Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
сь в центре, как Нинка шла одна,
будто бы погруженная в свои мысли, будто бы не обращая внимания на взгляды
мужчин, садилась на бульваре, шевелила губами, стишки, наверное, свои
сочиняла, как вдруг делала какой-то решительный победоносный жест и
беззвучно смеялась, как стояла в очереди в какую-то театральную кассу,
заходила в редакцию "Знамени" на Тверском, как налетала вдруг на
какую-нибудь знакомую и начинала трещать, будто школьница, как весело
обедала в Доме литераторов, куда и он свободно проник при помощи своей
красной книжечки и где продолжал наблюдение, оставаясь незамеченным, тем
более что она и не особенно-то смотрела по сторонам.
Она была все так же хороша или еще лучше, чем в Тифлисе, и он, что
называется, дымился от желания, или, как Лаврентий бы грубо сказал, "держал
себя за конец".
Однажды во время этой двухдневной слежки, преследования, или, так
скажем, романтического томления, он подумал: а может быть, вообще не
подходить к ней, вот так все оставить, такая колоссальная влюбленность на
расстоянии, такой романтизм? Даже рассмеялся сам над собой. Хорош абрек! "Та
ночка" обрывками замелькала в памяти. На второй день он к ней подошел у
книжного развала в Театральном проезде. Она купила там несколько книг,
собралась уже перебежать улицу к автобусу, но тут что-то попало ей в
туфельку. Прислонившись к фонарному столбу, она вытряхивала туфельку. Он
кашлянул сзади и сказал:
-- Органы пролетарской диктатуры приветствуют советскую поэзию!
Признаться, он не ожидал такой сильной реакции на незамысловатую шутку.
По всему ее телу прошла судорога, если не сказать конвульсия. Повернулась, и
он увидел искаженное страхом лицо. Впрочем, судорога улеглась и гримаса
страха пропала еще до того, как она поняла, кто перед ней. Отвага, очевидно,
взяла верх. Так вот кто перед ней! Теперь она уже расхохоталась. Тоже,
очевидно, сразу многое вспомнилось.
-- Нугзарка, это ты?! Нашел способ шутить! Так человека можно и в
Кащенко отправить!
Он обнял ее по-дружески. Ему так понравилась эта манера обращения:
Нугзарка -- как будто они просто такие приятели, которые когда-то волынили
вместе.
-- Эй, Нинка, я уже все про тебя знаю, дорогая! -- засмеялся он. -- С
кем спишь, с кем обедаешь -- все известно недремлющим стражам отчизны!
-- Вот то-то мне и кажется уже второй день, что за мной стали ходить,
-- сказала она.
Болтая, они пошли вниз по Театральному по направлению к гостинице
"Метрополь", где он как раз и снимал номер полулюкс. Она сделала ему
комплимент по поводу нового костюма. Ого, плечи широкие, брюки колом --
настоящий оксфордский шик! Возле гостиницы он взял ее за руку и остановил.
Как и в "ту ночку", она посмотрела исподлобья и тихо спросила:
-- Ну, что?
-- Пойдем ко мне, -- сказал он с немного излишней серьезнинкой, с
ненужной ноткой некоторой драмы. Она тут же рассмеялась, пожала плечами:
-- Ну, и пойдем! -- И пошла вперед, беззаботно раскачивая связочку
только что купленных книг. Вот так все просто, дитя двадцатых, плод
революционной антропософии.
Дальнейшее прошло совсем не так, как представлялось ему сотни раз в его
закавказском отдалении. Все изменилось, "той ночки" уже не вернешь. И он уже
не тот молодой разбойник, и она уже не та, что тогда, не пьяная, не
отчаявшаяся, не загнанная в угол, иными словами, не добыча героя, а напротив
-- счастливая и в замужестве, и в своем деле, уверенная в себе и просто
позволившая себе подсыпать чуть больше перцу в ежедневную пищу.
Все могло бы повернуться иначе, в сторону "той ночки", если бы она
сначала решительно отказалась и только потом уж уступила под страхом, под
угрозой разоблачения троцкистского прошлого. Он сам все испортил своим
шутливым тоном, а она этот тон тут же с ловкостью необыкновенной подхватила,
и вот он оказался -- Нугзарка! -- в дураках. "Той ночки" не получилось, не
состоялось сладостного насилия над "жаждущей жертвой", как это он много раз
определял в уме.
И еще что-то было, чего он не мог определить, но что делало ее
совершенно самостоятельной и неуязвимой личностью. Только через полгода он
понял эту неясность, когда до Тифлиса дошла новость о том, что Нина Градова
родила девочку. Она была уже основательно беременна к моменту их встречи.
Мадемуазель Китайгородская уже предъявляла свои права в ее чреве.
Одержимость своей кузиной злила и пугала подполковника. Вокруг берут
тысячами народ, не имеющий никакого отношения к троцкизму, а ведь она-то,
Нинка-гадина, как раз и была когда-то настоящей троцкисткой, уж он-то это
точно знал, она была зафиксированным членом подпольной группы нынешнего
эмигранта Альбова.
Зная специфику работы своих любимых органов, Нугзар понимал, что вовсе
не обязательно в эти времена иметь реальные обвинения, чтобы загреметь на
Колыму или "под вышку". И все-таки сосало под ложечкой: а вдруг так
повернется, что все выплывет, и она, его мечта, девушка "той ночки",
покатится -- вообразить ее в лагерном бараке было немыслимо! -- и он сам, на
радость завистливой сволочи, будет вышвырнут из рядов, а потом смят и
уничтожен. В тридцать седьмом ситуация еще пуще усугубилась. После ареста
братьев Нинку могли взять просто как родственницу. При всей слепоте карающей
машины у нее есть нюх, и вынюхивает чужих она совсем неплохо.
Так и получилось. Полгода назад из Москвы "на доработку" пришло ее
дело. Московское городское управление НКВД собрало материал на Градову Н.Б.,
родственницу осужденных врагов народа и обвиняемую сейчас в связи с агентом
французской и американской разведок И.Г. Эренбургом. Никаких упоминаний не
было о троцкистском кружке. То старое дело с донесениями Строило проходило,
очевидно, по другому департаменту, в том смысле, что где-то было навечно
погребено в шкафах среди миллионов других папок. Новое же дело было прислано
в Грузию для уточнения имеющихся сведений о связях Градовой с недавно
разоблаченными врагами народа Паоло Яшвили и Тицианом Табидзе. Самое же
замечательное заключалось в том, что Эренбург в это время постоянно ездил за
границу и печатал в "Правде" волнующие репортажи с театра военных действий в
Испании.
Нугзар ободрился этим обстоятельством и подумал, что при помощи
небольшой хитрости можно будет попытаться спасти Нинку и ее семью. Ну,
все-таки хоть в память о юности, что ли. Ну, у каждого ведь все-таки есть в
душе "та ночка", та тучка золотая на груди утеса-великана, и у него вот эта
проклятая Нинка с ее пышной гривой каштановых волос и вечно штормовой
погодкой в ярко-синих глазах.
Он передал ее дело вместе с целой охапкой других самому ленивому из
своих сотрудников и сделал так, чтобы оно, данное дело, казалось наименее
значительным. Протянулось несколько недель, после чего Нугзар, придравшись к
ленивому, устроил ему дикий разгон и перевел с понижением в Кутаиси. Дела же
распределил между более расторопными сотрудниками, ну, а что касается
заветной папочки, то ее он просто забросил на дно уходящего в архив ящика.
Там оно может пролежать до скончания века, если, конечно, Москва вдруг не
встрепенется, ну, а тогда уж -- прощай, синеглазая ночка-тучка! -- всю вину
за неразбериху можно будет свалить на ленивого. Впрочем, по всем признакам в
Москве в горячке массового ревтеррора тоже царил не меньший бардак, а может
быть, оттуда как раз и распространялась наибольшая бардачность. Нугзар между
тем следил за публикациями Эренбурга, все прочитывал внимательно и
одобрительно кивал головой: сильный публицист, могучее перо, настоящий
публицист-антифашист!
И вот сегодня такой ошеломляющий удар с самой неожиданной стороны. Сам
Лаврентий знает про мои дела с Ниной! Может быть, она уже арестована, и мне
сейчас будет предложено самому вести следствие, чтобы "погасить кривотолки
среди товарищей"? А может быть, он сейчас уличит меня во лжи, взъярится,
выхватит свой браунинг, который он носит всегда во внутреннем кармане
пиджака, прямо над селезенкой, и застрелит меня йот здесь, на месте, где я
стою на одном колене, словно католик в костеле? С ним такое случалось.
Ей-ей, все знают, что несколько человек свалились на ковер прямо в его
кабинете. После чего он вызывал своих служащих и говорил: "Внезапный финал,
плохо с сердцем. Уберите и смените ковер!" Ну, что ж, мне будет поделом!
Жаль только, что это будет пуля, а не мраморное пресс-папье, но, во всяком
случае, я хотя бы тут же сравняюсь во всех рангах с дядей Галактионом и не
буду вести следствие моей ночки-тучки...
Берия подошел с двумя бокалами, наполненными удивительным по цвету --
темный дуб с оттенком вишни -- "Греми".
-- Вставай, Нугзар, перестань дурачиться! Нугзар вскочил, принял бокал
из рук "вождя трудящихся Закавказья", чокнулся, выпил залпом. Берия
расхохотался:
-- Люблю тебя, подлеца!
Потом отставил свой бокал, нажал на плечи Нугзару, усадил на софу и
глубоко заглянул в глаза, будто пробуравил.
-- Я рад что ты всегда меня понимаешь правильно, Нугзар Теперь слушай
новости. Дни маршала Ежова сочтены. Меня переводят в Москву, ты сам
понимаешь, на какое место. Прямо по правую руку С а м о г о. Ты поедешь со
мной.
Глава XX
Мраморные ступени
Мрак и оцепенение царили в доме Градовых, как будто оставшиеся члены
семьи боялись лишних движений, чтобы не разбазарить остатки тепла.
Это напоминало военный коммунизм, когда топить было нечем, хоть и
протапливались нынче по всем комнатам отличные "старорежимные" голландки, а
из кухни частенько доносились запахи вкусной готовки. Из
всех обитателей дома в Серебряном Бору, пожалуй, одна лишь Агаша
развивала повышенную активность: беспрерывно носилась со стопками чистого
белья, переставляла банки с соленьями и вареньями, то и дело затевала тесто,
чинила
старые одеяла и шторы, командовала истопником и шофером
Бориса Никитича, ездила за свежими припасами на Инвалидный рынок. Так
проходил у нее день, а к вечеру набиралось новых хлопот -- загнать ребятишек
на ужин, проверить постельки, подать к столу, убрать со стола и только уж
потом
приткнуться где-нибудь в кабинете возле Мэрюшки, покуковать под музычку
великолепных композиторов прошлого.
Из замоскворецкой гражданочки неопределенного возраста Агаша начинала
уже превращаться в неопределенного возраста бабусю из тех, на которых только
диву даешься -- как это они все успевают, как умудряются столь длительно и
бесперебойно тянуть свои возы. В старые-старые времена, как была Агаша еще
барышней мелкокупецкой гильдии, на масленичных гуляньях случилось ей страшно
простыть и подхватить двустороннее воспаление яичников. С тех пор осталась
она бездетной и бессемейной -- кто ж возьмет такую? -- и градовский дом стал
для нее семьей, единственным пристанищем среди всемирного, как она
выражалась, хавоса. Ну, а сейчас вот, чувствуя, что дом разваливается,
борясь с внутренней дрожью, все-то Агаша бегала, все-то вылизывала,
выскребала, все-то, опять же по ее выражению, узаконивала. Не может ведь
рухнуть, казалось ей, такой ухоженный, такой теплый, сытый, "узаконенный"
дом! Как же все-таки сделать, что бы еще такое придумать, чтобы не ходили по
этому дому оставшиеся так, будто им вечно зябко. И все равно было зябко,
колко, неуютно. Мэри вернулась из Тбилиси сама не своя, никакие смелые идеи
ее больше не посещали. Настроившись на сугубо трагический лад, она только
лишь ждала'-- кто следующий: Циля, Бо или единственный ее оставшийся
ребенок, то есть Нинка, или за внуками вдруг придут безжалостные и уверенные
в своей непогрешимости злодеи.
Нина, когда приезжала с Саввой и Еленкой подышать воздухом, не могла
вынести застойно-трагического взгляда матери, начинала орать: "Перестань на
меня так смотреть!" Мэри беспомощно бормотала: "Ниночка, я так боюсь, с
твоим прошлым ты..." Нина начинала намеренно хохотать, потом подсаживалась к
матери, целовала ее. "Мамуля, ну, мы же не можем так, сидеть и ждать... Мы
жить хотим! А прошлое... да что с этим прошлым? Неужели ты не понимаешь, что
сейчас за это не берут? Это тогда за это брали, а сейчас берут ни за что".
Глядя на нее, такую уверенную, как бы даже бесстрашную, полную юмора и
вызова, Мэри немного успокаивалась: может быть, и в самом деле таких дерзких
сейчас не берут? Зато Цецилия Розенблюм с ее бестолковостью, с ее
опущенностью и марксистско-ленинской одержимостью, казалось ей, абсолютно
обречена. Каждый ее приезд в Серебряный Бор казался Мэри чудом: как, еще не
арестована? Все еще пишет свои апелляции, кассации, докладные в вышестоящие
партийные органы, все еще доказывает невиновность Кирилла, его
принадлежность к генеральной линии, верность Сталину? Цецилия тоже ее
успокаивала: "Мэри Вахтанговна, вы же понимаете, мы проходим сейчас через
неизбежный и необходимый исторический цикл. В условиях построения социализма
в одной, отдельно взятой стране периодически возникают условия обострения
классовой борьбы. Сейчас этот цикл близится к завершению, подходит время
итогов, суммирования результатов, коррекции, вы понимаете, я подчеркиваю,
коррекции принятых мер. И в результате этой коррекции, я уверена, Кирилл
Градов вернется к нормальному плодотворному труду. Мы не можем себе
позволить разбазаривание таких безупречных кадров!" -- "Кто это "мы",
Циленька?" -- печально спрашивала Мэри. "Мы -- это партия", -- уверенно
отвечала золовка. Чтоб вас черт побрал, думала свекровь, уходила к своему
единственному прибежищу, к роялю, перебирала минорные ключи.
Редкие случаи, когда в доме возникало какое-то подобие мажорной ноты,
происходили после особенно сложных и удачных операций, проведенных Борисом
Никитичем. Тогда открывалась бутылка вина из так называемой "московской
коллекции дядюшки Галактиона". Агаша тут же вытаскивала из духовки пирог,
как будто он давно уже там сидел и ждал, оживлялись и весело болтали дети,
забыв о пропавших родителях, после ужина профессор просил жену сыграть
что-нибудь "из старого репертуара", и она, скрепя сердце, играла.
В жизни Бориса Никитича, с одной стороны, как бы ничего и не
изменилось. По-прежнему он читал лекции, оперировал, руководил
экспериментальной лабораторией, консультировал больных, в том числе и из
Кремлевской поликлиники. По-прежнему приходилось ему иной раз и обед
прерывать, и даже среди ночи вставать по срочному вызову. Надо сказать, что
он никогда против этих тревог не роптал, всегда отправлялся туда, где его
ждали, ибо такие вот экстремальные моменты всегда входили в его "философию
русского врача", завещанную и отцом Никитой, и дедом Борисом. Теперь же,
казалось Мэри, он бросался на эти вызовы даже с какой-то преувеличенной
поспешностью, выходил к воротам еще до того, как прибудет автомобиль, как
будто дом его тяготил и он пользовался любым случаем, чтобы поскорее его
покинуть.
Старый Пифагор всегда считал своим долгом провожать хозяина до ворот.
Теперь он сидел рядом с Бо в ожидании машины. Подняв воротник и нахлобучив
шапку, профессор смотрел в глубину улицы, иногда опускал руку на голову
Пифагору, произносил бессмысленное: "Вот так, Пифагор, вот так". Пес смотрел
на него вверх влюбленным, но все-таки недоумевающим взглядом: при всем своем
уме он не до конца понимал, что происходит в доме.
Ночная работа всегда вдохновляла Градова. Помощь, оказанная ночью, была
благородным делом вдвойне. Ночной пациент почему-то был ему особенно дорог,
любой ночной пациент, хоть и попадались теперь иногда среди ночных пациентов
весьма странные штучки. Один из них, например, поверг недавно профессора в
глубочайшее замешательство, вверг его в мучительные раздумья, как
практического, так и философского порядка, впрочем... впрочем, давайте
позднее расскажем об этих раздумьях, а пока повторим, что с профессиональной
стороны жизнь Бориса Никитича Градова совсем не изменилась.
Другое дело -- общественная жизнь именитого деятеля советской медицины.
Прежде приходилось спасаться от приглашений в президиумы, от бесед с
журналистами, от приема иностранных делегаций друзей Советского Союза.
Теперь его как будто исключили, зловещий признак это -- отстранение от так
называемой общественной, полностью фальшивой и идиотской советской жизни.
Были и другие признаки сгущавшейся опасности, прежде всего, разумеется,
взгляды сафудников в институте, в клинике, в лаборатории. Чаще всего он
ловил на себе воровато-любопытные взглядики -- как, мол, все еще здесь, а не
там? -- нередко замечалось отсутствие взгляда, отвод глаз в сторону, быстрое
отвлечение к другому предмету, слепнущие вдруг от мысли глаза, что
поделаешь, народ вокруг ученый, задумчивый, -- иной раз он замечал взоры,
полные молчаливой симпатии, которые тоже быстро упархивали прочь, их он
называл про себя "пугливые газели".
Это постоянное ощущение сгущающейся опасности вконец измучило Бориса
Никитича. Он чувствовал себя в западне. Был бы один, бросил бы вызов --
оставил бы все чины и посты и уехал бы в деревню, в сельскую больницу, или
даже в Среднюю Азию, в горный аул. Увы, не могу себе позволить: пострадаю не
только я, но все, кто от меня зависит, любимая семья, да и те, кто в
узилище, от этого не выиграют.
Один из его пациентов по Кремлевке посоветовал ему написать
прочувствованное письмо в самый высокий адрес и даже дал понять, что
проследит за прохождением письма. Борис Никитич внял совету, засел за
составление текста, мучился, вычеркивал, перечеркивал в поисках
убедительных, верноподданнических, но в то же время и достойных фраз, думал
даже привлечь на помощь профессиональную литературу, то есть поэтессу Нину
Градову, но тут вдруг обнаружилось, что пациент тот, его доброхот, только
что исчез, катастрофически провалился под поверхность жизни и поверхность за
ним сразу же затянулась.
Так все это продолжалось в ужасе и оцепенении, на укороченных шагах и
приглушенных фразах, пока вдруг однажды в его клиническом кабинете не
протрещал телефон и женский голос, звенящая фанфара распирающего все
существо энтузиазма, не произнес:
-- Борис Никитич, дорогой профессор Градов, вам звонят из
Краснопресненского райкома партии! Только что текстильщицы Красной Пресни
выдвинули вашу кандидатуру в депутаты Верховного Совета! Мы хотим знать,
согласны ли вы баллотироваться в высший орган власти нашей страны,
представлять в нем нашу замечательную медицинскую науку?
-- Позвольте, это звучит, как какой-то неуместный розыгрыш, --
пробормотал Градов.
Ласково, радушно, ну, просто в стиле кинофильма "Волга-Волга", голос
рассмеялся. Вот, мол, экий рассеянный профессор, отрешенный от жизни мудрец.
Не знает, что по неси стране идет кампания выдвижения кандидатов!
-- Ну, какой же розыгрыш, дорогой профессор, мы сейчас едем к вам -- из
райкома, и из райисполкома, и ткачихи, и журналисты. Ведь это же такое
радостное, уникальное событие -- ткачихи выдвинули профессора медицины!
Градов бросил трубку, заметался, едва ли не зарычал. Страна идиотов!
Детей бросают в тюрьму, отца выбирают в Верховный Совет! Спасаться! Не
отдавая себе отчета в происходящем, он уже вле