Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
грудь матери, средоточие мира, желанный сосок, тогда еще у меня были
руки, я брал все это богатство руками. Но где же Мэри? Почему она никогда не
появляется? Ведь мы с ней были двумя половинками одного целого. Она
раздвигала ноги, и впускала меня к себе, и в конечном счете вздувалась,
заполнялась продолжением рода, и снова раздвигала ноги, являя Китушку,
Кирилку, Нинку, и потом того, не названного, мертворожденного. Чудеснейшая,
фантастическая пульсация женщины. Мужчина банален, женщина -- пульсирующий
цветок. Вспоминай Мэри, даже если не вспоминается, вспоминай! Так же, как ты
заставил себя забыть руки, вспоминай теперь свою жену. Когда ты первый раз
ее увидел и где? Ну, конечно же, тысяча восемьсот девяносто седьмой, балкон
Большого зала консерватории. Она опоздала к началу моцартовского концерта.
Уже играли "Eine Kleine Nachtmusik", когда по проходу прошло и обернулось на
двадцатидвухлетнего студента некое юное, тончайшее, нерусское создание,
которое даже и взглядом как-то страшно было повредить. Принцесса Греза! Она
потом уверяла, что заметила его много раньше, чем он ее, что даже однажды
шла за ним по улице в полной уверенности, что он какой-нибудь молодой поэт
нового символистского направления, уж никак не предполагала медика. Итак, ты
вспомнил юную Мэри: вот она скользит в говорящей толпе консерватории,
вопросительно смотрит на тебя, мимо проносят ворохи шуб, ну, подойди же, вы
сближаетесь, у тебя тогда уже не было рук, во всяком случае, ничего похожего
на раздутые и окаменевшие лягушки более поздней поры...
В 1897 год прорвался лязг открываемых запоров одиночной камеры
Лефортовской тюрьмы, и Борис Никитич встряхнулся от полуобморочного
погружения. Он понял, что самым наглым образом нарушает режим: осмелился
прилечь на койку в дневное время. Сейчас надзиратель начнет орать и угрожать
карцером. Вошел не самый подлый, которого Борис Никитич для того, чтобы
отличить от других, называл Ионычем. Даже и орать сегодня не начал, сделал
вид, что ничего не заметил. Поставил на столик миску баланды и миску каши.
Тошнотворно, но желанно пахла рыбная баланда, каша же благоухала
совершенством перлового зерна.
В первую неделю тюремной жизни Борис Никитич, очевидно, на почве
психической анорексии, перешедшей в церебральную кахексию, испытывал
отвращение к пище. Миски оставались нетронутыми, и в тюрьме решили, что
Градов держит голодовку протеста. Любые формы протеста подлежали здесь
немедленному подавлению. В камеру пришел какой-то толстый полковник с
медицинским значком на погонах -- почему-то большинство эмгэбэшников вокруг
были толстыми, жопастыми и брюхастыми, настоящими свиньями -- и пригрозил
принудительным кормлением. Борис Никитич тогда начал опорожнять содержимое
мисок в парашу, пока вдруг не понял, что симптомы кахексии уходят и он
начинает снова испытывать интерес к еде.
"Ну, давай сыму". Ионыч отщелкнул замок и не без труда стащил с
запястий зека воспитательные браслеты. В течение десяти минут, отведенных на
прием пищи, можно было насладиться наличием рук. Борис Никитич попытался
взять ложку, увы, это оказалось невозможным: раздутые сарделины пальцев и не
думали сгибаться. Придется, как в прошлый раз, пить баланду через край, а уж
потом гущу подгребать всей лопатой ладони. "Да ты сначала руки-то разотри,
-- как неразумному ребенку сказал ему Ионыч и шепнул: -- Не спеши!"
Неожиданное проявление человечности подействовало на Бориса Никитича едва ли
не ошеломляющим образом. Он расплакался, затрясся, а Ионыч отвернулся, то ли
еще более проявляя гуманизм, то ли в смущении от уже проявленного. В целом,
удалось провести без наручников не менее двадцати минут. Нельзя сказать, что
пальцы смогли овладеть ложкой, однако кое-как держать ее, чтобы не
уподобляться животным, все-таки удалось. Водружая педагогическое средство
обратно, Ионыч защелкнул наручники на последнюю скобу, то есть, очевидно, в
нарушение инструкции дал запястьям возможность чуть-чуть безнаказанно
шевелиться. Уходя из камеры, Ионыч вдруг подмигнул заключенному толстым
веком и сделал жест обеими ладонями под ухом: можешь, мол, поспать. Склоняя
голову к подушке, Борис Никитич подумал, что, пожалуй, в течение всей своей
семидесятисемилетней жизни никогда он такого послеобеденного блаженства не
испытывал. Ровным счетом никакого плавания во времени он во время этого сна
не испытывал, одно лишь полнейшее растворение, нирвана. Сколько времени
прошло, неизвестно, но проснулся он от истерического крика другого
надзирателя, которого он мысленно называл Чапаем.
"Ты что, мать-твою-перемать-на-четвереньках, расположился, сучий
потрох, с комфортом, еще похрапывает! Сейчас докладную на тебя подам за
нарушение режима! Отправишься в карцер, блядь, будешь там в шкафу стоять,
пока весь говном не выйдешь!" Борис Никитич вскочил. Вдруг весь кошмар ночей
и дней его узилища, а может быть, и весь вообще кошмар Лефортовской тюрьмы
за все времена сдавил его посильнее карцерного шкафа и одновременно пронзил
изнутри, то есть из самой глубины кошмара, то есть из самого себя. "Убейте!
-- завопил он, вздымая скованные руки и просовывая свою голову между этими
несуществующими или, во всяком случае, несвоими руками, как будто пытаясь
продраться каким-то узким лазом. -- Убейте, убейте, мучители, бесы!" Чапай
даже отшатнулся. Взрыв обычно молчаливого, погруженного в себя "предателя
родины" застал его врасплох. "Ну, че ты, че ты, распсиховался-то. Градов?!
-- зачастил он блатной скороговоркой. -- Да ладно, хер с тобой, давай-ка,
давай, оттолкнешься щас за ужином и на допрос тебя сведу. Ну, хули
психовать-то?"
Руки у Бориса Никитича упали. Теперь его трясла сильная дрожь.
"Неожиданно большой выброс адреналина в кровь, -- подумал он. -- Прорыв
Чапая сквозь оболочку моего блаженного сна вызвал такую реакцию".
В следственном кабинете, по заведенному у чекистов обычаю, на него
некоторое время не обращали внимания. Нефедов углубленно копался в папках,
сверял что-то по какому-то толстенному справочнику -- само воплощение
юридической деятельности. Самков сидел боком, развалясь, телефонная трубка
под ухом, подавал кому-то односложные реплики, живот, обтянутый кителем,
пошевеливался, словно свернувшийся клубком барсук. Наконец он повесил
трубку, с улыбочкой покачал крутой башкой, пробормотал "ох, говна кусок" и
только тогда уже развернулся в сторону подследственного.
-- Ну что ж, Борис Никитич... -- Он с удовольствием заметил, как
вздернулась голова "сраного профессора" при таком необычном обращении. -- Ну
что ж, профессор, наше следствие переходит в другую фазу. Вы теперь
остаетесь наедине с капитаном Нефедовым, а я вас покидаю.
Он с интересом и, как показалось Борису Никитичу, с каким-то
напряжением уставился на свою жертву: какая последует реакция? Борис Никитич
заставил себя усмехнуться:
-- Что ж, была без радости любовь, разлука будет без печали.
-- Взаимно! -- рявкнул Самков и встал, собирая со стола какие-то нелепо
распадающиеся папки. Ожесточившись от этих непослушных папок, он еще раз
глянул на "жидовского подголоска" совсем уже темным, ненавидящим взглядом.
-- Вопросы есть?
-- Есть один вопрос, -- проговорил Борис Никитич. -- Я все время тут у
вас жду встречи с Рюминым. Почему же он не появляется?
Более сильного вопроса он, очевидно, не мог задать в этих стенах.
Нефедов весь вытянулся и сжал губы, как будто ему в рот вдруг попало горячее
яйцо. Самков выронил только что собранные папки, уперся кулаками в стол,
весь выпятился в сторону Градова.
-- Ах ты, су... Да как ты... Да как вы смеете тут провоцировать?!
Забыли, где находитесь?! Можем напомнить!
Забыв про папки, он зашагал к выходу, обдав Бориса Никитича на ходу
волной "Шипра" и пота. "Пошлопотный большевик", -- подумал ему вслед Борис
Никитич.
Оставшись без руководящего товарища, Нефедов еще минуту смотрел на
захлопнувшуюся дверь с тем же выражением лица, скрывающего во рту то ли
яйцо, то ли горячую картофелину. Потом лицо все целиком активно задвигалось:
картофелина прожевана.
-- Ну, мы начнем с наручников, Борис Никитич, -- заговорил он. -- Они
вам больше не нужны, правда? Зачем они вам? -- говорил он как бы с некоторой
шутливой укоризной.
Он приблизился к подследственному и бодро, ловко, умело отщелкнул с
запястий подлые браслеты. Почти с шутливой миной двумя пальцами, словно
пахучую рыбу, отнес их к столу и бросил в ящик:
-- Ну, вот и все, с этим покончено. Ни мне они не нужны, ни вам, Борис
Никитич, ведь правда?
-- Мне они помогли, -- сказал Градов. Не глядя на Нефедова, он начал по
очереди растирать одной мертвой кистью другую мертвую кисть. Странное
чувство испытывал он: изъята хоть и подлая, однако как бы неотъемлемая часть
его личности.
-- Что вы имеете в виду, профессор? -- с чуткостью и интересом спросил
следователь. Он весь представлял собой теперь, когда следствие целиком
перешло в его руки, некое воплощение чуткости, интереса, корректности и даже
как бы некоторой симпатии. "Работают по последнему примитиву, -- подумал
Борис Никитич. -- Сначала кнут -- Самков, потом пряник -- Нефедов".
-- Вам этого не понять, гражданин следователь. Вам же не приходилось
жить в этих браслетах.
"Кажется, это я уже слишком, -- подумал Градов. -- Сейчас и этот начнет
орать". На бледном лице капитана, однако, не появилось ничего, кроме
мимолетного ужаса.
-- Ну хорошо, Борис Никитич, забудем об этом. Давайте всерьез вернемся
к... к нашему разбирательству. Прежде всего, я вам хотел сообщить, что
некоторые вопросы сейчас сняты. Например, вопрос о конспирации с Раппопортом
снят. -- Нефедов внимательно подождал реакции на это сообщение. Борис
Никитич пожал плечами. -- Отменяются также ваши очные ставки с Вовси и
Виноградовым...
-- Они живы? -- спросил Градов.
-- Живы, живы, чего же им не жить, -- торопливо ответил Нефедов. --
Просто очные ставки отменяются, вот и все.
"Видимо, ждет, что я спрошу почему, -- подумал Борис Никитич, -- и
тогда он мне скажет, что уж вот это-то не моего ума дело". Нефедов между тем
горестно вздохнул над бумагами и даже почесал себе макушку.
-- Однако появляются и некоторые новые вопросы, профессор. Вот
например: чем все-таки было мотивировано ваше выступление на митинге в
Первом МОЛМИ? Отчаянным призывом к единомышленникам? Были у вас в зале
единомышленники, профессор?
-- Конечно, были, -- ответил Градов. -- Уверен, что все мыслили так же,
только говорили наоборот.
-- Ну, это уж вы зря, Борис Никитич, -- как бы слегка надулся Нефедов.
-- Что же, все у нас такие неискренние, что ли? Я не согласен. Но все-таки
скажите, что вас подвигло на этот поступок? Бросить вызов правительству, это
ведь не шутка!
-- Я хотел подвести черту, -- совсем спокойно, как бы даже не обращая
внимания на следователя, сказал Градов.
-- Подвести черту? -- переспросил Нефедов. -- Под чем же?
-- Вам этого не понять, -- сказал Градов. Нефедов вдруг несказанно
обиделся:
-- Да почему же мне этого не понять, профессор? Почему же вы во мне
априорно видите примитива? Я, между прочим, окончил юридический факультет
МГУ, заочно. Всю классику прочел. Спросите меня что-нибудь из Пушкина, из
Толстого, немедленно отвечу. Я даже Достоевского читаю, хоть его и в
реакционеры записали, а я вот читаю и думаю, что это полезно, потому что
помогает нам лучше понять психологию преступника!
-- Чью психологию? -- переспросил Градов.
-- Психологию преступника, профессор. Ну, мы следователи, юристы, нам
ведь нужно понимать преступников.
-- И в этом вам Достоевский помогает, гражданин следователь? -- Теперь
уже Градов вглядывался в черты Нефедова.
Заметив это, последний весьма заметно порозовел и помрачнел.
-- Ага, ну-ну, я понимаю, что вы имеете в виду, профессор. И на этот
раз понимаю, можете не сомневаться.
-- Это очень хорошо, -- сказал Градов.
-- Что хорошо? -- удивился все с той же застывшей обидой на лице
Нефедов.
-- То, что вы все понимаете. Однако, говоря о подведении черты, я вовсе
не имел в виду ваш уровень, гражданин следователь, а просто долго
рассказывать, гражданин следователь, и к следствию это ни с какого угла не
имеет никакого отношения.
-- Вот вы меня все время, Борис Никитич, гражданином следователем
называете, то есть формально, а почему не перейти на Николая Семеновича, а?
Или даже на Николая, а? Ведь я вам даже отчасти и не чужой, -- говоря это,
Нефедов быстро стащил с лица свою обиду и натянул вместо нее некое
лукавство, добродушную усмешечку.
-- Что это значит? -- поразился Градов. И Нефедов, следователь, тогда
сделал ему, подследственному, удивительное признание.
Оказалось, что он является не кем иным, как сыном хорошо знакомого
градовскому семейству Семена Савельевича Стройло. Вот именно, подлинное
фамилие (почему-то всегда употреблялся средний род по отношению к фамилии)
Стройло было Нефедов, а Стройло -- это, так сказать, революционное фамилие,
ну, в том смысле, по моде тех лет, что строительство социализма. Папа был
большой энтузиаст, кристальный коммунист, вы, конечно, помните. Николаю
Семеновичу на данный момент исполнилось двадцать девять лет, то есть он был
первенцем Семена Савельевича и его супруги Клавдии Васильевны, то есть,
когда у папы и тети Нины возникли романтические революционные отношения,
Коле уже было годика два. Ну, естественно, тетя Нина не знала о
существовании Нефедовых в связи с большим разрывом культурного уровня. То
есть папа был для тети Нины как бы холостым юношей, хотя к тому времени уже
и сестренка родилась. Пальмира. Папа потом вернулся в семью, но нередко тетю
Нину вспоминал с большой душевной мукой. В общем, еще с детства Николай не
только знал семейство Градовых, но был как бы вовлечен в какие-то с ним
отношения. Даже ездили в Серебряный Бор и прогуливались с папой вокруг
вашего дома, Борис Никитич. Ну, зачем так вздрагивать? Ведь это же все было
такое человечное, романтическое, страдания большого гордого человека.
Николай отца никогда не осуждал. Большому кораблю большое плаванье. Вот вы
удивляетесь, профессор, что я вашу дочь называю тетей Ниной, а как же мне
еще ее называть, если о ней столько говорили в моем детстве и отрочестве?
Пусть по-разному говорили, но все ж таки она для меня стала почти как
родственница. Всегда с большим вниманием следил за ее поэтическими успехами,
а "Тучи в голубом", можно сказать, стали песней юности. В училище все ее
пели, даже иногда и неприличные варианты придумывали: ну, молодежь...
В тридцатых годах Семен Савельевич Стройло, конечно, покинул Нефедовых,
поскольку шел большой, можно даже сказать, головокружительный его рост в
иерархии комиссариата. Да, в иерархии комиссариата. Однако заботы о семье он
никогда не оставлял и, в частности, о Николае, которого в разгар войны прямо
за руку привел в училище госбезопасности, за что, конечно, нельзя не
испытывать к нему чувства большой благодарности. Так уж распорядилась
судьба, Борис Никитич, то есть внешние исторические обстоятельства, что
никаких других чувств, кроме положительных, Николай Нефедов к своему
родителю никогда не питал. Эти чувства у него, конечно, еще более
гипертрофировались в связи с героической гибелью отца в самом конце войны.
Обстоятельства гибели никогда публично не освещались, однако в кругах
разведки было известно, что генерал Строило как лицо наиболее приближенное к
маршалу Градову, вот именно, разделил судьбу командующего Резервным фронтом
в одних и тех же, простите, до сих пор волнуюсь, обстоятельствах. Ну, вы же
по-человечески должны понимать, Борис Никитич, что это еще больше, как-то
вдохновенчески, приблизило меня к вашему семейству...
-- Как приблизило? Вдохновенчески, вы сказали? -- переспросил Градов.
Он смотрел на бледное, плоское лицо молодого следователя, и ему казалось,
что он и на самом деле видит в нем черты Семена Стройло, которого он только
однажды в своей жизни и успел рассмотреть, кажется, осенью 1925 года, ну да,
в день рождения Мэри, во время дурацкого представления "Синих блуз".
-- Ну, я хотел сказать, что хоть и не идеалистически, но как-то
все-таки духовно, -- пробормотал Нефедов.
-- То есть вы как бы стали нашим родственником, гражданин следователь,
не так ли? -- сказал Градов.
-- Не надо яду, профессор! Не надо яду! -- с каким-то даже как бы
страданием, едва ли не по-шекспировски, вроде бы даже взмолился следователь,
как будто он давно уже не исключал возможности "яда" со стороны
подследственного, и вот его худшие ожидания оправдались.
"Любопытный сын вырос у того "пролетарского богатыря", -- подумал Борис
Никитич. -- Может и папашу перещеголять". Руки между тем возвращались к
жизни. Ситуация становилась все более двусмысленной. Нефедов вроде бы
вспомнил, что не ему тут полагается откровенничать, а наоборот, и задал
вопрос:
-- Итак, вы не отрицаете, Градов, что в зале находились ваши
единомышленники?
Однако, не дождавшись ответа, посмотрел на часы и сказал, что Борису
Никитичу сейчас предстоит проделать небольшое путешествие. "А вдруг
отпускают, -- метнулась мысль, -- вдруг Сталин приказал меня освободить". Он
сделал усилие, чтобы не выдать этой безумной надежды, однако что-то, видимо,
по лицу проскользнуло -- Нефедов слегка усмехнулся. "С тем же успехом,
вернее, с гораздо большим, в тысячу раз более вероятным успехом могут и в
подвал отправить, под пулю. Что ж, я готов, как племянник Валентин, по
слухам, в тысяча девятьсот девятнадцатом году в Харькове рвануть на груди
рубашку и крикнуть перед смертью: "Долой красную бесовщину!" -- однако я не
сделаю этого, потому что мне не двадцать один год, как было племяннику
Валентину, а семьдесят семь, и я уже не могу, как он, швырнуть им в лицо
такой вызов в виде всей будущей жизни, и я молча паду под ударом".
Через час Бориса Никитича высадили из воронка прямо перед входом в
длинный, совершенно безликий коридор, однако ему по каким-то самому
непонятным приметам показалось, что стража тут лубянская, в том смысле, что
не лефортовская. На этом его тюремный опыт заканчивался: после ареста
привезли на Лубянку, потом отправили в Лефортово.
-- Куда меня привезли? -- спросил он сержанта, препровождавшего его в
бокс, то есть в одиночный шкаф ожидания.
-- В приличное место, -- усмехнулся пухлый и белесый от подземной жизни
сержант.
Камера, в которую он попал после бокса, также напомнила ему первую,
лубянскую, камеру. Здесь все было как-то чуть-чуть получше, чем в
Лефортовской следственной тюрьме МГБ: умывальник, кусок мыла, одеяло...
Приличное место, думал Борис Никитич, положив перед собой на стол
возвращающиеся руки. Я нахожусь в приличном месте в самом центре приличного
города Москвы, где все это прожил, где все это промелькнуло, словно в фильме
о Штраусе, что начинается его рождением и кончается смертью, и все
укладывается в два часа, в этой приличной стране, от которой я не счел
возможным тогда оторваться, в такой приличный момент истории. "Где будет
труп, там соберутс