Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
бились, как свежие краюхи хлеба. В животах начинались конвульсии.
Спуститься, милостыню попросить, украсть чего-нибудь, ограбить... А вдруг
там полиция стоит или немцы, чего доброго? Призывного возраста парнишек
ничего хорошего там не ждет. Поймают, не отбрешешься. Шли дальше. Куда,
неизвестно. Может, кружили на одном месте. Гошка однажды прямо-таки возопил:
"Митька, ебать мои глаза, мы ж тут точно были! Вишь, вон "рама" летит!"
Они вышли на обширную поляну, и над ней в этот момент и впрямь пролетел
зловещий разведчик -- "рама". Митя дал другу под зад коленкой, хохотнул: "По
"раме" ориентируешься, шибздо?" -- однако понял, что у Гошки от голода уже
ум за разум заходит. Все меньше их побег стал походить на пионерские
приключения. Это же надо какой лес произрастает на земле социализма, что ни
конца ему, ни края, и никаких признаков человека. Черт нас водит, Митяй,
обратно в болото утянет, только уж головой вниз. Молчи, шибздо, или ты не
мужчина? Какой уж я тебе мужчина? Вот такой лес как раз для партизан -- хер
их тут найдешь! А где они, твои партизаны хваленые-ебаные, сучье племя? Кому
угодно сейчас в плен бы сдался за миску каши. Пусть расстреливают на хуй,
только не натощак. Вдруг, чудо из чудес, выбрались из кошмарной чащи на
какую-то еле заметную тропинку. Куда идти, налево или направо? Давай налево,
все равно ж куда, налево или направо, а если упремся, направо
пошкандыбаем. А если и там упремся, тогда разойдемся в разные стороны,
потому что я морды твоей больше видеть не могу. Взаимно. Тропинка временами
совсем исчезала в сучьях и папоротниках, потом все же настойчиво
возобновлялась. Вдруг вывела на маленькую проплешину с песчаным метра в три
обрывом земли, из которого свисали длинные, как ведьмины косы, корни. Там,
под обрывом, етитгвоювовсестороны, замечались остатки чего-то построенного:
раскиданные доски, две-три обгорелые печурки, даже осколки стекла вспыхивали
под внимательными солнечными лучами. Из рваной ямы выскочил крупный зверь,
то ли волк, то ли росомаха, то ли просто шурале, гневно ощерился на кусты, в
которых прятались ребята, махнул в сторону. Яма-то, Митяй, похожа на
воронку. Тут, похоже, бомбили недавно, вон еще угли тлеют. Да, тут,
возможно, "рама" прогулялась, сбросила пару-другую бомбочек. А может, из
минометов обстреляли. А может, и то, и другое. Тут, похоже, живых нет
никого. Да и мертвых не видать. Как это не видать, а это кто перед тобой,
вон, сапоги торчат и рука обглоданная? Похоже, что базу тут какую-то
накрыли, никого в живых не осталось. Мить, да тут наверняка хоть какая-то
жратва осталась! Осторожно, Гошка, взорвешься!
Гошка не слушал, уже гнал через кусты к разрушенным землянкам. Митя
тоже побежал за ним. Мерещилась пачка гнусных галет, ничего лучшего не мог
придумать; хоть бы пачку галет накнокать, размочить, нахлебаться хлебной
жижи... Оружия вокруг валялось до фига, советские и немецкие автоматы,
гранаты, штыки, а вот галет не замечалось. Даже посуды до хера, плошки,
кастрюльки, значит, жрали здесь, гады, вон ложки пораскиданы, а вот жратвы
никакой; неужели все схавали перед тем, как погибнуть? Вдруг до Митиных
ноздрей долетел умопомрачительный запах жареного мяса. Выскочил из развалин.
Перед ним мирная картина: Гошка на угольках жарит кусман, здоровенный, кило
на полтора, кусманище, да еще и с жирком. "Лошадь там валялась, Митяй! --
радостно хихикал малый, махал руками в лес, в неопределенном направлении. --
Совсем не гнилая еще лошадь. Нашел штык, ну, выкроил нам на бифштексы. Эх,
Митяй, так жить можно! Соли бы еще, сольцы бы!" Соли в руинах не нашлось, да
и не искали, так жрать хотелось. Зато рядом с костерком салфетка лежала,
кусок бязевой ткани с рваными краями, с ромбовидным штампом "хозчасть
Д-5АХУ-1". Жрали упоенно, рвали зубами это съедобное, заглатывали, давились,
молча хохотали. С каждым куском жеребятины вливались силы и оптимизм в жилы
молодых москвичей. А это что за тряпка, шибздо? А черт ее знает, какая-то
тряпка валялась. Смотри, печать бельевая, советская. А какая же еще может
быть, Митя? Ясно, советская! Мы ж тут все советские, ха-ха-ха, ха-ха-ха, все
вокруг советское...
Лишь пожрав, ребята стали замечать вокруг себя гадкий запах. Убитые, их
оказалось тут не меньше десятка, начали уже подванивать. Это естественно,
сказал Митя. Очень естественно, согласился Гошка. Стали рыскать вокруг, чем
бы еще поживиться. Нашли, например, обломки рации, немецкий мотоцикл. Оружия
не брали. Ну его на хуй! Увидят с оружием, сразу убьют, только потом фамилию
будут спрашивать. Взяли пару советских шинелек. Немецкие там тоже валялись,
но их не тронули по понятным соображениям. Будет чем теперь укрыться ночью в
джунглях. Митя стащил с чьих-то торчащих из-под куста ног кирзовые сапоги
себе впору. Пока стаскивал, выпросталась бязевая кальсонная ткань с таким
же, как на той тряпке, штампом: "хозчасть Д-5АХУ-1". Старался не заглядывать
под куст, однако, как на зло, бросился в глаза странный недостаток левой
ягодицы. Вдруг с выпученными глазами выскочил из ямы Гошка Круткин. Целый
ящик фронтовых галет нашел, дрезденского производства. Если бы он их раньше
нашел, почему-то подумал Митя. Распотрошили ящик, стали запихивать в рот
галеты. Блаженство все же ж! Доброе хлебное месиво во рту заглушало вкус
того съедобного, что пожрали. Пошли дальше, жуя галеты. Ящик несли по
очереди. Надо же ж идти, что ж делать, не сидеть же ж там среди покойников,
совсем там на хер одичаешь.
В белесоватом знойном небе опять появилась "рама". Летела очень
медленно, высматривала, мотора не было слышно, ни дать ни взять одушевленное
существо. Митя вдруг вспомнил, как там, по периферии, прополз беленький
толстенный червячок. Тут его стало профузно выворачивать. Швырнул картонный
ящик Гошке в спину. "Гад, гад, ты чего мне подсунул?! Ты мне какую жопу
подсунул, ублюдок метростроевский, шибздо говенное!" Удар по белесой башке,
удар по лопаткам, под ребра! Сука позорная, в говно тащишь! Вдруг увидел
летящий в лицо булыжничком Гошкин кулак. Как будто под лошадиное копыто
челюсть попала, под несуществующее копыто несуществующей лошади. Митя рухнул
в сучья, в папоротники. Хоть бы уж конец всему! Однако Круткин подскочил со
сжатыми кулаками. "Ты, падло, вместе был, вместе делал, блядь, срака!
Зачистился у профессоров, кулацкая шкура! Антиллигенция! Ненавижу тебя,
козел вонючий! Сам ты шибздо, сам!" Молотит ногами под бока, а чуть голову
поднимешь, сразу в челюсть лошадиным копытом. Собрав все силы, Митя вдруг
выплеснулся сапогами вперед. Хуяк! Круткин рухнул и был тут же подмят
наступающей массой. Теперь сплелись в греко-римских объятьях, катались до
изнеможения, выворачивали друг дружке суставы, ослеплялись бешенством.
Круткин блевал прямо в лицо. Вдруг ослабел, захихикал. "Ой, Митька, как мы с
тобой "риголетто" сыграли! Во, цирк!.."
В конечном счете, в полной гнуси и изнеможении отвалились друг от друга
и захрапели пузырями. И стрекозы детства повисли над ними, неслышно трепеща
и поблескивая и проникающих сквозь лесную мешковину солнечных лучах. Иной
раз в этих искорках просвечивали миниатюрные спектры, то есть все
многообразие земных красок. Через несколько часов двух спящих страшных юнцов
обнаружили разведчики из партизанского соединения "Днепр".
"ГЛАВА XIII СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ НАПРАВЛЕНИЕ"
К осени 1943 года в Москве стали сбивать доски с
памятников: линия фронта отдалилась на безопасное расстояние. Печальный
гоголевский нос вновь повис над бывшим Пречистенским бульваром. В данный
военный момент ему ничего ни с неба, ни с земли не угрожало. Так и простоит
монумент в полной безопасности до 1951 года, пока Сталин
вдруг не фыркнет с отвращением в его адрес: "Что за
противный антисоветский нос у этого писателя!" -- после
чего его немедленно сволокут с пьедестала и упрячут в кутузку, где его
нос пропылится в постоянных мечтах о побеге и в муках раскаяния до пятьдесят
девятого, то есть до времени возрождения. Вынутый же из кутузки,
реабилитированный памятник с удивлением вдруг обнаружит, что его место
занято плечистой, чрезвычайно мужественной фигурой, то есть воплощенной
мечтой своей юности, тем самым Носом, что так самоуверенно разгуливал по
Невскому
проспекту 1839 года в короткие дни своего бегства.
Пока что обыватели Гоголевского бульвара с восторгом увидели вылезшего
из досок своего любимого мизантропа и возобновили свои привычные вокруг него
прогулки и сидения у пьедестала. С неменьшим удовольствием останавливались
здесь и проезжие, в частности, возвращающийся из госпиталя на фронт
полковник Вуйнович.
Вадим курил уже третью папиросу, одну за другой, жадно, как все
фронтовики, наслаждаясь каждой минутой мира, глядя на барельеф с
персонажами, хороводом идущими по цоколю, на всех этих Чичиковых и
Коробочек. Осень в Москве всегда была для него картиной какого-то особенно
сильного притяжения: памятники, трамваи под облетающими деревьями бульвара,
центр российской цивилизации, иллюзия нормальности.
Он был ранен в самом начале Курского сражения. Его артиллерийский
дивизион был выдвинут на передовую для отражения атаки "тигров". Им удалось
поджечь десяток могучих машин, однако другие, маневрируя на полной скорости
и изрыгая страшный огонь, смогли прорвать линию обороны и уйти в наш тыл.
Это, впрочем, не особенно волновало Вуйновича: несмотря на большие потери,
ему удалось сохранить порядки своего дивизиона, а о прорвавшихся должны были
позаботиться танкисты полковника Чердака, о чем свидетельствовала хрипящая
под ухом Вадима телефонная трубка. Чердак, его частый и очень "свойский"
собутыльник -- не далее как третьего дня усидели под преферанс литровку
ректификата, -- теперь, сидя в командирском танке, выдавал свой излюбленный
текст: "Ни хуя, Вадеха, не бздимо! Сейчас я их, блядей сраных, первозданной
калошей прихлопну! Пока!" С этими словами он закрыл люк танка и повел
бригаду на перехват "тигров".
Между тем на холмы перед позициями Вадима, давя остатки деревушки,
выходили шесть чудовищ, многотонные "фердинанды", гигантские самоходные
пушки компании "Порше", новая надежда Гитлера. В этот момент Вадим,
охваченный возбуждением боя и ободренный залихватской матерщиной Чердака,
принял неожиданное решение. Идем к ним навстречу, выкатывайте все
семидесятипятимиллиметровки, потащим их на руках! Расположившиеся на холмах
"фердинанды" начали интенсивный обстрел тыла, обеспечивая этим огневой зонт
для прорвавшихся "тигров". Пушкари Вадима, то один расчет, то другой,
останавливались, вели прицельный огонь, однако снаряды пока что просто
разбивались о 200-миллиметровую головную броню.
Ближе! Ближе! Пушки перетаскивались через мелководную речушку. Вадим
тем временем внимательно наблюдал в бинокль за работой "фердинандов".
Промелькнувшее недавно в разведсводках сообщение подтверждалось: на гигантах
не было пулеметов! Итак, переносим огонь на сопровождение, сами продолжаем
продвигаться вперед, вплотную к ним! Готовить ручные гранаты, автоматы и
пистолеты!
Рота десантников Второго панцерного корпуса, очевидно эсэсовцы дивизии
"Мертвая голова", лежала вокруг "фердинандов". Экипировка у них была
превосходная, имелись даже минометы, из которых они обстреливали
надвигавшуюся таким необычным способом артиллерию русских. Атака
артиллерии, чего только не придумают проклятые "унтерменши!"
Пушки Вуйновича больше уже не стреляли по неуязвимым грудям
"фердинандов", зато активно истребляли роту сопровождения. Выхватив
пистолет, Вадим махнул своим ребятам и побежал через картофельное поле прямо
к приблизившимся желтовато-зеленоватым громадам. Стрелять в смотровые щели,
поджигать бензобаки, забрасывать гранатами! В этот момент кто-то, очевидно
отставной козы барабанщик, хватил его поперек живота свинцовым шлангом.
Завершение боя прошло в его отсутствии, он не видел, как артиллеристы,
тщательно выполняя приказ своего поверженного командира, выводили из строя
новое, злополучное чудо-оружие врага. Вадим тем временем -- если еще можно
было говорить о времени, говоря о Вадиме, -- пребывал в смежных
пространствах, то барахтаясь, словно утопающая козявка перед гигантскими
накатами красного вперемежку с лиловым, то разрастаясь до полного охвата
всего красного и лилового, пучась до самой грани окончательного взрыва.
Ни утопления, ни взрыва все-таки не произошло, а вместо этого вдруг в
проеме небесного с белым мелькнуло веселое лицо молодого врача -- назовем
его Давид, -- который сказал: "Ну, полковник, пиши жене, чтобы свечку в
церкви поставила!" Вадим хотел было возразить, что у него жена мусульманка,
но не успел, укатил опять в какие-то смежные, но теперь уже не столь
грозные, не столь демонические пространства, в какой-то край, довольно
близкий и его собственной пропавшей молодости, где почему-то постоянно
звучал голос Александра Блока: "Ветер принес издалека Песни весенней
намек... Ветер принес издалека Песни весенней намек... Ветер принес..."
Короче говоря, он был спасен искусством хирургов и чудодейственным
заморским лекарством по имени "пенициллин", первая партия которого только
что поступила в армейские госпитали. Невероятная атака пушек на броню
вызвала много толков. За храбрость и инициативу он был представлен к ордену
Ленина. Командующий Резервным фронтом генерал-полковник Н.Б.Градов, проверил
списки, переменил представление с "Ленина" на Героя Советского Союза. Он же
предложил присвоить Вуйновичу воинское звание генерал-майора, однако в
Москве, где-то в верховных канцеляриях, кто-то сильно тормознул без пяти
минут героя и генерала. Так или иначе, он, вчерашний "враг народа",
неразличимая частичка "лагерной пыли", все-таки стал кавалером высшего
ордена страны.
Фронтовые врачи кроме возможности получить эту награду оказали ему еще
одну неоценимую услугу -- отправили долечиваться в Самарканд, где жила его
жена Гулия с детьми. Два месяца в тыловом госпитале оказались сущим
блаженством. Во-первых, вдруг ни с того ни с сего восстановилась семья.
Во-вторых, и опять совершенно неожиданно, исчезла постоянная тяжесть, всегда
у Вадима связанная с семьей, возникли какие-то новые отношения.
Гулие, когда он женился на ней, было всего восемнадцать лет.
Ошеломляющая восточной красотой, девица происходила из семьи местного
партработника, феодала советской формации. Была дика, нагла и ленива. Лень
роднила ее с покорными женщинами гаремов, сходство, однако, на этом и
заканчивалось. Напичканная партийными стереотипами, деваха старалась
постоянно доминировать над своим задумчивым мужем, устраивала ему скандалы
по дурацким поводам и даже нередко бросалась с пощечинами.
И вдруг является в госпиталь вместо прежней фурии молодая сдержанная
женщина с гладкой прической, в скромненьком костюмчике, даже и не такая
чудовищно красивая, как прежде, а просто миловидная Гулия. Оказалось, что за
эти годы, после ареста мужа, окончила заочно филологический факультет
пединститута, учительствует, прочла массу книг. Вдруг -- падает всем лицом в
госпитальное одеяло, начинает рыдать: прости меня, Вадим, прости!
Выясняется, предала мужа публично, выступала на собраниях, сыновьям
запретила упоминать отца. "Ах, Гулия, не нужно, дорогая, так убиваться! Не
ты первая, не ты последняя!" -- "Ах, Вадим, я знаю, что ты меня не любишь,
ты любишь другую, но ты хоть прости меня, ведь я мать твоих сыновей!"
Занятия литературой явно пошли на пользу, отмечалась склонность к прямому
сентиментальному направлению.
Мальчишки были счастливы вдруг заполучить геройского русского папу.
Вспоминая раннее детство, они то и дело повисали на его плечах, причиняя
боль в сильно порезанном теле. Вадим, однако, наслаждался этой возней. Когда
ему разрешили выходить, мальчишки после школы стали прибегать прямо к
госпиталю, и он провожал их домой, хромая, как древний властитель этих мест:
отставной козы барабанщик на Курской дуге разворотил ему не только живот, но
и правую ногу в бедре. Они шли мимо мечети Биби-Ханым, через раскаленную под
солнцем площадь Регистана к окраине, где уже виднелись меж крыш щедрые,
будто крытые ковром, холмы Заравшанской долины. Повсюду пирамидами
громоздились арбузы и дыни, свисал из-за заборов сладчайший виноград. Мука
хоть и нормировалась, но горячие ломкие чуреки роскошью здесь не считались.
Восток, хоть и советизированный, присутствовал повсюду, посреди жестокой
истории вдруг проявлял чувство какого-то необъяснимого братства, ощущение
огромной семьи.
Оставаясь с мужем наедине, Гулия плакала: "Все равно ты меня не любишь.
Ты любишь Веронику Александровну Градову!" Вадим молча ее целовал. В темноте
уста Гулии раскрывались, как тюльпан.
Что касается Вероники Александровны Градовой, то Гулия, пожалуй, была
уже не права. Навязчивый образ этой женщины за годы разлуки был основательно
отодвинут более свежими впечатлениями: двадцатью двумя методами активного
следствия, прокладкой железной дороги в Норильском крае, железной игрой с
"фердинандами" ну и, наконец, увлекательными запредельными путешествиями.
Правда, он написал ей письмо, дружеское, энергичное письмо, с хорошим
мужским юморком, с непременным, как сейчас вокруг говорили, тонким намеком
на толстые обстоятельства: дескать, если в мирное время судьба нас не свела,
то во время войны все возможно. К счастью, не отослал пошлейшее письмишко.
Да и куда отсылать? Московский адрес неизвестен. Не в штаб же фронта
посылать, "командующему для его супруги", в самом деле. Можно было, конечно,
послать в Серебряный Бор, однако эту возможность Вадим как-то сразу глубоко
задвинул, сделал вид, что она ему в голову никогда не приходила. Короче
говоря, самаркандское письмо присоединилось к рассеянной коллекции
неотосланных писем, собрав которую какой-нибудь исследователь смог бы
написать интересную работу о мечтательности старшего комсостава РККА.
В Самарканде полковник Вуйнович очень быстро пошел на поправку. Даже не
понадобилась повторная операция в полости живота. Вскоре и нога полностью
восстановилась, хоть опять бросайся с пистолетиком на танки Третьего рейха.
Следует сказать, что к сорока трем годам Вадим, как и его высокопоставленный
друг, достиг пика мужественности, только, в отличие от Никиты с его
сухопаростью и сутулостью, он еще представлял собой и идеал мужской красоты:
седые виски, прямые плечи, походка, олицетворявшая все стати российской
гвардии. Женщины тыла, едва лишь он оказывался в поле зрения, мгновенно
отлетали от своей жалкой реальности, глотали воздух и потом еще долго и
нежно вздыхали.
Вот и сейчас, пока он сидел под памятником Гоголю, выставив колено и
держа на колене свой планшет, пробегающие по бульвару студентки спотыкались,
переходили на шаг, будто ожидая, что красавец полковник их окликнет, и
удалялись медленно, перешептываясь, хихикая и оглядываясь. Между тем
полковник держал на планшете треугольное письмишко и обводил адрес
чернильным карандашом: "Москва, Ордынка, 8, кв. 18, Стрепетовым". Письмо
было свернуто в треугольник, поскольку конверты