Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
не помогло. Ты знаешь, Ле, в
верхах происходит что-то чудовищное, какой-то критический перекос, какая-то
злокачественная лейкемия... Третьего дня Александр Николаевич, ты знаешь, о
ком я говорю, рассказал мне зловещую историю. Собственно говоря, он никогда
бы мне ее не рассказал, если бы не графин Агашиной настойки, который мы с
ним вдвоем усидели. Вдруг расплакался и начал выкладывать. Помнишь внезапную
кончину Орджоникидзе? Александра Николаевича, когда это случилось, вызвали
для подписания протокола. Вместе с шестью другими крупнейшими величинами, в
самом деле замечательными врачами, как бы к ним по отдельности ни
относиться, Александр Николаевич осматривал тело, и все они своими
собственными глазами видели пулевое ранение в виске, и все они подписали
заключение о том, что смерть наступила в результате паралича сердца. То
есть, не произнеся ни слова возражения, сделали то, что от них потребовали.
Никаких дополнительных вопросов не возникло, после чего их всех развезли по
домам, предупредив, что они имели дело с важнейшей государственной тайной.
Позволь мне тебя спросить, Ле, это что, тайна государства или... -- Он
остановил друга и прошептал ему прямо в ухо: -- ...Или преступной шайки?
По коже Пулково поползли мурашки.
-- Как же ты избежал этого, Бо? Должен признаться, что я и тогда был
удивлен, не найдя твоего имени в синклите.
Градов, опустив голову и скрестив позади руки, пошел вперед.
-- Понимаю, о чем ты говоришь, -- сказал он. -- Вот так получилось,
тогда, в двадцать пятом, не избежал, а сейчас избежал. По правде говоря, это
Мэри меня спасла. Завесила шторы, заперла кабинет, всем говорила по телефону
и приезжающим: Бориса Никитича нет, он в Ленинграде или в Мурманске, точно
на данный момент неизвестно. Конечно, если бы я был на консилиуме, я бы тоже
подписал, в этом нет никаких сомнений, но... но я сейчас не об этом, Ле, не
о нас, слабых и грешных... Впрочем, что там, никто не может сделать
ничего...
Некоторое время они шли молча. Сквозь прозрачные вуали бабьего лета
вдруг прошла струя резко холодного, то есть настоящего, ветра. Она взвихрила
лесной мусорок на тропинке и реденький ковылек на головах двух друзей.
-- Эх, Бо, дорогой ты мой Бо! -- вдруг произнес Пулково, и Градов даже
чуть споткнулся от удивления: такие эпитеты не были приняты в их полувековой
сдержанной дружбе. Леонид Валентинович тут же, конечно, понял, что нарушил
стиль, как-то неловко переменил ногу, заговорил с какой-то чуть ли не
мальчишеской небрежностью. Звучало это тоже не очень-то естественно, но в
общем-то он понемногу выбирался из своего сентиментального ляпа.
-- Ты знаешь, я тебе всегда завидовал, что ты врач, что ты так
здоровски... -- даже устаревшее гимназическое словечко употребил, -- так
здоровски своим делом занимаешься и дело у тебя по-настоящему полезное,
практическое, а я в бесконечных отвлеченных экспериментах погряз...
-- А сейчас уже не завидуешь? -- усмехнулся Борис Никитич.
-- Сейчас я хотел бы, чтобы ты был физиком и работал со мной в одном
институте.
-- Это почему же? -- изумился Градов.
-- Потому что мне стало иногда казаться среди нынешней чумы, что моя
наука дает какую-то странную гарантию. Пусть небольшую, ограниченную, но
все-таки гарантию. Помнишь мой разговор с Менжинским десятилетней давности?
Так вот, сейчас вопрос сверхоружия волнует их там в сто раз больше. Что-что,
но разведка у них поставлена на широкую ногу...
-- У кого "у них"? -- спросил Градов. -- "У них" в смысле "у нас", --
поправился Пулково и продолжил: -- И разведка приносит все больше и больше
информации о ядерных исследованиях в Великобритании, Германии и в
Северо-Американских Штатах. Они просто ужасно боятся отстать от Запада. С
моей точки зрения, бояться пока еще нечего, для производства атомного оружия
нужно подойти к цепной реакции деления, для этого придется накопить
колоссальное количество составных элементов, нужна, скажем, такая
фантастическая вещь, как тяжелая вода, ну, в общем, об этом можно говорить
часами, но... но если вдруг в исследованиях произойдет какой-то решительный
поворот, а он не исключен, потому что там работают гении физики, тот же
Эйнштейн, тот же Бор или хотя бы молодой
американский парень Боб Оппенгеймер, тогда СССР может оказаться
безоружным, и ему ничего не останется, как капитулировать!
-- Страшно! -- вскричал Градов. -- Что ты такое говоришь, Ле? Что за
ужас?!
Пулково как-то странно посмотрел на ужаснувшегося возможностью
капитуляции СССР друга, улыбнулся и пожал плечами:
-- Ну, это все из области теории, Бо, ты же понимаешь. Кто
капитулирует, перед кем... сам черт ногу сломит в нынешней политической
обстановке. Главное, что я хотел сказать: мы, физики атомного ядра, сейчас
окружены колоссальной "отеческой заботой" партии. Нам в пять раз увеличили
жалованье, осыпают привилегиями. Приезжают из ЦК, из НКВД, бродят в
лабораториях, приговаривают: "Работайте спокойно, товарищи", едва ли не
чешут за ухом. "Если есть какие-нибудь просьбы, пожелания, немедленно
высказывайте". Можешь себе представить, мне даже разрешили двухмесячную
командировку в Кембридж...
В этот момент Градов споткнулся уже основательно, ибо крутануло в
голове.
-- В Кембридж, Ле? Ты хочешь сказать, что едешь за границу, в Англию,
Ле?
Пулково крепко взял его под руку:
-- Да, Бо, я уезжаю через два дня, и это вот как раз то самое главное,
что я хотел тебе сегодня сказать. Я не могу себе этого представить, Бо, мне
стыдно, что я уезжаю в эти страшные дни, но ведь я двенадцать лет об этом и
мечтать не смел! Увидеть их обоих!
-- Их обоих, Ле? -- Ошарашенный Градов едва ли мог продвигаться дальше.
-- Кого это "их обоих"?
Они сели на распиленные и приготовленные к вывозу бревна, и Ле поведал
Бо свою сокровенную тайну. В 1925 году в Кембридже у него вдруг разгорелся
роман с молодой немкой Клодией, ассистенткой Резерфорда. Клодия, то есть
по-нашему Клава. Удивительная девушка, научный потенциал на уровне Мари
Склодовской-Кюри, а внешностью не уступала Мэри Пикфорд. Ей было в ту пору
25, а старому греховоднику, как ты, мой праведный однолетка и патриарх
семьи, конечно, помнишь, было уж полвека.
Ничего прекрасней этого романа в моей жизни не случалось, Бо. Разница в
возрасте придавала ему какой-то поворот, от которого мы оба сходили с ума.
Мы ездили в Париж и жили там в дешевой гостинице в Латинском квартале. Мы
как-то замечательно тогда с ней выпивали и танцевали. Общались на смеси
ломаных языков, "осквернение лексики", как она говорила, но получалось
замечательно. Потом мы еще ездили в осенний Брайтон, часами шатались там по
пустынным пляжам, писали формулы на песке... Да что там говорить!
Он уехал и стал ее с грустью забывать, предполагая, что и она его с
грустью забывает. Оказалось же, что он ей оставил весомый и все прибавляющий
в весе сувенир. В 1926 она родила мальчика! Пулково узнал об этом случайно
от одного общего друга, которому, собственно говоря, ничего не было известно
об их романе. Он написал Клодии -- ты помнишь еще те времена, можно было
переписываться с заграницей -- и спросил, разумеется, косвенно, не впрямую:
не следует ли ему считать себя отцом ребенка? Она ответила, что именно он и
является отцом, но это его ни к чему не обязывает, он может не волноваться,
Александр -- как понимаю, она специально выбрала такое международное имя --
будет воспитан ею и ее родителями. Женщина удивительного такта и
достоинства!
В 1927 году они обменялись несколькими письмами, он стал уже думать о
заявлении на повторную командировку, но в это время началась слежка. Больше
всего он боялся, что в ГПУ заговорят о его любимой и о сыне.
-- Инкриминировать связь с иностранкой тогда еще не могли, все-таки нэп
еще шел, но само упоминание их имен в этом учреждении наводило на меня ужас.
Оказалось, что чекисты ничего не знали, иначе Менжинский, конечно, не
упустил бы возможности хоть немного пошантажировать. Они и сейчас, конечно
же, ничего не знают. Разве бы дали добро на поездку, если бы знали, что у
меня в Англии семья? Собственно говоря, никто в мире об этом не знал до сего
момента. Теперь знаешь ты, Бо. Уже в том же двадцать седьмом я написал ей
последнее письмо и дал понять, что переписку следует прекратить. Зная ее, я
представлял, что она следила за ситуацией в России и понимала, к чему у нас
все идет. Вот так все эти годы и прошли. Иногда появлялся наш общий друг, он
пользуется здесь репутацией "прогрессивного иностранца" и в друзьях у него
не только мы, но и весь СССР, передавал от нее приветы. От него я узнал, что
ее родители эмигрировали из Германии -- у них в родословной есть евреи -- и
сейчас они живут все вместе под Лондоном, то есть Сашино детство проходит в
семье, среди любящих людей. В прошлом году этот друг привез мне от нее
журнал с текстом ее
выступления на семинаре по элементарным частицам, но самое главное
содержалось не в выступлении, а в... вот, Бо, смотри...
Страшно волнуясь, Пулково вытащил из кармана плаща свернутый вдвое
выпуск научного журнала. Там среди убористых текстов, формул и диаграмм
имелась небольшая фотография "Группа участников семинара на вилле Грейс
Фонтэн". Персон около десяти ученых расположились в плетеной мебели на
типичной английской лужайке. Среди них была одна женщина. Сходства с Мэри
Пикфорд Борис Никитич в ней не нашел, но, парадоксально, нашел что-то общее
со своей Мэри в молодые годы. Самое же потрясающее состояло в том, что на
заднем плане, возле террасы, можно было различить мальчика лет десяти и даже
заметить у него под ногой футбольный мяч.
-- Это он, -- едва ли не задыхаясь, прошептал Леонид Валентинович. --
Уверен, что это Саша. Ему столько же лет, сколько Борису Четвертому. Конечно
же, для того она и послала этот журнал, чтобы я увидел сына. Посмотри, Бо,
ты видишь, какой мальчик, волосы на пробор, носик кругленький, вся фигура...
Ну, что скажешь?..
-- Он действительно на тебя похож, -- произнес Градов то, чего от него
так страстно жаждал услышать Пулково.
Старый физик мгновенно просиял. Даже и в студенческие романтические
годы Градов никогда не видел своего друга в таком коловороте эмоций. Он и
сам неслыханно волновался. Этот Пулково, от него всегда ждешь
неожиданностей, но такое! Завести себе семью в Англии, ну, знаете ли!
-- Знаешь, у меня в кабинете есть великолепная лупа, -- сказал он. --
Сейчас мы рассмотрим твоего Сашу.
Они встали. Некоторое время шли в молчании. Показались уже крыша и
мансардные окна градовской дачи. Борис Никитич вдруг остановился и
заговорил, не глядя на Пулково:
-- Как я понимаю, мы больше уже никогда не увидимся... во всяком
случае, в этой жизни. Я хочу тебе сейчас сказать, Леонид, только одну, может
быть, самую серьезную в моей жизни вещь. Мы с тобой никогда не говорили
впрямую о событиях двадцать пятого года, об операции наркома Фрунзе. Так
вот, невзирая ни на что, я остался и всегда остаюсь честным врачом.
Понимаешь? Таким же русским врачом, какими были мой отец и дед...
Безупречный и сдержанный денди, профессор физики, после этих слов резко
обнял Бориса Никитича и затрясся в рыданиях. Он бормотал:
-- Бо, любимый... мой единственный друг... мой ближайший...
При большом пристрастии к словечку "мы" советская интеллигенция часто
попадала впросак. Не скажешь ведь "мы проводим чистки", если самого тебя
вычищают, "мы боремся с так называемыми врагами народа", если ты вдруг и сам
оказываешься так называемым врагом. В последние дни Борис Никитич на теме
"мы -- они" почему-то заклинился. Относя себя с полным правом к
"старорежимщикам", он обычно употреблял "они" по отношению к власти, но
вдруг вот в разговоре с Пулково резануло, когда тот сказал: "Что-что, а
разведка у них"... Чисто логическое недоразумение -- у кого это "у них", у
Запада, что ли, или у нас, у СССР? Ага, тут дело не только в логике, ты уже
отождествляешь себя с этим государством. На тебе уже сказалась их оглушающая
тотальность. Ты уже и ворчишь, даже и яростью пылаешь в адрес "нас", а не в
"их" адрес. Позвольте, говоря "мы", я имею в виду не режим, даже не
государство, но общество, Россию, в конце концов. Однако припомни, говорил
ли ты так когда-нибудь при старом режиме, при "гнилом либерале" Николае
Романове? Ты всегда отделял "их" -- царя, охранку, чиновников. Здесь же,
признайся, произнося "мы", ты подсознательно включаешь сюда все, и, может
быть в первую очередь, Сталина, Политбюро, Чеку, хоть и терпеть их всех не
можешь...
В отчаянии он думал: ну как же я могу говорить "мы" и включать в это
понятие тех, кто арестовал моих мальчиков? В ужасе он представлял своих
ребят в чекистской тюрьме. В городе ходят глухие слухи, что там применяются
страшные пытки. Нет, все-таки это уж чересчур, у нас этого быть не может; "у
нас"...
Сам он давно уже приготовился. Втайне от Мэри собрал себе чемоданчик
"на отправку" -- смену белья, свитер, умывальные принадлежности, -- спрятал
его в нижнем ящике стола в кабинете. В Первом медицинском, где у него была
кафедра, уже прошла серия арестов. Брали пока из второго эшелона. То же
самое происходило в Военно-медицинской академии. Ведущие профессора пока что
не пострадали, но все ждали, что скоро и до них дойдет очередь.
-- Ждете, батенька? -- спросил его на днях старый Ланг. -- Что касается
меня, то я только лишь гадаю, куда раньше отправлюсь -- на Лубянку или в
более отдаленные пределы, куда они уже не доберутся.
Самое мучительное было дело -- смотреть на Мэри. За несколько месяцев
она постарела на десять лет, забыты уже были гордые позы, бурные выходы,
стаккато эмоций, давно уже она не прикасалась к роялю. Было видно, что она
ежечасно, ежеминутно думает о Никите, о Кирилле, о внуках, о разрушающемся
очаге, которым обычно так гордилась. Волна какой-то решительности иногда
проходила по ее лицу, сменяясь выражением беспомощности и простоватости,
которое Борис Никитич так обожал.
Дом погрузился в оцепенение. Даже старенький, хоть вполне еще мощный
Пифагор реже увязывался за мальчишками в сад, предпочитая сидеть рядом с
Мэри или, по крайней мере, на кухне возле Агаши. Последняя не заводила
больше тесто для своих сокрушительных, всеми столь любимых пирожков, и даже
банки с вареньями и соленьями на зиму закатывала без прежнего энтузиазма.
Слабопетуховский, успевший за это время жениться на дочери начальника
управления милиции и обзавестись даже детками, дружбы с Агафьей и ее
граненым графинчиком не прекратил. Часто он являлся теперь сумрачный, сидел
на кухне, сообщал Агаше, что в "сферах" о градовской даче говорят нехорошее,
уже как бы прикидывают, как ею распорядиться в недалеком будущем.
-- Что же ты посоветуешь, Слабопетуховский, что же посоветуешь? --
отчаянно вопрошала Агаша.
-- Нечего тут советовать, -- сумрачно отвечал Слабопетуховский. -- Моя
информация на них сейчас не влияет. Сходите в церковь, свечку поставьте, вот
и весь совет.
Вероника после нескольких недель полупрострации стала понемногу
приходить в себя. Каждые два дня она отправлялась на Лубянку навести справки
о муже. Всякий раз она получала один и тот же ответ: "Следствие
продолжается, передачи и свидания не разрешены". Очереди к этим окошечкам,
за которыми сидели энкавэдэшные люди-автоматы, были невыносимы. Широколицые,
мыльного цвета, не поймешь какого пола люди-автоматы. Никогда не знаешь,
есть ли у него на самом деле какие-нибудь сведения или просто так
отбрехивается. Никакие улыбки на них не действуют, как будто оскопленные там
сидят.
Что касается более широких слоев мужского населения Москвы, то они,
несмотря ни на что, как и раньше не оставались равнодушными к явлениям
Вероники. Иные представители так просто вздрагивали при виде ее, как будто к
ним приближалась воплощенная мечта жизни. При всем трагизме своего
положения, Вероника не разучилась наслаждаться любимой столицей. Пройтись по
Кузнецкому, по Петровским линиям, "произвести впечатление" -- в этом всегда
было "нечто", и сейчас в этом осталось "нечто". Никита это прекрасно понимал
и никогда не упускал возможности взять свою любимую с собой в командировку,
в Москву. Уж он-то знал, что она не из дешевок, и если иногда позволяет себе
кокетничать с мужчинами своего круга, то некогда на дешевые трюки не пойдет.
Мужчин "своего круга" она и сейчас безошибочно угадывала в московской толпе
и даже позволяла иным из них приближаться. Увы, как только они узнавали, что
она жена того самого комкора Градова, их тут же как ветром сдувало. Однажды
даже знаменитый и бесстрашный пилот Валерий Чкалов предложил подвезти ее в
своей машине до Серебряного Бора, однако, узнав, кто она такая, тут же
позорно засуетился, заторопился куда-то и пересадил ее на трамвай. То же
самое происходило и на теннисном корте. Едва она появлялась, как все ее
старые партнеры начинали безумно торопиться.
Мужчины в этой стране вырождаются, некому будет воевать.
Может быть, и в самом деле рискованно было сыграть с ней пару сетов на
серебряноборском корте? Вот, например, член Инюрколлегии Морковьев
осмелился, элегантно продулся и на следующий день исчез. Впрочем, часть
партнеров И без ее вмешательства давно уже отправилась в места не столь
отдаленные.
Что же, всех храбрых и честных пересажают, кто же будет воевать против
империализма?
Вероника стала больше времени проводить с детьми, особенно с Верочкой,
нежнейшим Божьим созданием, собирательницей гербария и неутомимой
рисовальщицей. С Борей трудно было проводить больше времени, потому что он
ей этого времени не давал, после уроков вечно застревал в школе, в каких-то
авиамодельных кружках, или вдвоем с Митей отправлялся на стадион.
В школе с ним сначала были неприятности. Однажды мерзкая училка
математики стала его при всех распекать за плохо сделанные домашние уроки,
за списанную у соседа по парте задачку и вдруг возопила, направив на
одиннадцатилетнего мальчика карающий перст: "Теперь всем нам видно: каков
отец, таков и сын! Яблоко от яблони недалеко падает!"
Борис IV пришел домой, захлебываясь от яростных слез. Вероника
рванулась в школу забрать его документы. Директор, однако, убедил ее не
делать этого: Борю все любят, он прекрасный футболист, давайте забудем этот
плачевный эпизод, наш сотрудник перестарался, ведь сам товарищ Сталин
подчеркивал, что "сын за отца не ответчик", давайте просто переведем Бориса
в параллельный класс. Впервые в глазах постороннего человека Вероника прочла
почти неприкрытое сочувствие. Трудно было удержаться от слез.
Словом, Боренька продолжал ходить в пятый класс той же школы на
Хорошевском шоссе, где в седьмом классе обучался его ближайший друг и
приемный кузен Митя, бывший Сапунов, почти уже забывший свою первородную
фамилию в градовском клане. Несмотря на разницу в возрасте, мальчики были
едва ли не безразлучны, вместе по авиамоделям, вместе на велосипедах, вместе
на корте в ожидании сумерек, в ожидании, когда взрослые игроки разойдутся,
чтобы успеть перекинуться хотя бы десяток раз почти уже невидимым мячом.
"Игроки сумеречного класса", --