере
Вуйнович слышал, что упорствующих в конце концов отправляют на расстрел, а
потом уж оформляют дела, как заблагорассудится.
Любое малейшее движение причиняло муку. Он поднял голову и обвел
взглядом четырех следователей. Двое, майор и капитан, были знакомы по
прежним допросам, они уже явно питали к нему какие-то свойские, едва ли не
родственные, садистские чувства. Другие двое, лейтенанты, появились в его
поле зрения только сегодня. Ну, а тот, что за столом, старший, тот как бы
непосредственного участия не принимает, погружен в более серьезные дела, но
нет-нет да и глянет тяжелым глазом, и как только соприкасаешься с этим
взглядом, немедленно понимаешь: все кончено.
Первая часть допроса прошла обычно: повтор идиотских вопросов о
французах и басмачах, спорадические ошеломляющие удары по голове или в
живот. Потом заплечники решили курнуть и вот сейчас приступали ко второй,
более серьезной части "разговора". Майор щелкнул пальцами, лейтенант подвез
металлический столик на колесиках, чем-то сродни хирургическому, только явно
не стерильный. На нем лежали "следственные инструменты". При взгляде на
столик Вадим содрогнулся. Два-три метода уже были на нем опробованы, но
самое страшное было еще впереди. Не сдамся, не сдамся! В бою пусть убьют,
ублюдки! Может, кто-то из них не выдержит, выстрелит, может, удастся
завладеть пистолетом, может, к окнам пробьюсь, вырву решетку... Все это
мгновенной бурей пронеслось в сознании, в следующую секунду комполка
вскочил, ударом ноги перевернул "хирургический" столик, поднял над головой
стул и начал его вращать, испуская дикий, неосмысленный уже вой
затравленного вконец зверя.
Старший майор ГБ Строило, перекосившись, смотрел на эту сцену. На
всякий случай расстегнул кобуру револьвера. Ну и зверь попался, ну и
животное! Где-то я уже видел этого -- он глянул в бумаги -- Вуйновича.
Е-мое, а не на даче ли Градова в двадцатых годах? Из Никиткиных корешей,
кажись, ну, тогда понятно: из них из всех белогвардейщина и тогда перла.
Кто-то из лейтенантов прыгнул сзади на плечи взбесившегося комполка.
Перед падением на пол тот все-таки успел заехать стулом по башке майора. В
конце концов четверо чекистов обратали этого полуживого бунтовщика. Ярости
их не было конца. Они работали всеми конечностями, да еще и башки свои
пускали в ход.
-- Полегче, товарищи! -- предупредил Строило. Он понимал и сочувствовал
своим коллегам. Поневоле озвереешь на этом участке работы. Что делать,
временами в наших, людях от соприкосновения с этой человеческой пакостью
просыпаются какие-то парадоксальные эмоции. С ним самим недавно произошел
малоприятный, если смотреть со стороны, эпизод. Вот так же при нем другая
бригада допрашивала так называемую "старую большевичку", а на самом деле
еврейскую гадину, продавшуюся давным-давно итальянским фашистам. Все шло
своим чередом, пока вдруг дряхлая мразь не взбеленилась. Выступать начала:
"Меня жандармы допрашивали, но никогда... жандармы никогда не женщину руки
не поднимали! Белые никогда так, как вы!.. Никто никогда!.." Вдруг ее как бы
осенило: "Только гестапо так, как вы! Гестаповцы! Гестаповцы!!" Тут вдруг
что-то случилось со старшим майором ГБ Строило, не смог удержать голову в
холоде по заветам Феликса Эдмундовича, горячее сердце слишком взыграло, и
чистые руки малость запачкал. Рванулся, растолкал окружавших преступницу
товарищей, швырнул старуху на кушетку, дернул юбку, зад заголил подлюге,
вытащил свой добротный тяжелый ремень со звездой на пряжке и пошел гулять по
дряхлым свалявшимся ягодицам. "Вот тебе, сука, твои встречи с Владимиром
Ильичем, вот тебе, старая ведьма, Маркс и Энгельс и Готская программа!" -- и
так гулял, пока подлюга уже вопить не перестала и сам вдруг конвульсиями не
пошел, такими мощнейшими конвульсиями с фонтанными исторжениями, как
когда-то в незапамятные годы молодости иной раз получалось с профессорской
дочкой; даже неловко потом было перед товарищами. Вдобавок ко всему
невыносимый запах распространился по кабинету, и от старухи и от старшего
майора самого. Нет, так дело не пойдет, друзья, нужно научиться выдержке,
хотя и понять, конечно, нас всех можно: работаем с подонками рода
человеческого, эксцессы неизбежны. Чекисты защелкнули наручники на запястьях
Вуйновича, связали ему ноги. Запрокинувшись, комполка лежал на паркетном
полу, над ним, перевернутая, парила картина Левитана "Над вечным покоем". Он
вдруг острейшим и проникновеннейшим образом понял то, что пытался передать
своими красками и чего не добился художник, то, что никакими красками,
никакими словами, даже никакой музыкой не выразишь. Потрясенный этим
пониманием, он забыл о своих муках и о чекистах, все забыл, чем жил, даже
Веронику, о которой не забывал и тогда, когда о ней не помнил, единственное,
чего он страстно пожелал, -- сохранить мгновенное озарение, но оно после
этого тут же ушло. Чекисты расстегивали ему штаны, вытаскивали хозяйство,
приспосабливали зажим к применению еще одного метода "активного следствия".
Работали только трое. Четвертый, молодой лейтенант, блевал в углу, в
раковину. Строило сложил все свои папки в стол и закрыл на ключ. На
поверхности осталось только дело Вуйновича, раскрытое на машинописной
странице с отдельной строчкой внизу: "Заключение следствия признаю
правильным". Здесь требовалась сущая чепуха, подпись подследственного, и
из-за этой чепухи весь этот цирк и разыгрывался, с ревом, борьбой, с резким
запахом недопереваренной лейтенантом пищи.
Уходя, Строило сказал офицерам:
-- Продолжайте, товарищи, не останавливайтесь, пока гад не подпишет.
Майор только глянул на него в ответ очень нехорошим взглядом.
Еще одно важное дело предстояло Строило в этот день -- осмотр новой
экипировки в блоке, где приводилась в исполнение высшая мера пресечения
преступной деятельности. Спустившись на один из подземных уровней Лубянки,
он прошел системой коридоров к ничем не примечательным дверям, за которыми
как раз и находился расстрельный блок. Осужденные на казнь, разумеется,
доставлялись сюда другим путем, эта дверь предназначалась для персонала. За
дверью все сверкало свежей краской и чистотой. В комнате отдыха два сержанта
играли в шашки. Тихо наигрывало радио -- оперетта "Мадемуазель Нитуш".
Пройдя метров пятнадцать по коридору, Строило оказался в собственно
производственных помещениях. Все здесь было выполнено на высшем уровне. Вот
просторная комната ожидания для осужденных. Отсюда по одному они будут
направляться в камеру казни и располагаться лицом к стене, затылком к
стрелку, который находится в специальной кабинке. Процедура почти напоминает
нечто медицинское, что-то вроде рентгеноскопии. За стеклом сидит помощник,
он включает рубильником вмонтированный поблизости автомобильный двигатель
для заглушения выстрелов и других нежелательных звуков, в частности,
пропагандных выкриков, перед которыми иные враги не останавливаются даже в
последний час. Результаты работы, то есть тела, из камеры казни будут
переправляться в транспортировочную комнату с пониженной температурой и там
накапливаться до прибытия спецтранспорта. Транспорт подъезжает задним ходом
к окну во внутреннем дворе. Из окна по наклонному желобу тела скользят прямо
в кузов и затем уже транспортируются в соответствующем направлении. Осмотрев
все эти помещения и приспособления, Строило остался удовлетворен: даже и в
этом деле ведь следует придерживаться современных гуманных норм.
Он уже покинул отремонтированный расстрельный блок, когда туда привели
первую партию клиентов, дюжину мужчин, собранных из разных московских тюрем.
Среди них был уже знакомый нам остряк Мишанин. Он так до конца и не понял
серьезности происходящего с ним приключения.
-- Неплохая банька, мужики! -- бодрился он в комнате ожидания. --
Раздеваться, что ли?
-- Сидеть, не двигаться! -- рявкнул на него конвойный. Пришел дежурный
офицер. Сержанты бросили свои шашки и пошли делом заниматься.
Глава XVIII
Рекомендую не рыдать!
Бабье лето ликовало над Серебряным Бором. Радостные глубинно-голубые
небеса над золотыми, багряными и охристыми лиственными, как будто бы
помолодевшими хвойными. Ласковый ветерок проходил через рощи, как бы
успокаивая: все "в порядке, все замечательно, несколько листочков сорвано,
но это только лишь с эстетической целью, только для того, чтобы их полетом
привнести в общую картину дополнительные гармонии. Чуть покачиваются
паутинки, меж них бесцельно, опять же только для гармоний порхают свежие,
только что вылупившиеся из обманутых куколок бабочки. Красота ненадежности.
-- Или, впрочем, наоборот, -- подумал вслух Леонид Валентинович
Пулково.
-- Ты о чем, Ле? -- спросил Борис Никитич Градов.
-- О красоте, -- проговорил физик. -- Надежна ли красота?
-- С этим вопросом обратись к нашей поэтессе, -- улыбнулся Градов и тут
же помрачнел, сразу же вспомнив, что из трех его детей двое в тюрьме и
только одна дочка еще осталась на воле, только Нинка, к которой он и
рекомендовал обратиться с вопросом о надежности красоты.
Два старых друга -- на этот раз не только в смысле стажа дружбы, но и
вообще два старых уже, за шестьдесят, человека -- стояли на высоком берегу
Москвы-реки. По реке буксирчик тащил баржу с бочкотарой. Над рекой, высоко,
призрачно, будто слепые, парили два длиннокрылых планера.
-- Подумать только, вот так парить без всякого мотора. -- Пулково
из-под ладони смотрел на планеры. -- Ты заметил, Бо, нынче у молодежи
какое-то воздушное помешательство. Все эти планеры, аэростаты, парашюты...
Откуда только смелость такая берется?
-- Смелость нынче переселилась в небеса, -- саркастически заметил
Градов. -- На земле ею и не пахнет.
-- Может быть, старая смелость отмерла, а народилась новая, нам
неведомая? -- предположил физик.
-- Если это так, то, значит, и с трусостью произошла какая-то
кардинальная метаморфоза, -- сказал хирург. Они невесело посмеялись.
-- Что-то мы с тобой расфилософствовались сегодня. -- Градов повернулся
спиной к реке. -- Пошли дальше!
Опушка рощи над рекой издавна была любимым местом для пикников. Там и
сям видны были следы воскресных пиршеств -- пустые бутылки из-под портвейна,
водки, пива, консервные банки, яичная скорлупа, обертки шоколадных конфет,
даже кожица испанских апельсинов: голодуха в стране внезапно кончилась,
магазины с каждым годом заполнялись все большим набором того, что по
привычке голодных лет все еще именовалось словом "жратва". В траве и кустах
видны были клочки газет, разрозненные буквы лишь кое-где собирались в более
или менее осмысленный, и чаще всего страшный, текст: "Позор пре...", "...очь
грязные ла...", "Суровый приговор нар...".
-- Загрязнение природы, -- сказал Пулково. -- Когда-нибудь это станет
колоссальной проблемой.
-- У нас в Серебряном Бору это уже колоссальная проблема, -- буркнул
Градов.
Они шли быстрым шагом по тропинке мимо дач. Как и в старые времена,
энергично, до усталости моционились перед обедом.
-- Впрочем, есть проблемы и поколоссальнее.
Градов глянул себе через плечо -- никого -- и показал тростью на одну
из дач, мирные стекла которой отражали голубое небо и сосны, а также
промельки сильно расплодившихся в округе белок.
-- Видишь эту дачу, Ле? Помнишь такого Волкова, из Наркомтяжпрома?
Неделю назад его взяли, а дачу поставили под сургуч, предполагается
конфискация. А вот эта, с другой стороны, третья в ряду, здесь жили Ярченко,
его ты определенно помнишь, крупный работник Наркомфина, хоть и из
выдвиженцев, но ценнейший специалист, они у нас нередко бывали. После того
как его взяли, семью выбросили в тот же день, дачу заколотили. Вот там, чуть
в глубине, у пруда, -- та же история: крупный партиец Трифонов, их Юрочка
часто играл с нашим Митей в теннис и футбол... Серебряный Бор прочесывается
еженощно. Похоже на то, что и моя очередь подходит. Чего еще ждать после
ареста мальчиков?
Последние две фразы были произнесены с некоторой даже легкостью, не
оставлявшей сомнения в том, что Борис Никитич только об аресте сейчас и
думает. Да кто не думает об этом теперь, кроме меня, подумал Пулково. Только
со мной происходит нечто странное, я совсем об этом не думаю в применении к
себе, как будто меня не могут взять в любой день, тем более еще с моим
багажом двадцатых годов, тем обыском, привозом на Лубу... Фатализмом это не
назовешь, фаталисты только и думают о "фатум", а у меня лишь быт в голове,
лишь мои эксперименты, доклады, мысли о поездке, о моих главных планах,
будто никаких препятствий нет и быть не может. Странная, пожалуй, даже
недостойная игра с самим собой...
Под ногами то похрустывали мелкие сухие веточки, то пружинила
слежавшаяся хвоя. То и дело дорогу перебегали белки. Над забором дачи
финансиста Ярченко сидел на ветке большой самец белки. Мистер Бел к, подумал
про него Пулково. Пройдя мимо, он обернулся. Бел к сидел со своей шишкой в
классической позе и напоминал Ленина, углубившегося в газету "Правда".
Леонид Валентинович заметил, что и Борис Никитич смотрит на белка.
-- Ишь, каков, -- пробормотал он. Они переглянулись и засмеялись.
-- Послушай, Бо, попробуй не думать об_ аресте, -- сказал Пулково. --
Черт их знает, у меня иногда такое впечатление складывается, что они
выдергивают людей наугад, без системы. Предугадать ничего невозможно, это
просто как рой шальных пуль. Совсем необязательно, что одна из них попадет в
тебя. Попробуй постоянно переключаться на другие дела, у тебя ведь их
немало, а если об арестах, то только о мальчиках, как им помочь, о соседях,
обо всех, кроме себя. Понимаешь? У меня почему-то это получается.
Пока он это говорил, Градов задумчиво смотрел себе под ноги, потом
спокойно, без всякого надрыва, произнес:
-- Может быть, ты думаешь, что я опять праздную труса? Как тогда, в
двадцать пятом? Нет, сейчас этого нет...
Пулково глянул через плечо. Сзади не было никого, кроме большого белка,
увлеченного своим делом.
-- Ну, а кроме всего прочего, Бо, вожди стареют, им нужны врачи, а ведь
ты считаешься там именно тем, кем являешься, -- крупнейшим хирургом, да и
вообще чудодеем, целителем. Ты просто нужен им!
Градов пожал плечами:
-- Это вовсе не гарантия. Профессора Плетнева они тоже считали
чудодеем-исцелителем, однако объявили отравителем Горького. Ребятам моим мое
положение в кремлевской медицине пока ничем