Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
лье.
Тезисы тов. А. И. Рыкова к 14 партконференции "О хозяйственном
положении страны и задачах партии".
50-летие смерти Михаила Бакунина. Зал МГУ переполнен. Ораторы: ректор
МГУ А. Я. Вышинский, нарком просвещения А. В. Луначарский... "Мы не
отрекаемся от своих предшественников!"
Академик П. П. Лазарев: "Гениальные исследования Лобачевского доказали
существование новых видов пространств, отличных по своим свойствам от
пространств, в которых мы живем..."
Поэма Л. Овалова "Стальной пропагандист". Посвящается Алексею Ивановичу
Рыкову.
Михаил Кольцов. Искусство или партия? Много вопросов возникает в Москве
у рабфаковца с потертыми сзади, как зеркало, штанами. Вот его актив: 23
рубля стипендии, котлеты с гречневой кашей, вера во всемирную революцию,
кипяток в общежитии, три фунта сала от отчима, случайные билеты на что-то.
Вот его пассив: учебная нагрузка, партнагрузка, профнагрузка,
авиахимнагрузка, мучительные слепящие витрины, неоплаченные членские взносы,
ожоги мороза сквозь соглашательские сапоги.
Тов. Н. Поморский о Нью-Йорке: "...К нашему удивлению, статуя Свободы
оказалась пустой внутри... В центре Нью-Йорка ощущается исключительная
газолиновая вонь... Нью-Йорк с его самыми высоким небоскребами (до 58
этажей!) поднимает в душе огромную злобу... Рабочая революция должна будет
ликвидировать этот уродливый город..."
"...Дух Ленина витает над сухими колонками цифр!" Л. Троцкий.
Михаил Кольцов: "Не может быть и речи о возвращении нашей торговли на
заезженные рельсы капитализма... государство не может допустить анархии
рыночного оборота, "свободной игры цен"... ничего зазорного нет в том, что
соответствующие органы призовут кое-кого к порядку..."
Антракт 4.
Пляска пса.
Юный князь Андрей, ошибочно названный его нынешними родителями
Пифагором, в своем обычном великолепном настроении бегал среди сосен, лаял
на ворон, гонял белок. Вид у него издали был грозен: широкая черная грудь,
черная шерсть вдоль длинной спины, мощные светло-серые лапы, большие, чутко
стоящие вверх уши, пасть, наполненная дивным сверкающим оружием. Белки
должны были до смерти бояться этой налетающей бури, мчаться прочь, взлетать
по стволам сосен к самым верхним веткам, и они мчались и взлетали, но,
кажется, не боялись. Следует признать, что они взлетали не к самым верхним,
а к самым нижним веткам и оттуда смотрели на князя Андрея. Иногда ему
казалось, что они просто играют с ним, вот в чем дело.
"Что я буду делать, если догоню одну из них? -- иногда думал он. --
Зубами брать нельзя, может пострадать шкурка невинной твари. Что делать, --
вздыхал он иной раз, сидя под сосной, -- мой бег слишком быстр, по сути дела
догнать их мне ничего не стоит".
Однажды случилось так, что ему и догонять не пришлось. Стремительно
несущаяся впереди белка вдруг остановилась и оглянулась на него взглядом той
чухонки, что повстречалась в поле под Дерптом во время Левонского похода. И
как тогда он осадил коня, так и сейчас присел на задние лапы. Волна любовной
жажды, радостной робости и молодого ликования окатила его. Белка смотрела на
него без страха, как та девушка в холщовом платье смотрела на сверкающего
русского витязя. Потом животное начало потонуло в ней, как пружина, и она
мгновенно унеслась под недоступную макушку сосны.
Князь Андрей был уверен в том, что это была та девушка, так же как и в
том, что он, трехлетний немецкий овчар Пифагор Градов, когда-то прошел уже
через эту землю в образе русского князя. Вот где-то она сейчас прыгает по
веткам со своими товарками, совокупляется со своим самцом и иногда смотрит
на него вниз своими псевдобессмысленными глазами. Вряд ли она понимает до
конца, кем была тогда и когда это было, так же, впрочем, как и он не вполне
отчетливо осознает понятие "князь", "Россия", "царь Иван"... Князь Андрей,
разумеется, не знал своего имени, может быть потому, что опять был
чрезвычайно молод. Он любил, когда старшие называли его ошибочно Пифагором,
а еще больше -- Пифочкой, что, казалось ему, вообще устраняло ошибку.
Он любил всю свою семью: мать Мэри, отца Бо и дядю Ле, вторую мать
Агафью и второго дядю Слабопетуховского (всякий раз, как произносилось это
имя, ему хотелось его со смехом повторить), старших братьев Никиту и
Кирилла, сестру Веронику, принесшую в дом недавно неплохого щенка Бориску 4,
ну и, конечно, больше всего сестренку Нинку, которая, к сожалению, мало с
ним играет.
Все, что напоминало ему о прежнем, пока что представало перед ним лишь
яркими вспышками счастья: большие окоемы перед последним приступом на Казань
или сверкающая масса воды, когда впервые с конной дружиной прорвался к
Балтике, моменты утоления голода или жажды, встречи с женскими людьми и этот
жест задергивания полога шатра, взгляд друга, еще не ставшего извергом...
В этом месте, когда вдруг выплывал взгляд друга или сам друг, "еще не
ставший...", князь Андрей легонько рычал, тряс ушами, чтобы отогнать
дальнейшее, и пускался вскачь вокруг сосен или вокруг мебели, снова весь в
радостных бликах нынешнего и тогдашнего.
Однажды утром Савва, который хотел войти в семью князя Андрея, привез
на машине Нинку и вынес ее из машины на руках, говоря, что ей нельзя
оставаться в больнице. Мать страшно закричала: "Что случилось?!" Нину
понесли наверх в ее комнату. Князю Андрею удалось проскользнуть впереди всех
и распластаться под кроватью. Он наотрез отказался выходить оттуда и даже
немного зарычал, когда вторая мать взяла было его за ошейник. Тут отец
сказал: "Оставьте его".
Мрак и пожарище вокруг вдруг возникли перед ним, поле после боя, тени
мародеров, черные хлопья не жизни, вылетающие вороньем над невыносимым
запахом злодеяния. Он чувствовал, что эти хлопья все гуще собираются над
любимой сестрой, а стало быть, и над ним самим. Оттуда, из прежнего, стала
надвигаться череда ужасного: горизонты закрылись, мир сужался в клети, в
застенки, в каменные колодцы, оттуда вытаскивали, но не для спасения, а на
самую страшную муку, и застывшее лицо изверга, бывшего друга, царя Ивана.
Сколько времени прошло, князь Андрей не знал, да он и не задавался этим
вопросом. Он старался не скулить, хотя только скулеж ему бы мог помочь
сейчас. Вдруг Нинина рука упала с кровати и повисла прямо перед его носом.
Он тронул ее носом, она была холодной даже для его вечно холодного влажного
носа. Он начал жарко ее лизать своим вечно жарким и длинным, будто поток
вулканической лавы, языком. Вдруг рука поднялась и взяла его сразу за оба
уха. "Пифочка, милый", -- прошептал голос сестры.
Хлопья не жизни разлетелись, будто вспугнутые крылатым всадником. Пес
плясал под луной или под солнцем, что там было в тот миг в наличии. Казематы
вдруг раскрылись, будто выдавленные мощным воздухом. Юность звала назад.
День бегства летел вокруг к зеленым холмам Литвы.
"Глава 8"
Село Горелово, колхоз "Луч"
Ранней осенью тысяча девятьсот тридцатого года, однажды под вечер,
строго по расписанию или почти строго, словом, к радости всех ожидающих, на
Казанском вокзале Москвы началась посадка в пассажирский поезд Москва --
Тамбов.
Советских людей тех времен при посадке в поезд неизбежно охватывала
нервозность на грани истерики. Исправно работающая транспортная система все
еще казалась чудом, тем более что опять пошли крутые времена и за многими
предметами ширпотреба, что при нэпе имелись в любой лавке, приходилось
ездить в Москву. Тамбовские крестьянки, обвешанные поверх своих парадных
плюшевых жакеток мешками и сумками, уже вступая под гигантские своды
вокзала, призванного напоминать о 21 веке, но напоминающий только лишь
совсем недавний "мирискуснический" модерн, готовились к бою за свой вагон и
за свою полку. Старухи неслись сквозь толпу на перрон с исключительной
скоростью, успевая покрикивать еще на своих товарок: "Давай, давай! Маша, не
отставай! Чей ребенок, кто ребенка потерял?" Вслед им московский люд,
представленный на вокзале не лучшей своей частью, а именно носильщиками,
посылал отменнейшие напутствия. Дореволюционную благочинность на этом
вокзале восстановить пока не удалось, да, видно, никогда и не удастся.
Стойбища татар и чувашей почти полностью покрывали кафельный пол. В туалетах
шла посильная постирушка. В воздухе стоял неизбывный запах Казанского
вокзала: смесь хлорки, мочи, размокшего урюка и отторгнутого винегрета.
Братья Градовы не спешили. С уверенностью молодых мужчин, занимающих
твердые позиции в обществе, они медленно шли по перрону, не обращая ни на
кого внимания, занятые только друг другом. Никита только сегодня утром
прибыл с семейством из Минска и, когда узнал, что младший брат отбывает в
Тамбов, вызвался проводить. Кирилл не возражал.
За прошедшие два года он как-то смягчился в своем ригоризме и даже не
возразил, когда старший брат вызвал машину из наркомата. Даже и черты его
лица несколько смягчились, и теперь уже трудно было, несмотря на одежду
мастерового, не опознать в нем молодого человека "из хорошей семьи".
Впрочем, может быть, этому он был обязан новой детали своего облика -- очкам
в тонкой металлической оправе. Они немедленно выдавали его непролетарское
происхождение.
Никита, как всегда, был в форме высшего командира РККА, все подогнано
до последней складочки. Эта вот подогнанность и классный покрой были тем,
что немедленно отличало высших командиров от средних и младших. Вроде бы все
то же самое -- гимнастерки, ремни, галифе, сапоги, а между тем высшего
командира можно было издали распознать и не вглядываясь в петлицы.
В последние годы братья виделись редко, еще реже общались, разве только
за столом в Серебряном Бору. Ссоры, всякий раз возникавшие, как говорится,
на пустом месте, но вспыхивавшие буйным пламенем, то из-за Кронштадта, то
из-за привилегий командного состава, отдаляли их друг от друга. Нынешние
проводы на Казанском вокзале, разумеется, были попыткой преодолеть
отчуждение, и во взглядах Никиты на Кирилла отчетливо читалось: "Ну, Кирка,
перестань дуться", а в ответных взглядах Кирилла на Никиту: "С чего ты взял,
что я дуюсь?" -- то есть опять восстанавливались их вечные отношения:
любовно-снисходительные со стороны Никиты и любовно-оборонительные со
стороны Кирилла.
Младший старшего обожал еще с тех времен, когда маленький баловень Ника
вдруг резко и бесповоротно ушел к красным, проскакал героем все фронты
гражданской войны и сделал головокружительную военную карьеру. Никогда бы и
самому себе Кирилл не признался, что именно этот выбор старшего брата
толкнул его в объятия "самого передового учения". Совсем не в этом дело, а в
том, что у него и у самого достало ума понять, в каком направлении идет
корабль истории. И разве страннейшая эволюция Никиты, эта нынешняя как бы
пестуемая им безыдейность не доказывают полной самостоятельности Кирилла?
Посадка на тамбовский поезд стала уже напоминать штурм Зимнего дворца.
Спасаясь от проносящихся мешков и чемоданов, Никита и Кирилл остановились
покурить возле фонаря. Как раз в этот момент фонари зажглись по всей
станции. В конце перрона на стене вокзала высветился портрет Сталина и
лозунг: "Да здравствует сталинская пятилетка!" Никита вынул коробку дорогих
папирос "Северная Пальмира". Кирилл, однако, уклонился, предпочел свой
копеечный "Норд".
-- Все-таки чем ты там будешь заниматься, на Тамбовщине? -- спросил
Никита.
Кирилл ответил не сразу, как бы поглощенный раскуриванием своего тугого
"гвоздика", потом пробормотал:
-- Там налаживается сеть идеологического просвещения...
-- Как раз то, что больше всего нужно мужикам. Правда? -- усмехнулся
Никита.
Кирилл не ответил на иронию: ему не хотелось, чтобы разговор опять
соскальзывал к серьезным, если не мрачным темам, чтобы опять сталкивались
его высокая партийная идейность и нарочитый цинизм военспецов.
-- А куда именно на Тамбовщине ты направляешься? -- с какой-то особой
ноткой в голосе спросил Никита.
-- В Горелово и в несколько новых колхозов Гореловского уезда, то есть
района, -- сказал Кирилл и уже хотел перевести разговор на семейные темы, но
тут Никита усмехнулся.
-- Новые колхозы в Гореловском уезде! -- он положил брату руку на
плечо. -- Поосторожней, Кирка, там, в Горелово.
-- Что ты имеешь в виду?
-- В двадцать первом году все гореловские мужики ушли в антоновскую
армию. Нам пришлось брать это село штурмом дважды за один месяц.
-- Ну, ты опять за свое! -- воскликнул Кирилл с сильной и искренней
досадой.
Никита снова усмехнулся, но теперь уже как бы в свой собственный адрес,
он явно был смущен.
-- Да, братишка, я все еще думаю об этих кошмарах. Как получилось, что
мы, армия восставших, так быстро стали армией карателей?
Кирилл уже опять готов был воспламениться: нежность к брату боролась в
нем с обидой за свою партию.
-- Эх, Ника, десять лет почти прошло, коллективизация идет полным
ходом, а ты все еще думаешь о кронштадтских анархистах и антоновских
бандитах!
-- Странная наивность, -- мрачно произнес старший брат. -- Сейчас, мне
кажется, самое время об этом вспомнить. Неужели ты думаешь, что народ в
восторге от того, что нэп вдруг с бухты-барахты отменили, землю забрали и
начали коллективизацию? Разве это не чистой воды троцкизм, черт побери?!
-- Наивность?! -- вскричал Кирилл. -- Скажи, братишка, красный
командир, ты прочел за свою жизнь хоть одну книгу Маркса?!
-- Еще чего! -- вскричал в ответ Никита на той же пламенно-полемической
ноте. -- Конечно, не прочел, и читать не буду, и надеюсь, моим глазам еще
долго не понадобится такой велосипед! -- Указательным пальцем он прижал к
переносице Кирилла его предательские очки.
Кирилл сначала оторопел, потом расхохотался. Он был благодарен брату,
что тот неожиданно "заюморил" проклятую тему. Никита тоже смеялся,
довольный.
-- Что слышно о Нинке? -- спросил он спустя минуту.
Кирилл пожал плечами:
-- Последняя новость -- это ее поэма в "Красной нови". Модернистская
чепуха. Она защищала там, в Тифлисе, свой диплом еще два месяца назад, но
почему-то не спешит возвращаться. Мать не понимает, в чем дело, а я уверен,
что какая-нибудь очередная дурацкая влюбленность.
-- Ну а ты? -- улыбнулся Никита.
-- Что -- я? -- недоуменно спросил Кирилл.
-- Не влюблен еще?
Кирилл опять надулся.
-- Я? Влюблен? Что за чушь?
Никита, смеясь, обнял брата за плечи.
-- Только после коллективизации, да? После индустриализации, верно?
После завершения пятилетки, Кирюха?
Почти одновременно прозвучал свисток паровоза, удар колокола и истошный
крик проводника: "Граждане отъезжающие, граждане провожающие, поезд
отправляется!" Граждане бросились кто в вагон, кто из вагона, произошла
последняя сшибка. Кирилл ввинтился в толпу.
Минут десять еще после этого аврала поезд не трогался с места. Кирилл
стоял, притиснутый к мутному окну, зажатый с трех сторон крестьянскими
мешками, фанерными чемоданами с висячими замками, корзинами с приобретенной
в столице бакалеей -- остро пахнущая кубатура хозмыла, трехлитровые, то есть
"четвертные" бутыли растительного масла, вздымающиеся из синей упаковки
головки рафинада. Не имея возможности особенно-то шевелить руками, Кирилл
мимическими мышцами и подбородком подавал брату соответствующие сигналы:
иди, мол, чего стоять, -- но брат не уходил, все стоял и улыбался, стройной
своей фигурой и гордой осанкой, не говоря уже о форме, резко выделяясь среди
убогой толпы пятилетки.
"Какая уж тут безыдейность, какой там "усвоенный военными кругами
цинизм", -- подумал Кирилл, -- он просто такой же офицер, каким бы был в
Англии или во Франции, или... ну, естественно, в царской армии, в белой
русской армии. Как я мог раньше этого не видеть? Несмотря на все свои
регалии, Никита попросту русский офицер..."
Поезд наконец тронулся, уплыл Никита, перрон; вокзал с его Сталиным,
лозунгом и шпилем растворился в темноте.
По прошествии не менее шестнадцати, а может быть и скорее всего,
двадцати часов поезд остановился на полустанке, где была одна лишь будка
стрелочника да в сотне метров от нее жалкая хибара того же стрелочника.
Измученный путешествием, Кирилл выпрыгнул, если не вывалился, со своим
баулом из вагона. С блаженством вздохнул холодный осенний воздух пустых
российских пространств, снял шапку, подставил лицо ветру. Поезд тут же
тронулся дальше, к областному центру -- Тамбову, городу, что некогда
славился балами в Дворянском собрании. Из пространства, то есть с пологих
холмов с брошенными на них темными шнурками перелесков, выделился юный, не
старше двадцати лет, крестьянский парень с красной звездочкой на фуражке.
Приложил руку к козырьку.
-- Товарищ Градов? Здрасте! Лично я -- Птахин Петр Никанорыч, секретарь
комсомольской ячейки в Горелово. Поручено вас трас-пор-тировать.
Как и все "выдвиженцы", Петя Птахин любил новые иностранные слова.
Неудивительно -- вся российская идеология нынче была нафарширована чесночком
иностранщины. "Пролетариат экспроприирует экспроприаторов", -- думали, и не
выговорит Петя Птахин никогда, оказалось -- прекрасно выговаривает.
На полпути между полустанком и хибарой стрелочника у колодезного сруба
был привязан транспорт -- кляча, впряженная в телегу. Для удобства езды в
телегу щедро было брошено соломы.
-- Далеко ли до Горелова? -- спросил Кирилл.
Странное чувство вдруг взяло его в тиски. Глядя в простецкую ряшку
Птахина, на подводу, на голые поля с беглым промельком какой-то черной
птицы, он словно преисполнился родством к этой юдоли, будто бы в ней был и
его собственный исток, но тут же что-то другое, томящее подключалось,
похожее на безысходный укор и стыд от невозможности одолеть эту юдоль, хотя
бы уже и потому, что она есть место его какой-то невероятно далекой любви,
без нее вроде бы и немыслимой.
Петя Птахин весело отвязывал лошадь.
-- Ехать, товарищ Градов, всего ничего, часа три с гаком будет, так что
я вам охотно от-рапор-тую о нашей коллективизации. У нас а-а-громадные
достижения, товарищ Градов!
Сумерки сгущались всю дорогу, и в село въехали почти в полной темноте.
Все же видны были еще крестьянские домишки по краям ухабистой дороги.
Кое-где тлели лампадки, свечечки, как вдруг среди этих жалких источников
освещения явился один мощный и жаркий -- раскаленное до прозрачности
пепелище, розовый дым, еще живые, пляшущие вдоль рухнувших стропил язычки
огня. Мрачнейшая тревога охватила Кирилла. "Вот оно и Горелово... --
пробормотал он. -- Горелово, Неелово, Неурожайка тож..."
Петя Птахин с исключительным интересом смотрел на пожарище, оживленно
комментировал:
-- А это, товарищ Градов, ноне в обед Федька Сапунов, кулацкая шкура,
весь хутор свой пожег, ба-а-а-льшое хозяйство, чтоб в колхоз не иттить. Всю
родню свою и весь скот порешил и сам к своему боженьке отправился, а только
к чертям на сковородку попадет, антоновец проклятый!
Пожарище у Сапуновых, очевидно, было главным событием села. Несколько
фигур еще маячили в зареве, слышались бабьи причитания. Птахин остановил
лошадь неподалеку и